А все-таки что-то екало в груди иногда… Верно говорят, что старая любовь не ржавеет! Как-то, случайно встретив Таню в коридоре, Максим окликнул ее.
— А, привет… Вернулся? — В голосе девушки вовсе не слышалось радости. — Что ты хотел? Только побыстрее, пожалуйста, я спешу.
— Да так, просто поговорить…
— О чем? — Голос ее звучал резко, почти зло. — Я тебе что, Пенелопа, что ли? Ты там служишь, когда еще вернешься — а я в это время должна в девах киснуть? Нет уж, извини! Молодость проходит быстро, надо успеть в жизни устроиться!
Таня тряхнула головой, резко повернулась и зашагала вперед по гулкому коридору, нарочито громко стуча каблуками. Максим стоял в полной растерянности. Конечно, по-своему она права… И все равно на душе было погано, как будто что-то нежное и трепетное ушло навсегда.
«После боя под Сахновкой война была окончена для меня. Да что там война! Сначала казалось — и жизнь тоже. Я чувствовал, как кровь моя вытекает на землю, смешиваясь с ней, словно дождевая вода.
А вместе с ней — утекала и жизнь. Еще немного — и мне пришлось бы пополнить собой бесконечно длинный список тех, кто погиб на этой войне.
И все же этого не случилось. Сколько бы грязи и крови ни пришлось мне повидать на фронте, но в то же время именно там довелось мне познать настоящую силу человеческой доброты, участия и мужества. И этого я никогда не забуду».
Александр очнулся в черно-багровом облаке боли. Она была такой огромной, что даже странно было — как может в мире поместиться еще что-то?
Вокруг было темно. Наверное, уже ночь… — подумал он. Луна чуть светила сквозь облака, и перерытая воронками бесплодная земля, где далеко вокруг не видно было ни кустика, ни травинки, казалась живым существом, израненным и бесконечно страдающим.
Таким же, как и он сам.
Волна боли накрыла его с головой. Александр почувствовал, что умирает, даже закрыл глаза на мгновение… А когда снова открыл — увидел склонившееся над ним знакомое лицо, заросшее бородой, почувствовал запах черного хлеба и промокшего насквозь шинельного сукна.
— Никифор… — прошептал он и чуть улыбнулся. — Хорошо, что ты здесь. Возьми вот… — Он полез было за пазуху, где хранил в особом потайном кармане письма. — Напиши…
Он хотел сказать, чтобы родителям и Конни о его смерти сообщили как-нибудь мягче, не на казенном бланке, а простыми человеческими словами, и, может быть, тогда им будет легче хоть немного.
Но Никифор, кажется, и не собирался слушать. Он ловко, сноровисто подхватил его, взвалил себе на спину и потащил куда-то через перепаханное войной поле. От этого стало только хуже, каждый толчок отдавался в израненном теле новой вспышкой боли, так что Александр сжимал кулаки и скрипел зубами. Он хотел было крикнуть, чтобы Никифор бросил его, оставил в покое и не мучил больше, но из горла вырывались только невнятные стоны.
Скоро и спаситель его совсем выбился из сил. Александр слышал, что дыхание его с каждой минутой становилось все более тяжелым и хриплым, он все чаще опускал его тело на землю — и сам валился рядом. Это продолжалось долго, почти бесконечно. Наконец вдалеке замелькали огоньки, и Никифор приободрился немного.
— Ничего, ничего, вашбродь! — повторял он. — Даст бог, до гошпиталя дотянем! Близко уже совсем…
Александр закрыл глаза. Почему-то ему стало вдруг очень спокойно. Важным сейчас казалось только одно — бесконечно длинный, мучительный путь подходит к концу, и можно отдохнуть немного… Тело стало легким, невесомым, и даже боль куда-то исчезла. Темнота накрыла его мягким теплым одеялом, и, уже теряя сознание, он улыбался окровавленными, искусанными губами.
Очнулся в полевом лазарете. Светила керосиновая лампа, звякали инструменты, со всех сторон доносились стоны раненых… Пахло карболкой и хлороформом, но главное — вокруг стоял густой и отвратительный, тошнотворный запах свежей крови, совсем как от туш в мясной, куда он в детстве как-то увязался за кухаркой Матреной. Увидев рассеченные мясные туши, телячьи головы, мясников в белых фартуках, перемазанных кровью, он ужасно испугался и громко заревел. Потом даже мяса долго не мог есть — все мерещились мертвые, подернутые пленкой телячьи глаза…
Кто бы мог подумать, что то же бывает и с людьми?
