Федька(Повесть) - Дойвбер Левин 7 стр.


И вот, на полном карьере, пулеметным огнем отбиваясь от наседающей конницы или пехоты, взвод опять, в который раз, уходил куда-то в балку, в рощу, в лес. И опять впереди, преграждая путь, вырастали невидимые в темноте части белых. Опять в лоб встречали огнем. И опять сухой и четкий, как выстрел, звучал голос комиссара:

— Васька, пулемет!

Приказано было: не разговаривать, не курить, стрелять в крайнем случае. Знали: нельзя выдать себя! Выдашь себя — смерть! Молча отбивайся! Молча уходи!

Раз, когда взвод оказался под перекрестным огнем, когда сзади наседала конница, а впереди стеной встала пехота, Мишка не выдержал, крикнул на все поле: «Отрезаны!» Тогда к нему подошел Потапов, комвзвода, взял его левой рукой за грудь — в правой он держал наган — и, не повышая голоса, только тяжело как-то, туго выговаривая слова, сказал:

— Еще раз пикнешь — немедленно, без суда и следствия, к Духонину в штаб! Понял?

У Мишки голова ушла в плечи. Чего тут не понимать? Кивнул.

— Понял!

Наконец, под утро, удалось: оторвались от врага, отбились.

Цепко зажав в руке повод, комиссар зажмурился, на полминуты уснул.

— Ну вот, — с трудом открывая отяжелевшие, бессонные глаза, сказал он. — Ну вот, отбились!

Рассвет был сырой и влажный. Туман шел по низинам. Дымилось поле. И такая в мире стояла тишина, что казалось: вздохни — и будет слышно за десять верст.

Комиссар осмотрелся: налево лес, направо поле, степь. Все то же: лес да поле. Далеко впереди — гряда холмов. За холмами, по карте если, река.

— А за рекой наши! — твердо сказал Потапов.

— А вдруг нет?

— Наши! Знаю!

Наши не наши, крути не верти, а ехать надо. Не стоять же тут на дороге.

— Дозорные, вперед!

Дозорные, Андрей и Никита, встрепенулись. Они было сидя задремали. Хлестнули коней, понеслись.

— Повод!

Взвод тронулся. Эх, добраться бы до реки!

— Галопом арш!

Все больше светало. До чего скоро светало! В лесу проснулись птицы. Проснулись, зашумели. Подул ветер с поля. Заалело небо. Вот-вот солнце встанет.

— Глянь-ка! — Потапов круто осадил коня. — Матвей Иваныч, глянь-ка!

Что-то показалось на дороге, что-то черное, стремительное что-то. Оно двигалось. Оно ширилось. Оно росло.

— Скачет кто-то! — Комиссар повернулся к бойцам, поднял руку. — Стой!

Скакал Никита. Скакал, как бешеный. Он припал к шее коня, почти слился с конем, его почти не видно было. Только бурка развевалась и хлопала, как флаг на ветру.

И вот доскакал. Рванул повод, поднял коня на дыбы.

— Ну? — сказал комиссар.

— Не проскочить! — Никита кричал, хотя комиссар стоял рядом, в двух шагах. — Не проскочить, Матвей Иваныч! Обошли!

— Как?

— Да в мешке сидим, ну! Вона, видишь?

Комиссар привстал на стременах, приладил бинокль.

Верно — не проскочить. Впереди на холмах, четко на утреннем небе, видна конница. Слева и справа, в обход, двигается пехота. Нет, не проскочить!

— Видишь? — кричал Никита. — Видишь?

— Вижу, — пробормотал комиссар. — Как не видеть? Вижу.

Обернулся: сзади никого, сзади тихо. В лес! В лес надо, пока не поздно!

— Павел, — сказал он, — дай команду: в лес!

— Взво-од, — протяжно пропел Потапов и плетью смаху огрел коня. — Взво-од, в лес!

Глава четвертая

Ни выстрелов, ни топота, ни крика. Тишина. Где-то солнце, а где — не видно. Только золотистый сумрак струится меж деревьев, струится, плывет. Только серебристым бисером светится роса на траве. Утро.

Было утро. Раннее утро. А Федьке казалось: вечер, поздно. Федьке казалось: небо потухло, солнце заходит, идет ночь, надо спать.

Он перекинулся со спины на живот, зарылся лицом в траву. Спать! Он устал за ночь. Голова отяжелела. Глаза слипались. Спать!

— Нельзя, — сказал Сорока, — нельзя, Федор!

— Чего?

