— Заснул?
Федька вздрогнул. Открыл глаза.
— И не думал!
Думать-то, пожалуй, не думал, а заснуть-то, должно, заснул. Шли-то лесом? Лесом. А вот глянь-ка! Нету леса. Поле. Темное ночное поле и где-то близко огонек. Когда из лесу-то вышли?
— Вона! — сказал Сорока. — Уж мы тут час как стоим!
Подошел Потапов, комвзвода.
— Пошли!
— Есть! — Сорока спрыгнул с тачанки. Надел шапку. Достал наган. — Так помни, — сказал он. — Не разговаривать. Не курить. Не спать.
— Ладно, — сказал Мишка. — Знаю.
— Ну, смотри.
— Да ты куда собрался? — спросил Федька.
— Тут, — сказал Сорока, — по грибы.
И пошел куда-то в темноту, в ночь.
— Погоди, Вася! — крикнул Федька. — И я!
— Тшш! — зашикал Сорока. — Чего орешь? Дура!
Шло их немного: шесть человек бойцов, комиссар, комвзвода, Сорока, Федька. Шли осторожно, бесшумно. Приостановятся. Прислушаются. Ничего, спокойно. И — пригнувшись, почти ползком — дальше.
Свернули с дороги. Пошли по целине. Обогнули холм. Опять свернули. Вышли на поляну, поросшую густым кустарником. И все время впереди, не потухая и не разгораясь, теплой свечкой в ночи, тлел и светился чахлый огонек.
— Это что ж? — спросил Федька.
— Ольховка, — шепнул Сорока. — Полустанок.
— Ага, — сказал Федька. — Знаю.
Налево — лес. Направо — поле, степь, степная даль. Над степью, летом, огромное палящее солнце, блеклое небо и синяя дымка за далеким курганом. Зимой же, в сумерках, волчий вой, снега, метель, а вечером — щербатый месяц и белая звезда.
Тут, между лесом и степью, расположился полустанок Ольховка, малый мир, унылый и убогий: вокзал, водокачка, перрон, колокол на перроне и фонарь.
Покажется слева из леса или справа из-за кургана поезд, прогремит на стыках рельсов, прогудит, протяжно и гулко, на всю степь — и вот уж и нет его и никого и ничего. Только под блеклым небом, над блеклой травой низко стелется реденький дымок.
И вдруг пришел час, и ожил полустанок. Однажды поутру что-то загудело, загрохотало, заухало в степи: бу-бух! На полустанке удивились: стреляют? На всякий случай захоронились, попрятались. Потом из тумана вынырнул черный бронепоезд. С паровоза на перрон соскочил человек в просмоленной рубахе, в кожаных штанах, без шапки. «Эй! — крикнул он. — Эй, кто есть?» Никто ему не ответил. «Ну, народ! — сказал он и сплюнул. — Вот народ!» Потом из степи привалила большая группа красноармейцев. Рассыпались по всему полустанку, даже на крыши забрались, открыли стрельбу. Стреляли день и ночь и еще день и еще ночь, отбивая чьи-то яростные атаки. Потом стало тихо. Фронт отодвинулся куда-то за лес. Потом на полустанок пришла белая охрана: старые люди, бородачи, из мобилизованных крестьян. Пришли, вытряхнули из мешков на полати скудный свой солдатский скарб и зажили неторопливо и мирно: встал, щец похлебал, отдежурил свое и на боковую. И день да ночь — сутки прочь.
Недалеко, за лесом, был фронт: обходы, перебежки, атаки, бои. А тут покой, тишь да гладь. Покажется изредка поезд, прогремит на стыках рельсов, прогудит, протяжно и гулко, на всю степь — и вот уж и нет его и никого и ничего. Только под блеклым небом, над блеклой травой низко стелется реденький дымок.
— Знаю, — сказал Федька, — Ольховку знаю.
— Откуда знаешь? — шепнул Сорока.
— Я тут с батей проезжал. В город как ехать — так мимо надо.
— Кто разговаривает? — сердито сказал комиссар.
— Замри! — шепнул Сорока. — Замри, Федор!
Было поздно. Полночь.
Было поздно. Глухая пора. Полночь.
На перроне неярко горел керосиновый фонарь.
И под фонарем, туда — назад, зажав под мышкой винтовку, тяжело шагал бородатый солдат. Часовой.
Шагал. Мурлыкал что-то. Пел:
Потянулся, почесался, зевнул:
— О-хо! Ходи-ходи! А ночь-то долгая!
Вдруг умолк, насторожился: что-то хрустнуло в кустах.
