Нанон. Метелла. Орко (сборник) - Жорж Санд


Нанон

{1}

I

В нынешнем тысяча восемьсот пятидесятом году, уже вступив в преклонный возраст, принимаюсь я писать о днях моей юности.

Не к себе стремлюсь я привлечь внимание, нет, цель у меня иная: я хочу сберечь для детей и внуков дорогую мне, священную память о человеке, который был моим мужем.

Сумею ли я хорошо написать – не знаю, ведь в двенадцать лет я не знала даже грамоте. Напишу как сумею. Я начну с событий очень давних и попытаюсь припомнить самые первые мои впечатления. Как у всех детей, чей ум не был развит воспитанием, они у меня очень смутны. Знаю, что родилась я в тысяча семьсот семьдесят пятом году, что пяти лет от роду лишилась отца и матери; я даже не могу припомнить их лица. Оба они умерли от оспы, я тоже чуть было не умерла от этой болезни – оспопрививание к нам еще не проникло. Меня вырастил мой двоюродный дед, он был вдов и воспитывал двух родных своих внуков, чуть постарше меня и тоже сирот.

В нашем приходе мы были из самых бедных. И все же мы не христарадничали: дедушка ходил еще на поденщину, оба его внука уже начали зарабатывать; но у нас не было ни клочка земли, и нам с великим трудом удавалось выплачивать аренду за жалкий домишко, крытый соломой, и за огородик, где почти ничего не росло, потому что соседские каштаны его затеняли. На наше счастье, каштаны падали к нам, а мы помогали им падать; да и что в этом было худого – ведь разлапистые ветви нависали над нашими грядками и губили нам репу.

Дедушка – все звали его Жан Утес – был, несмотря на бедность, человеком великой честности, и когда его внуки залезали в чужие сады и огороды, бранил их и строго наказывал. Он говорил, что любит меня больше, чем их, оттого что я не зарюсь на чужое. Он требовал, чтобы я относилась ко всем уважительно, и научил меня молиться. Суровый и в то же время очень добрый, он, случалось, оставшись дома в воскресный день, даже ласкал меня.

Вот и все, что я могу припомнить до той минуты, когда мой детский ум пробудился благодаря обстоятельству, на первый взгляд совершенно пустячному, но для меня необычайно значительному и послужившему как бы отправной точкой моего дальнейшего существования.

В один прекрасный день дедушка поставил меня перед собой, зажал между колен, влепил мне хорошую пощечину и сказал:

– Слушай, да повнимательней, что я тебе, малышка Нанетта, сейчас скажу. Не реви. Я тебя ударил, но вовсе не потому, что на тебя сержусь: напротив, только потому и ударил, что забочусь о тебе.

Я утерла слезы, подавила рыдания и стала слушать.

– Тебе уже одиннадцать сравнялось, – заговорил снова дедушка, – а ведь ты еще никакой работы, кроме как по дому, не знаешь. Ты в этом не виновата, у самих у нас ничего нет, а идти на поденщину тебе не под силу. Другие дети ходят за скотиной, пасут ее на общинном выгоне, а нам купить скотину все было не по карману; но вот мне удалось скопить кое-что, и я собираюсь пойти сегодня на базар и купить овцу. Ты должна поклясться именем Господа Бога нашего, что станешь о ней заботиться. Если ты не заморишь ее голодом, и не потеряешь, и будешь содержать в чистоте хлев, то овца станет гладкой и красивой и принесет доход, и на эти деньги в будущем году я куплю двух овец, а еще через год – четырех; вот тогда ты сможешь гордиться собой, ты увидишь, что у тебя не меньше ума-разума, чем у других девочек, которые помогают своим семьям. Поняла меня? Станешь делать, как я говорю?

Я была так взволнована, что и ответить толком не смогла, но дедушка почувствовал, что я очень хочу ему угодить, и отправился на базар, сказав мне, что вернется еще до захода солнца.