Александр попробовал было пошевелиться — и застонал от боли. В голове мутилось, тошнило, все плыло перед глазами, и грудь, стянутая давящей повязкой, просто горела изнутри. Никогда в жизни он еще не чувствовал себя так плохо…
А рядом доктор в золотых очках мыл в тазике окровавленные руки, обтирал их полотенцем и приговаривал:
— Экий вы счастливчик, прапорщик! Вот еще на полногтя бы повыше — и все, прямо в сердце. А теперь поживете еще, мы вас подлечим, станете как новенький…
— А Никифор где? — спросил Александр. Почему-то ему казалось, что если он снова увидит Чубарова, то ему сразу станет легче.
— Никифор? — Доктор нахмурился. — Это кто такой?
— Ну, тот солдат, что меня спас!
— Не знаю, голубчик, не знаю… Тут каждый день их знаете сколько проходит? Не могу же я запомнить каждого!
«К стыду своему, я не ведаю и по сей день, что стало дальше с моим спасителем. Погиб ли он на фронте, вернулся ли домой невредимым, стал ли жертвой войны следующей, гораздо более чудовищной и бесчеловечной, когда брат идет на брата? Или, может быть, жив и поныне? Скорее всего, об этом мне не узнать уже никогда.
Но маменька моя еще долго ставила в церкви свечу „за здравие раба Божьего Никифора“».
Все-таки странное дело — каждый, кому довелось оказаться на войне, мечтает о том, чтобы вернуться домой живым, чтобы поскорее забыть ее как страшный сон и начать все заново… А потом вспоминает долгие годы, словно только тогда и жил по-настоящему.
Может быть, потому, что на войне, в состоянии постоянной опасности, когда каждый день — как последний, возникают особые узы между людьми. Они крепче родственных и дружеских, ведь в момент риска, на грани смерти боевой товарищ становится ближе, чем кто-либо.
И война постепенно превращается в самое яркое воспоминание на всю оставшуюся жизнь, подергивается романтическим флером…
Максим вспомнил, как недели две назад Леха пригласил его на свой день рождения. Идти ужасно не хотелось — он прекрасно знал, что представляют собой эти посиделки в дорогом ресторане, когда почти все гости — «нужные» люди. Контингент Лехиных знакомых он знал довольно хорошо… Сначала будут говорить длинные тосты, поздравлять именинника, вручать подарки, шуршащие праздничной упаковкой из дорогих магазинов, многозначительно переглядываться между собой и «выходить покурить» со словами: «Тут возникла такая тема… Перетереть по уму надо бы». Решают, надо понимать, свои вопросы с «откатами», «наездами» и «заморочками». Потом напьются, начнут бить посуду и горланить песни под караоке, кто-то непременно уснет прямо за столом, уткнувшись лицом в салат. Часам к двум гости разъедутся по домам отсыпаться, и только самые стойкие закончат вечер в какой-нибудь VIP-сауне с девочками нетяжелого поведения.
Максим уже придумывал какой-нибудь повод, чтобы отказаться, но Леха позвонил сам.
— Ты, Ромен Роллан, часам к восьми подгребай, — весело сказал он, — ресторан «Новый свет», схему проезда я тебе по Инету скинул уже. И не вздумай всякую хрень покупать, подарок типа… У меня и так этим говном вся квартира заставлена!
— Да я вообще-то… — замялся Максим. Очень не хотелось обижать друга отказом, но и тратить вечер на бессмысленные посиделки — тоже. На том конце провода воцарилось гробовое молчание, и это не предвещало ничего хорошего. — Может, как-нибудь в другой раз? — спросил он с надеждой. — Посидим вдвоем, отметим… Не будь ты таким формалистом!
— Даже не думай, — отрезал Леха, — обижусь. Знакомых у меня много, а друзей — нет. Должен же хоть кто-то глаз радовать за столом! Все, до встречи.