— Кто?
Ни звука. Тишина.
— Кто? — крикнул часовой.
И — близко — услыхал голос, совсем негромкий и очень внятный:
— Руки вверх!
Часовой живо обернулся и шарахнулся назад: в лицо ему смотрело дуло нагана.
— А? — пробормотал он. — Что?
— Руки поднять надо, вот что!
Тут только часовой увидел, что наган-то держит какой-то боец в буденновке, со звездой на буденновке. А рядом — другой, в кубанке, в башлыке, щуплый паренек лет тринадцати-четырнадцати.
— Оглох? — Паренек взялся за ствол винтовки, потянул к себе. — Оглох, дядя?
— Что ты? — Часовой обеими руками прижал винтовку к груди. — Что ты? Что ты? Нельзя!
Но паренек не отпускал.
— Но-но! — спокойно сказал он. — Но-но, дядя! Не балуй!
В телеграфной комнате не было ни души. Под потолком горела большая двадцатипятилинейная лампа, на столе валялись какие-то бумаги, обрывки телеграфной ленты, стыл чай в эмалированной кружке — значит, есть, были тут люди. А вот поди ты — ни души. И не видно было, чтоб выходил кто.
— Надо быть, тут они! — сказал Потапов. — Заховались черти!
— Пошарить? — предложил Никита.
— Давай!
Шарить-то, однако, пришлось недолго. Никита нагнулся, посмотрел под стол. И увидел: сидит, обхватив руками шишковатую голову, какой-то человечек в форменной тужурке, подслеповатый и рябой.
— Вылазь, — сказал Никита. — Приехали.
— А стрелять не будете? — дребезжащим голосом спросил человечек.
— Не будем мы стрелять, — сказал Никита. — Вылазь.
Согнувшись в три погибели, пыхтя, ворча, человечек полез из-под стола. Встал, отряхнулся, вытер ладошкой пот со лба, вздохнул:
— Фу, умаялся!
— Вы кто такой? — спросил комиссар.
— За начальника, — ответил человечек. — За начальника полустанка.
— Телеграфист где?
— Тут.
— Где тут?
— Я.
— Вы и начальник и телеграфист?
— Именно, — сказал человечек. — И начальник и телеграфист.
— Что же ты так, один без пары, как петух на базаре? — сказал Никита.
— Временно, — сказал человечек. — Я-то, собственно, телеграфист, а временно за начальника.
— Ну, ладно, — сказал комиссар. — Садитесь.
— Куда прикажете?
— Хотя бы к аппарату.
— А зачем?
— А это там видно будет.
— Садись, честью просят. — Никита придвинул стул. — Да не бойсь. Не укушу.
Телеграфист, искоса поглядывая на Никиту, присел.
— Так вот, — сказал комиссар. — Дайте-ка Кленцы.
— Кленцы нельзя, — сказал телеграфист. — Связи нет.
— Что так?
— Там красные.
— Давно?
— С вечера.
— Вона что, — сказал комиссар. — Так, так. А Боровое можно?
— Боровое можно.
— Дайте Боровое.
— Даю.
— Вызовите дежурного по штабу.
— Есть дежурный.
— А ну, простукайте: «У аппарата начальник штаба пятой казачьей. Доложите: прибыли Буды — Боровое сводный офицерский, двадцать пятый пехотный, третий пластунский?»
Телеграфист, пригнувшись, долго работал ключом. Кончил. Подождал. Вдруг аппарат сам заработал. Побежала лента.
— Ну-ка? — сказал комиссар.
— «Указанные части Буды — Боровое прибыли», — прочел по ленте телеграфист.
— Так, — сказал комиссар. — Добре. Теперь вот что: «Какие еще части ожидаете?» Нет. Погодите. Не так. «Когда прибудут остальные части?»
Ответа не было долго. Наконец, аппарат заработал. Поползла лента.
— «Кто говорит?» — прочел телеграфист.
— Ага, — сказал комиссар. — Давайте: «Говорит начальник штаба пятой казачьей, полковник Степанов».
И опять молчание. Потом ответ: «Ждите у аппарата. Разговор сейчас продолжим».
— Подождем, — благодушно сказал Потапов. — Не под дождем.
— Да нет, — сказал комиссар, — не нравится мне это.
— А что? — сказал Потапов. — Пошел звать кого — и все.
— Это-то мне и не нравится. Кого ему там надо?
Аппарат заработал.
— «У аппарата полковник Степанов», — прочел телеграфист.
— Чепуха! — сказал комиссар. — Степанова нет сейчас в штабе! Он на фронте!