— Нельзя! — повторил Сорока. — Тут каждую минуту гостей жди, а ты — спать! Ухлопают враз!

Федька потянулся, зевнул. Что так, то так. Ухлопают. Как пить дать. И «здрасте» не скажут. Раз — и готово.

Присел. Осмотрелся.

Взвод расположился на полянке в лесу. Место было глухое, надежное место. Небольшая круглая поляна. Посреди поляны — шалаш. Кругом лес. Да, добраться сюда не просто. Попробуй, доберись, когда одна тропинка, а на тропинке пулемет. Зато и выбраться отсюда не выберешься — лес со всех сторон обложили белые. А так-то тут не худо, грех плакаться: и лежать не жестко, трава мягкая, и грибов много.

— Грибов-то! — сказал Федька.

— Грибов-то гора, — сказал Сорока. — А что в них толку? Ни масла, ни хлеба.

— Да-a, влипли! — Мишка вздохнул. — Плохо, ребята! Крышка!

— Во дурной, — сказал Сорока. — Ты что ж думаешь: не пробьемся? И хуже бывало. А ничего, живы.

— Чего ж хуже? — сказал Мишка. — Хуже не надо!

— Хуже, брат, когда один. Вот, не к ночи будь сказано, попался ты к белым, и никого своих. Один. Это, скажу тебе…

— Да ты-то почем знаешь?

— Так уж. Знаю. — Сорока сорвал травинку, пожевал, бросил. — Видал я прошлым летом паренька одного, — сказал он. — Побывал он у белых. Пареньку-то лет двадцать, а седой.

— Что говорить, — сказал Мишка. — Одному попасться — хуже нет. Гиблое дело.

Из кустов бесшумно вынырнул Никита.

— Вася, до комиссара!

— Есть! — Сорока встал, оправил гимнастерку. — Что там, не знаешь?

— Знаю, — сказал Никита.

— Ну?

— Будто, значит, на гитаре поиграть. Комиссар говорит: скучно. Пускай, говорит, Вася поиграет.

— Брось, — сказал Сорока. — Говори делом.

— А делом если — так не знаю, — сказал Никита. — Надо, раз зовут. Пошли.

И Федька пошел с ними. Правда, в шалаш-то он не попал («Куда? — сказал Никита. — Брысь!»), но сел около, у двери. Напряг ухо, прислушался. Ничего! Что-то говорят, а что — не слышно. Тихо уж больно говорят-то. Шепотом. Встал, прошелся, поискал: нет ли где щели в стене? Оказалась, как не быть? Есть! И щель такая, что лучше не надо: и все видно, и все слышно.

«Вот! — подумал он. — Вот те и брысь!»

В шалаше всего и было, что дверь, скамья да стол. У двери стоял Никита. На скамье рядком сидели комиссар, Потапов и Сорока. А на столе лежала карта. Раскрытая карта лежала на столе. И все склонились над ней. И все молчали.

— Значит, так, — не подымая головы, проговорил, наконец, комиссар. — Повторяю: в район Буды — Боровое перекинуты три полка. Белые готовят внезапный удар по правому флангу дивизии. Мы в мешке. Ясно?

— Ясно, — сказал Сорока.

— Направления ты держись… — Комиссар с минуту подумал, потом решительно провел карандашом по карте: — Направления ты держись на Кленцы. А через фронт…

— А через фронт, Матвей Иваныч, это там видно будет.

— Да, да, конечно. — Комиссар поднял голову, внимательно посмотрел на Сороку. — Ты, Василий, понимаешь, на что идешь?

Сорока молча кивнул.

— Ну, да знаю, — негромко, как бы про себя, проговорил комиссар. — Знаю. На тебя положиться можно.

— Пожалуй, еще кого надо. — Потапов поскреб небритый подбородок, глуховато откашлялся. — А то мало ли что…

— Дозвольте, товарищ комиссар, — сказал Сорока, — взять моего хлопчика, Федьку.

«Меня? — Федька вскочил. — Никак меня?»

Но комиссар куда меньше обрадовался. Комиссар совсем не обрадовался.

— Что ты? — сказал он- Куда его на такое дело?

«Эх, ты! — Федька приуныл. — Не пустят!»

— Да ведь, Матвей Иваныч, — сказал Сорока, — ведь он места эти крепко знает. И боевой. Не сдаст, ежели что.

«Верно, Вася! Вот это верно!»

— Так-то так, — сказал комиссар, — да дело-то какое. Не по зубам орех.

Как не по зубам? Отчего не по зубам? Федька рванул дверь и, мимо Никиты, прямо к комиссару.