Тут я впервые ощутила, как тянется день, и уразумела смысл и значение своей работы. Кое-что я уже умела делать: подметала полы, прибирала в доме, пекла каштаны, но притом совсем не думала, что я делаю и кто меня этому научил. В тот день я обратила внимание на то, что к нам пришла Мариотта, наша соседка, жившая в большем достатке, чем мы; должно быть, она и вырастила меня, потому что я видела ее всякий день у нас, но никогда не задумывалась, почему это она заботится о нашем бедном хозяйстве и обо мне. Я рассказала ей все, что услышала от дедушки, а потом стала расспрашивать и поняла, что ведет она наше хозяйство как бы за ту работу, которую мой дедушка делает для нее: выкашивает ей луг и вскапывает огород. Мариотта была женщина достойная и добрая. Должно быть, она давным-давно начала учить и наставлять меня, и я во всем ее слушалась, но только теперь ее слова стали доходить до моего сознания.

– Наконец-то твой дедушка решился купить скотину! Я уже с каких пор толкую ему про это. Будут у вас овцы, будет и шерсть; я научу тебя промывать ее, прясть и красить в синий или черный цвет; и когда будешь ходить вместе с другими девочками пасти овец, ты научишься вязать, и уж как ты будешь гордиться, когда свяжешь носки дядюшке Жану, ведь бедняга ходит, почитай, ползимы все равно что босой, такие рваные у него чулки, а мне одной со всем не управиться. Обзаведись вы еще и козой, у вас было б молоко. Видала, как я делаю сыр? Вот и ты бы научилась. Что ж, будем и впредь надеяться на лучшее. Ты девочка чистоплотная, разумная, одежка у тебя не бог весть какая, но ты бережешь ее. Вот и поможешь дядюшке Жану выбиться из нужды. Ты много ему задолжала, ведь он впал в еще большую нищету с тех пор, как посадил тебя себе на шею.

Мариотта своими похвалами и ободрениями глубоко затронула мое сердце. Во мне проснулось самолюбие, и мне показалось, что со вчерашнего дня я выросла на целую голову.

Была суббота, а по субботним ужинам и воскресным завтракам мы лакомились хлебом. В другие дни мы, как и все бедняки в этой провинции, в Марше, пробавлялись каштанами да жиденькой гречневой похлебкой. Я рассказываю о временах давних, шел, должно быть, тысяча семьсот восемьдесят седьмой год. Тогда многие семьи жили так же худо, как и мы. Нынче бедняки все же едят получше. Повсюду проложены дороги, и крестьяне могут сбывать свои товары и получать за каштаны хоть малость пшеницы.

В субботу вечером дедушка всегда приносил с базара каравай ржаного хлеба и кусочек масла. Я решила сама сготовить ему ужин и попросила Мариотту хорошенько объяснить мне, как она его стряпает. Я сбегала на огород, надергала овощей и тщательно вычистила их своим тупым ножичком. Мариотта, видя, как ловко я их чищу, в первый раз дала мне свой нож, который прежде запрещала трогать из боязни, как бы я не порезалась.

Жак, старший из моих двоюродных братьев, пришел с базара раньше деда; он принес хлеб, масло и соль. Мариотта ушла, и я взялась за работу. Жак очень потешался над моим тщеславным желанием самой сготовить похлебку на ужин и твердил, что ее и в рот нельзя будет взять. Сварить похлебку стало для меня делом чести; к счастью, она всем пришлась по вкусу, и меня даже похвалили.

– Ну, коли ты и впрямь стала хозяйкой в доме, – сказал дедушка, отведав похлебки, – значит, будет тебе и радость по заслугам. Пойдем-ка со мною, встретим твоего младшего брата, он взялся привести ярочку и должен с минуты на минуту прийти.

Овца, о которой я так мечтала, оказалась всего-навсего ягненком, да к тому же, надо думать, никудышным, ибо он стоил всего три ливра{2}. Но мне эти три ливра представлялись огромными деньгами, а потому и овечка обрела в моих глазах дивную красоту. Конечно, с самого рождения я видела предостаточно других овец и могла сравнить с ними свою; однако мне и в голову не приходило заглядываться на чужих овец; моя овечка мне так понравилась, что я вообразила, будто владею самой прекрасной животинкой на свете. Глаза ее помнятся мне до сих пор. Мне казалось, что овечка глядит на меня с любовью и преданностью, и когда она взяла с моей ладошки сочные листья и очистки, которые я сберегла для нее, мне стоило немалого труда сдержаться и не закричать от радости.

– Дедушка, послушай-ка, – заговорила я, пораженная мыслью, которая прежде не приходила мне в голову, – вот у нас и овца есть, чудесная овечка, а хлева для нее нет!