— Не знаю. — Телеграфист поднес ленту к самому носу, медленно, по складам, прочитал: «У ап-па-ра-та пол-ков-ник Сте-па-нов». Тут ясно сказано: «Пол-ков-ник Сте-па-нов».
— Спросите имя-отчество!
Аппарат ответил: «Иван Иларионович».
— Он самый, — сказал комиссар. — Ну и ну. Тут — Степанов, там — Степанов. Един в двух лицах. Сели, братки! Глупо как сели, а?
В «караулке» — это был товарный вагон, снятый с колес, — в «караулке» было душно, дымно, сизо от дыма. Воздух был спертый, густой — топор вешай. На дощатом голом столе чадила масленка. Огонь то разгорался, то затухал, и огромные, неровной длины тени скакали по стенам.
— Да-а, — Сорока повел носом, поморщился. — Небогато живете. Неладно.
Никто не ответил. Солдаты, — старые люди, бородачи, — сбившись в кучу, сидели на нарах, всклокоченные, сонные, одуревшие от сна, выпученными, круглыми от страха глазами смотрели на конноармейцев и молчали.
Они, видимо, ни о чем не думали, ни на что не надеялись — молча ждали конца.
— Неладно, старики, — сказал Сорока. — Подмели бы когда. А то что ж это такое?
Молчание. И вздох, протяжный и унылый.
— Что? — сказал Сорока.
— Ничего, — ответил из угла голос. — Я так.
Сорока оглянулся на голос. В углу на нарах, свесив ноги, сидел солдат с желтым, недвижным, будто неживым, будто каменным лицом. Сорока подошел поближе, вгляделся: что-то было в нем не русское — татарское, монгольское: лысый, скуластый, ни бороды, ни усов, большой покатый лоб, узкие широко расставленные глаза.
— Калмык?
— Нет, — сказал солдат, — русский.
— Звать как?
— Никифор.
— Никифор? — сказал Сорока. — Тогда, пожалуй, что так. Пожалуй, что русский.
Конноармейцы держались ближе к двери — дышалось легче. По «караулке» ходили только Сорока и Федька. Федька — тот все шарил, искал что-то.
— Ты чего? — сказал Сорока.
— Поесть бы. Есть охота.
— Верно, — сказал Сорока. — Поесть — оно бы не вредно.
«Калмык» встал.
— Позвольте, — сказал он, — достану.
— Чего?
— Хлеба.
— Откуда?
— Со склада. Тут близко.
— Не надо, — сказал Сорока. — Сиди.
— Да я бы враз.
Сорока обозлился.
— На место!
«Калмык» поспешно сел. Притих. Застыл.
— Мы это понимаем, — сказал Сорока. — Мы эти штуки понимаем. Сами с усами.
Переложил наган из левой руки в правую. Медленно прошелся по «караулке». Подошел к «калмыку».
— Сами с усами! — сказал он. — Ясно?
«Калмык» подался назад. До предела расширил узкие свои, раскосые глаза.
— Стрелять? — проговорил он сдавленным голосом. — Стрелять будешь?
— А ты думал? — сурово, без улыбки сказал Сорока. — А ты что думал?
И не выдержал, засмеялся.
— Дурак ты, дядя, погляжу я. «Стрелять». Да у нас за такие дела… — Не договорил. Махнул рукой. Отошел. — Ну-ка, Федька, растолкуй.
Федька удивился, обрадовался.
— Мне?
— Тебе.
— Можно. — Федька живо взобрался на нары, подсел к «калмыку», хлопнул его по плечу. — У нас знаешь как? — сказал он. — У нас ежели самовольно кого тронул… Стрельнул, к примеру…
— Угу! — многозначительно промычал Сорока.
Федька понял. Усмехнулся.
— Погоди. Не мешай.
— Я что? Я молчу, — сказал Сорока.
— Да-а, — продолжал Федька. — У нас, значит, ежели самовольно кого тронул — так из части вон…
«Калмык» кивнул.
— Ага.
— …из части вон, — сказал Федька, — и в трибунал! Вот у нас как!
В полуоткрытую дверь просунулась голова Никиты:
— Пошли!
— Куда? — сказал Сорока.
— Назад! На тачанку!
— А что такое?
— Накрыли! — шепнул Никита. — Погоня!
Глава третья
Ночь. Степь.
Ни огня, ни звезды.
Скачешь — и не видишь где. Несешься — и не видишь куда.
А сзади — топот, выстрелы. Вся степь гудит от топота, от выстрелов. Погоня.
