Федька(Повесть) - Дойвбер Левин 9 стр.


Федька оглянулся: верхом на белом своем коне, без шапки, без седла, стреляя на скаку, несся Гришка.

— Ходу… говорю…

— Вася! — Федька нагнулся к Сороке. Хотел что-то сказать — и не сказал. Махнул рукой, всхлипнул. Всхлипнул и побежал.

Федька бежал, размахивая руками, пригнув голову. Бежал, не чуя ног, едва касаясь земли. Навстречу в лицо бил ветер. Захватывало дыхание. Кружилась голова. И звон стоял в ушах.

Мимо летели кусты, деревья. Птица с криком вспорхнула из-под ног. Что-то белело впереди — не то лужица на земле, не то тучка на небе. Сзади, догоняя, шел конь: топ-топ, цок-цок. Топ-топ — это он по болоту. Цок-цок — это он по камням.

А где-то был Сорока. Где-то там, посреди зеленого луга, держась правой рукой за левый бок, лежал Сорока, Васька, Вася. А сзади, догоняя, шел конь. Топ-топ — это он по болоту. Цок-цок — это он по камням. А впереди что-то белело, не то лужица на земле, не то тучка на небе. А голова кружилась. А ноги ныли. А по лицу градом катились слезы. Вася, Вася!

Бах!

Федька напряг последние силы, рванулся, понесся. Не возьмешь! Не возьмешь, гад!

И вдруг подался назад, отшатнулся — обрыв! У самых ног — крутой обрыв!

Ба-бах! Дзинь-дзинь! Пули звенели, визжали. Ближе. Ближе. Не уйти!

Эх! Федька разбежался, взмахнул руками, подпрыгнул — и бух вниз. Покатился, покатился. Кубарем полетел. Все быстрей, быстрей.

И вот уж нет, не видно его. Только пыль столбом.

Не взяли!

Ушел!

Сорока открыл глаза. Осмотрелся. Не то хлев, не то сарай. Низкие темные стены. Дощатая дверь. Он лежит в углу, на жесткой соломенной подстилке. И никого. Ни души. Один. Почему один? Федька где ж? Потом вспомнил: Федька ушел. Его, Сороку, ранили. А Федька ушел.

«Так, так, — подумал он, — Федька ушел. А меня, значит, сюда. Так, так. Хоть бы он дошел, Федька!»

Он хотел приподняться, сесть — и взвыл от боли. Нет, брат Вася, шалишь!

«Шалишь! Шалишь, Вася!», подумал он и закрыл глаза.

Он не спал. Он слышал, как за стеной, близко, переговаривались солдаты, как скрипело колодезное колесо: кто-то поил коня, а конь фыркал и сопел. Не во сне слышал, наяву. И не во сне, а наяву он видел брата, Герасима, того самого, которого прошлым летом белые расстреляли в станице. Герасим, без шапки, шинель внакидку, сидел на лавочке у ворот и перочинным ножом на ложе винтовки вырезывал буквы: букву «Г» и букву «С». «А это что значит?» спрашивает он, Вася. «А это значит иныцыалы, — отвечает Герасим. — Буква гэ значит Герасим, буква сэ Сорокин. — Помолчал и говорит: — А то и так прочитать можно: гэ — геройская, сэ — смерть. Геройская, значит, смерть. Понял?» Вдруг Герасим пропал. Вдруг нет Герасима. Вместо него на лавочке сидит комиссар, Матвей Иваныч. Сидит, свесив голову, трубку курит. И негромко так говорит: «Что, — говорит, — Вася? Худо?» — «Худо, Матвей Иваныч!» — «Ну, ничего, — говорит, — как-нибудь. Как-нибудь, Вася. — И вздохнул. — Такое дело, Вася, а? Что скажешь!»

Сорока всхлипнул во сне и проснулся. Рядом стоял офицер, а подальше, у двери, два солдата.

— Ну? — сказал офицер. — Что скажешь?

Сорока со сна-то не понял: кто такой? Чего ему? Потом узнал и усмехнулся. Ну, вот! Опять: кто? Откуда? Какие части? Опять двадцать пять. И как ему не надоело? Чудак!