– Хлев мы поставим завтра, – отвечал он, – а пока овца пусть поспит у нас в углу. Сегодня ей не очень-то хочется есть, она устала с дороги. Как рассветет, ты веди ее вниз по горной тропе, там есть трава, и овца досыта наестся.

Ждать до утра, чтобы покормить Розетту (так я окрестила овечку), было слишком долго. Мне разрешили, пока не стемнело, пройти вдоль живых изгородей и «собрать корм». Я брала в руку веточку молоденького вяза или лещины, пропускала ее сквозь пальцы, собирала листья в передник. Стало совсем темно, я в кровь исцарапала руки о колючки, но не чувствовала боли и ничего не боялась, хотя мне еще никогда не случалось выходить из дому одной после захода солнца.

Когда я вернулась, все уже спали, не обращая внимания на блеянье Розетты, которая, должно быть, скучала в одиночестве, вспоминая о своих товарках. Она чувствовала себя «не на месте», как говорили у нас, то есть чужачкой. Розетта не хотела ни есть, ни пить. Это меня очень беспокоило и огорчало. Но наутро, пощипав свежей травы, она приободрилась. Я хотела, чтобы дедушка поскорее соорудил для нее пристанище, где она могла бы лежать на подстилке, и сразу же после мессы побежала на общинный выпас нарезать папоротника. Не я одна была такой прыткой – почти весь папоротник был уже срезан; к счастью, для одной овцы не много и нужно.

Но дедушка мой, уже не очень-то расторопный, только еще взялся за постройку, и я должна была помогать ему месить глину. Жак приволок большие плоские камни, ветки, куски дерна и огромную охапку дрока; к вечеру стены хлева были возведены и крыша покрыта. Дверка была такая узенькая и низкая, что только я одна и могла в нее пройти, да и то сильно пригнувшись.

– Видишь, – сказал мне дедушка, – овца теперь и впрямь твоя, потому как никто, кроме тебя, к ней и войти не сможет. Забудешь приготовить ей подстилку, нарезать травы днем, напоить на ночь, она заболеет и подохнет, и ты же первая станешь по ней плакать.

– Вот уж чего можно не бояться! – гордо отвечала я, и в эту минуту я ощутила себя самостоятельной личностью. У меня было занятие, долг, собственность, цель, я несла ответственность за кого-то и – да позволено мне будет так выразиться, хотя речь идет всего лишь об овце, – испытывала поистине материнские чувства.

Вне всяких сомнений, я была рождена, чтобы за кем-то ухаживать, иначе говоря – кому-то служить, кого-то опекать, пусть даже это было бессловесное животное, и с той минуты я и проснулась к жизни. Сперва хлев Розетты очень мне нравился; но вскоре, услышав разговоры о том, что волки, которыми кишели наши леса, бродят чуть ли не под окнами, я уже не могла спать спокойно, непрестанно воображая, будто слышу, как они скребутся и стараются прогрызть лаз в убогий приют Розетты. Дедушка потешался надо мной, уверяя, что волки никогда на это не осмелятся. Я же продолжала стоять на своем, и он укрепил стены строеньица камнями потяжелее, а на крышу для большей надежности положил толстые ветви и скрепил их.