Максим с тяжелым вздохом повесил трубку пошел бриться. По дороге он мысленно клял себя за мягкотелость и в ресторан приехал в отвратительном настроении. Тяжелая, помпезная роскошь банкетного зала с вычурной позолоченной мебелью, дубовым паркетом и белоснежными крахмальными скатертями тоже почему-то совсем не радовала, а скорее раздражала его. Будто в музей пришел…
Веселье уже было в полном разгаре, звучали тосты, звенели бокалы, вино лилось рекой, и официанты сбивались с ног, таская тарелки с новыми и новыми блюдами. Он чувствовал себя немного лишним на этом празднике жизни. Сам никогда бы в такой ресторан не пошел…
Максим вручил Лехе пакет с его любимым парфюмом от Hugo boss, и хоть приятель и протестовал («Я же говорил — ни к чему это!»), но видно было, что подарок ему понравился. По крайности, лишним не будет.
Соседом Максима за столом был огромный, кряжистый, словно медведь, мужик, по недоразумению втиснутый в дорогой костюм от Армани. Пил он много, почти не закусывая, и на бокал Максима с минералкой косился явно неодобрительно.
— Здоровье бережешь? Ну-ну…
Максим как раз прикидывал, как бы поскорее свалить с этого сборища незаметно, и вступать в бессмысленную дискуссию ему совершенно не хотелось. Тем более с нетрезвым и агрессивно настроенным собеседником.
— Да нет… За рулем я, — ответил он вполне мирно.
Но сосед, кажется, и не слышал его. Он смотрел куда-то в пространство, и чем больше пьянел, тем дальше уходил от окружающей реальности.
— Это фигня… Вот в Афгане мы все больше спирт пили.
Удивительно — ведь больше двадцати лет прошло с тех пор, как по мановению сонных бровей впавшего в маразм генсека тысячи русских парней воевали и умирали в чужой стране, но видно было, что этот большой и сильный человек, много чего повидавший на своем веку, душой был все еще там. Он пил и все говорил, говорил… Рассказывал, как их автоколонна напоролась на засаду под Кандагаром, как духи расстреливали их в упор, прячась в скалах, как он, восемнадцатилетний пацан, угодил под пулю и думал — все, конец, а потом старшина тащил его, раненого, на себе к своим…
Максим как будто воочию видел обожженные солнцем горы, красно-желтую, сухую землю под ярко-синим небом, таким чужим, нездешним… И вертолет, зависший высоко-высоко в синеве. Оба они даже не заметили, как постепенно опустел банкетный зал, гости разъехались, и только какая-то парочка ворковала в углу, да усталые официанты убирали посуду со столов.
Выговорившись, странный собеседник Максима как будто успокоился. Теперь он выглядел совершенно трезвым, только глубже залегли жесткие складки на лице да глаза смотрели строго и грустно. Он налил очередную рюмку, встал, выпрямился во весь рост и произнес почти торжественно:
— Игорь Ткаченко, гвардии старшина десантных войск… Где бы ты ни был, пусть тебе будет хорошо!
Одним махом он выпил рюмку до дна и швырнул ее об пол. Стекло жалобно зазвенело, и официант, что как раз заканчивал собирать тарелки, вздрогнул от неожиданности, но ничего не сказал, конечно. Только быстро убрал осколки. Вышколенные они здесь, отметил про себя Максим.
— А тебе, братан, спасибо за разговор. Будь здоров.
Он опустил ему на плечо свою тяжеленную, широкую лапищу, сжал на секунду, повернулся и вышел прочь. В этот миг Максим почувствовал себя так, словно сам на секунду стал его боевым товарищем… И от этого почему-то сердце наполнилось гордостью.
Потом, уже в машине Максим сообразил, что даже имени его спросить не успел. Да, наверное, и не надо было.
«Ранение мое оказалось тяжелым. Один из осколков засел особенно глубоко, возле самого сердца, и доктор Вересов, оперировавший меня, не решился трогать его. Было время, когда даже он не надеялся, что я выживу. В госпитале я пролежал почти месяц, хотя на нашем направлении фронта шли тяжелые бои, немцы наступали и раненых старались поскорее оправлять в тыл. Доктор опасался, что я не вынесу долгой дороги…
Наконец, когда он посчитал меня достаточно окрепшим, я оказался рядом с другими моими товарищами по несчастью в ожидании поезда. Даже самому не верилось — неужели я еду домой?»