— По зубам! — серьезно сказал он. — Честное мое слово, по зубам!

Все замолчали. Удивленно, несколько даже испуганно, уставились на Федьку.

— Позволь, — сказал комиссар, — ты о чем?

— Да знаю! — сказал Федька. — Все знаю! На разведку идти! Через…

Сорока свирепо цыкнул:

— Цыц, ты!

Федька осекся, смолк.

— Ну-с, — сказал комиссар. — Дальше?

— Через фронт, — шепотом докончил Федька. — Сказать: «В район Буды — Боровое перекинуты три полка. Мы в мешке. Направление на Кленцы».

— Ловко! — сказал комиссар. — Ловко, брат! Однако откуда ты все это знаешь? Сидел, подслушивал?

— Нет, — Федька замялся, — нет, не сидел… Мимо шел…

— Мимо шел, на огонек зашел? — буркнул Потапов. — Понятно!

— Понятно! — сказал Никита и стал легонько подталкивать Федьку к двери. — Понятно, друг, понятно!

Федька уперся:

— Не пойду!

— Иди, — сказал комиссар. — Надо будет — позову.

Позвали-то, однакож, не скоро. Битый час Федька топтался у двери. Томился. Скучал. Чего они там? Неужто не пустят? А ведь верно это Сорока. Он здорово места эти знает. Родные, можно сказать, места, «И боевой! Не сдаст, ежели что!» Федька подбоченился: это тоже верно!

Наконец, дверь приоткрылась.

— Давай! — мрачно сказал Никита.

У Федьки сердце екнуло: «Не пустят!» Робко, на цыпочках, вошел. Остановился. Остановился он у самой двери.

— Сюда, — сказал комиссар. — Поближе.

Федька подошел поближе.

— Ну, ладно. — Комиссар смотрел на Федьку снизу вверх, чуть прищурясь. — Ладно. Попробуем. Только ты уж, Федор, смотри! Дело-то ведь знаешь какое!

Федька повеселел.

— Да что я? — сказал он. — Маленький?

— Ну, смотри. — Комиссар встал. — Вот что, Никита. Надо им достать что одеть. Портки там, рубахи.

— Крест надо, — сказал Потапов. — Беляку первое дело — чтоб крест был.

— Это верно, — сказал комиссар. — Крест надо.

— Где его тут возьмешь, товарищ комиссар? — сказал Никита.

— У ребят узнай. Может, есть у кого.

— Так ведь, Матвей Иваныч, — сказал Никита, — если и есть — так ведь не скажет.

— А ты как-нибудь так, — сказал комиссар. — Ты, брат, словчись. Понял?

Никита огляделся: неподалеку, под деревом, сидело несколько бойцов. Среди них — Андрей и Мишка. Сидели тихо: не то задумались, не то задремали.

«Попробовать, что ли? — подумал Никита. — Засмеют! Засмеют ведь, черти! Ох, народ!»

Подошел. Присел. Достал кисет. Закурил. Передал кисет соседу: «Кури!» И хмуро, ни на кого не глядя:

— Вот что, товарищи… Мне бы это… Как его… Ну, крест…

— Какой такой крест? — сказал Андрей.

— Такой… обыкновенный… Нательный крест, одним словом…

— А зачем?

— Надо.

— А паникадила не надо? — спросил боец, по фамилии Цыбуля.

— Нет, — сказал Никита, — паникадила не надо.

— А то, может, надо? Я бы слетал, принес.

— Откуда принес?

— Из церкви, — сказал Цыбуля. — У нас на деревне-то в церкви паникадило, скажу тебе. Богатое паникадило.

— Ты, Цыбуля, не крути. — Никита подмигнул. — У тебя, мне сдается, крестик-то как раз и есть. Маленький такой, а?

— Тоже скажет, «маленький», — проворчал Цыбуля. — Отродясь не было.

— Сказывай!

— Ей-богу, нету!

— Ладно! — сказал Никита. — Давай!

Цыбуля обозлился:

— А ну тебя в болото! Сказано — нету! Что я тебе — поп?

Андрей незаметно потянул Никиту за рукав.

— Ты у Мишки-то пошукай.

Мишка расслышал.

— Пошукай, пошукай! Я те вот пошукаю! — Помолчал. — Нету!

Никита притушил окурок. Встал. Подошел к Мишке.

— Нет, так нет. На нет и суда нет.

И вдруг — цап! — выхватил у Мишки из-под гимнастерки белый посеребренный нательный крест.

— А это что? — сказал он. — Это что? Медальон?