Всю осень я хлопотала вокруг моей овцы. Наступила зима, в особенно морозные ночи Розетту приходилось брать в дом. Дедушка любил чистоту и, не в пример тогдашним крестьянам, охотно державшим скотину, даже свиней, в доме, не переносил шедшей от нее вони и сперва не хотел терпеть овцу у себя под боком. Но я содержала Розетту в такой чистоте, так часто меняла ей подстилку, что дедушка перестал противиться моей причуде. Надобно сказать, что, привязавшись к Розетте, я стала лучше исполнять другие мои обязанности. Мне хотелось во всем угодить дедушке и братьям, чтобы у них уже не хватило мужества отказать мне, если я попрошу о чем-нибудь для моей овечки. Я сама вела все наше хозяйство, сама стряпала. Мариотта помогала мне делать лишь черную работу. Ставить заплаты и стирать я научилась быстро. С собою в луга я брала какое-нибудь шитье и привыкла делать два дела зараз, потому что, даже орудуя иглой, не забывала приглядывать за Розеттой. Меня можно было бы и в самом деле назвать добрым пастырем. Я не оставляла Розетту подолгу на одном месте и, чтобы она ела в охотку, не позволяла ей выщипывать всю траву, а потихоньку прогуливала ее, выбирая под пастбище зеленеющие обочины дороги; овцы не больно-то умны, приходится с этим согласиться, они щиплют траву там, куда их приведут, и не переходят на другое место, пока не выедят все до самой земли. Это как раз о них можно сказать, что они ничего дальше собственного носа не видят, а все потому, что им лень смотреть. Возвращаясь с Розеттой домой, я никогда не гнала ее по дороге, над которой вздымались клубы пыли, поднятые проходящим стадом: я заметила, что, наглотавшись этой пыли, Розетта кашляет, а мне было известно, что у ягнят слабая грудь. Я следила и за тем, чтобы в подстилку не попадали зловредные травы вроде овсюга, зрелые зерна которого, попав в ноздри и глаза, вызывают воспаления и язвы. Из-за этого я всякий день умывала Розетту, а заодно приучилась и сама умываться и содержать себя в чистоте, чему меня никто не учил и что представлялось мне, весьма справедливо, столь же надобным для здоровья людей, как и животных. День ото дня все более деятельная, чувствуя, что я нужна моим близким, я начала заботиться о своем здоровье и очень скоро стала крепкой и неутомимой в работе, хотя на вид была щуплая и худенькая.

Не думайте, что моим рассказам об овце уже конец. Выше я говорила, что любовь к ней решила всю мою судьбу. Но, чтобы вам были понятны последующие события, сейчас самое время рассказать о нашем приходе и о его жителях.

Нас было не больше двухсот душ, или, если сказать иначе, каких-нибудь полсотни очагов, разбросанных на протяжении полулье по узкому ущелью, ибо жили мы в гористой местности; с середины ущелье расширялось, образуя прелестную долину, в которой раскинулся Валькрёзский монастырь со всеми своими угодьями. Монастырские здания были обширны, добротной постройки, кругом шли высокие стены со сторожевыми башнями и с воротами под сводчатыми арками. Церковь была старинная, маленькая, но очень высокая и довольно богато убранная. Чтобы попасть в нее, надо было пройти большим двором, по обе его стороны и в глубине виднелись красивые строения: трапезная, зала капитула, кельи для двенадцати монахов, а кроме того, конюшни, хлевы, риги, сараи, где хранился всевозможный инструмент; ибо монахи владели почти всей землей в нашем приходе, а обрабатывали для них эту землю и снимали урожай барщинные крестьяне, которым братья за недорогую цену сдавали в аренду жилища: все дома в приходе были собственностью монастыря.

Несмотря на огромные богатства, монахи Валькрёзского монастыря совсем обезденежели. Странно, но люди, у которых нет семьи, не умеют извлекать пользу из своего добра. Я знавала старых холостяков, которые, отказывая себе во всем, скопили кучу золота, а умерли, даже и не подумав составить завещание, словно бы никогда не любили ни самих себя, ни своих ближних. Знавала я и таких, которые позволяли обирать себя не по доброте, а ради собственного душевного покоя; но ни у кого эта черта не проявлялась так отчетливо, как у наших монахов: уверяю вас, у них и в мыслях не было хоть как-нибудь улучшить свое хозяйство. Они не думали ни о семье, ибо не имели права ею обзаводиться{3}, ни о будущем своей общины: оно их вовсе не заботило. Не более заботило этих монахов и плодородие их земли и тот уход, который ей требовался. Они жили, не думая о завтрашнем дне, словно путники на привале; засевали одни и те же участки, забывали о других, истощая тем самым почву, которая им приглянулась, пренебрегая той, за которой не могли или не умели ухаживать. В долине были большие пруды, монахи прекрасно могли бы их осушить и потом засеять землю, но тогда рыбу в пост пришлось бы покупать, меж тем им казалось, что удобней ловить ее в своих собственных владениях. Они были ленивы, рубили только ближние леса, а остальные постепенно гибли. Их обирали, а ведь они могли бы оказать добрую услугу нашей голытьбе, приучив ее к честности, ежели бы нетерпимо относились к лени, которая и порождает воровство. Но монахи были слишком нерадивы либо слишком робки и помалкивали.

Дальше