Ясным и прохладным осенним днем в тыл отправляли очередную партию раненых. Вот-вот должен был подойти санитарный эшелон, и носилки лежали длинными рядами прямо на земле.
Александр смотрел в небо, на белоснежные перистые облака, громоздящиеся далеко-далеко у самой линии горизонта, вдыхал запах сухой травы, не смешанный с пороховой гарью… Оказавшись здесь, на вольном воздухе после долгого госпитального заточения, он как будто впервые видел все это.
И всем своим существом чувствовал, что будет жить.
Рядом с ним лежал длинный, как жердь, худой австриец в серых обмотках и выгоревшей синей шинели. Он был ранен в горло и беспрерывно хрипел, поводя глазами.
Александр смотрел на него со смешанным чувством. Первый раз с начала войны он видел врага так близко — пусть раненого, беспомощного, но — врага, поднявшего оружие против его страны!
Он всматривался изо всех сил, стараясь разглядеть что-то злобное, отталкивающее в его лице, но враг совсем не выглядел страшным и вызвать мог только чувство жалости, а никак не праведного гнева.
Видно было, что человеку этому осталось жить совсем недолго. Черты лица заострились, нос торчал, словно птичий клюв, кожа выглядела сероватой, как пергамент. Выделялись только глаза — светлые, почти прозрачные, глаза ребенка на лице взрослого мужчины. В них застыло удивление, словно раненый и сам не понимал, почему оказался здесь и за что приходится ему так страдать.
Поймав на себе взгляд Александра, он вдруг чуть приподнялся, ткнул себя в грудь длинным грязным пальцем, похожим на обломок сухой ветки, и медленно, с усилием произнес клекочущим шепотом:
— Есмь славянин! Полоненный у велика битва…
Глаза его на секунду встретились с глазами Александра. Австрияк улыбнулся жалкой, замученной улыбкой и выдохнул:
— Брат мой.
Раненый закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Смертная тень легла на его лицо, словно последние силы он потратил на то, чтобы быть услышанным. Очевидно, он вкладывал в эти слова особенный, глубокий смысл и долго ждал случая, чтобы произнести их…
Вдалеке послышался свисток паровоза. Вот и поезд подошел и остановился посреди поля. Из вагонов высыпали санитары — молодые парни в солдатской форме. Они весело перекрикивались, переговаривались между собой, и видно было, что ясный осенний день и синева неба радуют их, как расшалившихся школяров.
На головах у многих красовались почему-то студенческие фуражки, выглядевшие странно и нелепо здесь, в прифронтовой полосе. Как будто человек, надевая военную форму, забыл переодеться окончательно… Только потом Александр узнал, что в санитары шли студенты, признанные негодными к военной службе, и хоть считались они нижними чинами, но нередко фуражки эти спасали их от нелепого и унизительного «цуканья» военных комендантов.
Санитары принялись споро, умело грузить раненых. Один подошел к раненому австрийцу, склонился над ним на несколько секунд и безнадежно покачал головой.
Когда Александра внесли в вагон, он почувствовал смутное беспокойство. Санитары все носили новых и новых раненых, но пленного среди них не было. Неужто забыли?
— А этого… Австрияка? — спросил он у высокого, худощавого санитара с длинными светлыми волосами, похожего на студента-нигилиста прошлых времен.
Тот замялся на секунду, снял очки и потер пальцами покрасневшую переносицу.
— Так умер он. Только что.
Поезд тронулся. Александр прикрыл глаза. Его мысли вновь и вновь возвращались к тому, что сказал этот умирающий человек с заскорузлым от крови бинтом на горле. Не пожаловался, не попросил пить, не вытащил из-за пазухи за стальную цепочку — полковой значок с адресом родных? Может, хотел сказать, что не его вина в том, что поднял он оружие против братьев?
Или… Может быть, в последний миг жизни ему открылось, что все люди — братья? Тогда выходит, что любая война — просто братоубийственная бойня, какие бы слова ни произносили с высоких трибун политики и царедворцы, что бы ни говорили священники у своих кафедр и алтарей, о чем бы ни кричали газетные заголовки.
И по-настоящему война необходима не людям, даже не правителям народов, а тому существу, чьи глаза смотрели с неба на поле боя?