— Давай! — кричал Федька и дергал вожжи и стегал коней. — Давай, давай!
И вдруг:
— Стой!
Река.
Приостановились. Удивились. Почему река? Откуда река? Не должно тут быть реки!
— Сбились, что ли? — шепотом сказал комиссар.
— Да вроде бы! — так же шепотом ответил Потапов. — Вроде бы сбились!
Повернуть? Но куда тут повернешь? Сзади — погоня. Сзади — топот, выстрелы. Вся степь гудит от топота, от выстрелов.
— За мной!
Комиссар хлестнул коня. Въехал в воду. Поплыл.
— Взвод, за мной!
И вот доплыли, вылезли, выбрались на берег.
— Все? — сказал комиссар.
Все!
— Повод рысью!
— Погоди, Матвей Иваныч! — крикнул Потапов. — Погоди ты минуту!
— Что случилось?
— Тачанка застряла!
Тачанка застряла у самого берега — берег был глинистый, топкий. И застряла крепко, колеса увязли по ступицы.
— Но-о! — надрывался Федька. — Но-о, черти!
Кони храпели, тужились, бились и падали: дно скользкое, ноги скользят.
— Но-о! — Федька чуть не плакал. — Но-о, черти!
— Мишка! — Сорока, как был, в рубахе, в сапогах, плюхнулся в воду. — Мишка, сюда!
Мишка хмуро буркнул:
— Чего еще?
Однако, делать нечего, полез.
— А ну, возьмись! — сказал Сорока. — Да ты руками, руками! Ать-два, взяли!
Тачанка чуть было качнулась вправо, потом влево и опять стала на место. Плотно стала, как врытая.
— Ать-два, взяли!
И опять — ничего, никак, ни с места.
— Вася, — сказал комиссар, — скоро ты?
— Туго, товарищ комиссар! — сказал Сорока. — Распрягать придется!
— Не выйдет, — сказал комиссар. — Не выйдет распрягать. Возня. Надо как-нибудь так.
— Слушаю, Матвей Иваныч! Постараюсь!
— Ну-ну!
Из-за поворота вдруг показались два огня — по реке проходил сторожевой катер.
— Вот еще, — сказал комиссар. — Не было печали.
— Авось не заметят, — сказал Потапов. — Темно.
Но с катера их заметили. Катер зашипел. Замедлил ход. Сонный голос крикнул:
— Кто?
— Свои! — лениво отозвался комиссар — и быстро в сторону тачанки: — Огонь!
Федька кинулся к пулемету. Засуетился. Захлопотал. Стрельнуть бы! Вот бы стрельнуть!
— Кто свои?
— Пятый казачий! — отозвался комиссар — и свирепо в сторону тачанки: — Васька, огонь!
Сорока услыхал. Вкатился в тачанку, грязный, мокрый, вода ручьем. Отстранил Федьку — не мешай! Взялся за пулемет.
— Заело, понимаешь! — растерянно проговорил Федька. — Никак!
— «Заело!» — Сорока сердито фыркнул. — На предохранителе, балда!
— Ну-у?
— Пароль? — крикнули с катера.
С тачанки в ответ ударил пулемет: та-та-та! Катер глухо заурчал. Дал задний ход.
— Ничего пароль? — крикнул Федька. — Подходит? Кони от выстрелов, от крика шарахнулись, рванулись, вынесли тачанку на берег.
— Ну! — сказал Потапов. — Слава тебе!
В эту минуту откуда-то слева грохнул залп: ба-ах! Пока топтались, пока возились, белые обошли, вышли в тыл.
— Ба-ах!
Комиссар хлестнул коня.
— Галоп!
Всю ночь уходили от погони.
Всю ночь шли по топким каким-то низинам, по балкам, по оврагам. Пробивались сквозь кусты. Уходили в лес. Долго кружили в темноте, в тишине и опять выходили на дорогу. Пересекли шоссе. Неожиданно оказались у железнодорожного моста. Повернули. Опять ушли в лес. Опять вышли на дорогу. И опять низины, балки, овраги, кусты.
И все время — то справа, то слева, то где-то сзади, то прямо впереди — слышался топот копыт, хлопали выстрелы. Враг шел по следам, враг теснил, наседал, окружал. Не уйти!
А уйти надо было. Уйти надо было во что бы то ни стало. Надо было сейчас же, немедленно, явиться в штаб дивизии, доложить: так и так, белые стягивают силы в Буды — Боровое, готовят внезапный удар по правому флангу. Надо было прорваться, пробиться, вернуться к своим. А то конец: порубят, сомнут!