И вот они стоят оба, готовые в дорогу: Сорока и Федька. Сорока — в белой, с черными крапинками, ситцевой рубахе, в коротких, чуть пониже колена, синих портках, босой, Федька — тоже: в белой рубахе, в синих портках и тоже босой. Левая нога, ступня, туго перевязана тряпьем. Забинтована.

И конь готов. Стоит-спит, понурив голову, полузакрыв глаза. Унылый мерин, с огромными ушами, с отвислой губой, самый старый конь в отряде.

Подошел комиссар.

— Ну-ка, нагнись! — Надел на Сороку Мишкин крест. Улыбнулся. — Значит, так, Василий: на бога надейся, а сам не плошай! Ясно?

— Ясно, товарищ комиссар!

Ехали медленно, не спеша.

Медленно, не спеша, лениво помахивая хвостом, шагал коняга по узкой тропе, шагал, думал о чем-то, о чем-то своем, лошадином, — и было ему, должно быть, обидно и скучно: опять гонят куда-то. Куда? Зачем? И не спросят. И не скажут. Эх-ма! Он закрыл глаза. Он дремал на ходу.

Медленно, не спеша, над конягой, над Сорокой, над Федькой кружил комар. Было не понять: чего ему, собственно? Кусаться — он не кусался. И петь — он не пел. Но не отставал ни на шаг. Куда они — туда он.

И медленно, не спеша, не поворачивая головы, не глядя на Федьку, — Федька сидел сзади, — говорил Сорока:

— Ежели что, — говорил он, — молчи. Он тебе так, он тебе этак. А ты молчи. Молчи — и край. Знаешь: кто молчит — тот двух научит. Так-то, Федор. Ты как? Слушаешь?

— Слушаю.

Он не врал, Федька. Он слушал. Он внимательно слушал, что говорил ему Сорока. Ежели что — молчи. Он тебе так, он тебе этак. А ты молчи. Молчи — и край. Все расслышал. Все понял. И в то же время он напряженно, затаив дыхание, прислушивался к тому, что делается в лесу.

Лес был полон звуков, шорохов, шумов. Были далекие звуки и близкие звуки, громкие шорохи и тихие шорохи. И в каждом звуке, в каждом шорохе были неизвестность, опасность, тревога. Вот крикнула птица. Чего она? Птенцов кличет, или спугнул ее кто? Вот хрустнула ветка. Зверь крадется? Человек идет? Неладно, тревожно было в лесу.

Вздохнул:

— Лесу-то сколько!

— Лесу-то тут мало, — сказал Сорока. — Места эти больше степные, голые места.

— Ну, уж мало, — сказал Федька. — Только и видишь, что лес да лес.

— Так ведь нам только лесом и можно, — сказал Сорока. — Нам на открытую выйти — зарез.

— А ведь если на Кленцы — так полем надо, — сказал Федька.

— Тут особая статья. Тут крайность.

И вот кончился лес. Открылось поле, степь, даль.

— Ширь какая! — сказал Сорока. — А ты жалился!

Ширь, верно, была необъятная. Под знойным, легкой дымкой подернутым небом просторно, привольно раскинулась степь. Гляди влево, гляди вправо, во все концы, до самого краю — все то же: бурьян, молочай, овраги, балки. Степь. Ни деревни, ни хаты. И петух не кричит. И собака не лает. Все замерло, застыло. Спит степь под полуденным солнцем, и даже не снится ей ничего, и даже снов не видит.

— А ты жалился! — сказал Сорока.

Федька не ответил. Федька сидел разморенный, красный, глядел осоловелыми глазами на молочай, на бурьян и то и дело клевал носом, кивал, как бы здоровался с кем. Такая лень обуяла — пальцем не двинуть. Зной томил, зной давил, как чугунная плита. Ну и ну!

«Ну и ну! — думал Федька. — Ну и жара!»

И вдруг услыхал песню. Откуда-то, будто издалека, шла песня, убогая степная песня. Даже не песня, какая там песня, когда ни мотива, ни слов? Просто, неизвестно откуда, неизвестно куда, шел над степью звук, шел, не повышаясь и не понижаясь, бесконечный, ровный, длинный, как верста. Так под скрип арбы в сумерках, когда одолеют человека одиночество и тоска, поют старые чумаки.

Федька удивился: это что? Откуда? Вокруг ни души, ни деревни, ни хаты, а песня идет. Идет над степью песня, неизвестно откуда, неизвестно куда, бесконечная, ровная, длинная, как верста. Кто поет? Где?

Назад Дальше