— Чудак… — тихо сказал он. — Чудак ты… ваше благородие…

Глава третья

Не взяли Федьку.

Ушел Федька.

Он шел и шел. Шел по холмам, шел по низине. Шел по дороге, шел целиной. Шел шатаясь. Шел и не видел куда. Шел исцарапанный, изодранный. И кровь, смешавшись с потом, текла ручьем. И слезы стыли в глазах. Вася, Вася!

Приостановился. Шепотом позвал: «Вася!» И никто не ответил. Тишина. Тишина над миром. Знойное марево. Сонная глушь.

Дальше пошел. Степью. И степи не было конца. И солнце стояло над головой, огромное страшное степное солнце.

Потом был лес. И тень. И запах смолы. И хруст веток под ногами. И круглая поляна. И шалаш посреди поляны.

— Федька! — сказал Никита. — Ты как?

Федька присел на пенек.

— Вот, — сказал он мертвым голосом, — вот, пришел.

— А Вася?

Федька посмотрел на Никиту пустыми глазами. Отвернулся.

— Нету Васи…

И вдруг упал, повалился, как подрезанный.

— Нету Васи! — крикнул он. — Убили Васю!

Потом, в шалаше, всхлипывая и кулаком размазывая слезы по лицу, Федька рассказал, как ехали, и как попались, и как бежали, и как Васю ранили, и как зажимал он, Вася, рану на боку, и как кровь лилась из раны.

— Вася! — говорю. — А ты? — А он: «Ходу! Ходу, — говорит, — к нашим! Скажешь: тут народу мало! Прорваться можно! А там в обход, лесом!» Сам говорит, а из боку-то кровь…

Замолчал. Заплакал.

— Что ты, Федька? — Комиссар встал. — Погоди. Выручим Васю.

Подошел к столу. Раскрыл карту.

— Где это? Далеко?

— Вот, — Федька ткнул пальцем в карту. — Видишь — Ха-ри-то-нов-ка? Так не доходя. Подле лесу.

— Народу, говоришь, чуть?

— Человек двадцать. Ну, тридцать.

— Тогда так, — сказал комиссар. — Может, еще успеем спасти его, Васю. А там лесом в обход на Кленцы.

— Хорошего проводника надо, — сказал Потапов.

— А я что? — сказал Федька. — Слепой? Да я почище кого места эти знаю!

— Ясно, Федор, ты, — сказал комиссар. — А то кто же? — Повернулся к Потапову: — Дай команду — седлать!

— Есть!

Без единого выстрела, тишком, тайком, по балкам, по оврагам подошли к заставе. Спешились. Сняли с тачанки пулемет. Достали ручные гранаты. Подползли вплотную. И по команде разом ударили с трех сторон.

И прежде чем на заставе успели сообразить, что случилось, прежде чем солдаты успели кинуться к винтовкам, залечь, окопаться, с гиком, с криком налетела конница, врезалась, врубилась, смяла все на пути.

Немногим удалось уйти. Ушел офицер — он, как заяц, порскнул в степь и пропал. Ушел Гришка. За ним погнался Никита и не догнал.

— Редкий у него, у гада, конь, — виновато сказал Никита. — Такому коню цены нет. Зверь.

Сорока лежал, закинув голову, открыв рот, неподвижный и прямой. Было не понять: дышит он или не дышит, жив он или не жив? Если бы его самого спросить и если бы он говорить мог, он бы, верно, и сам не знал, что сказать. Два часа назад или два дня назад, давно это было, когда его тут, в сарае, допрашивали и били, — было больно, очень больно было. А теперь вот нет боли. И злобы нет. Ничего нет. Он глядит широко открытыми глазами прямо вверх — прямо вверху крыша. — но он не видит крыши, он видит небо. Он видит небо и солнце на небе, и птицы летают, и деревья цветут, и течет река, родимая река, Кубань.

Эй д’над Кубанью, родимой стороной,
Ворон вьется сизый.
Эй да эй, над Кубанью-рекой
Ветерок шел низом…

Сороку одолевали видения и сны. далекие видения, смутные сны. Утро. Солнце светит. Птицы летают. Деревья цветут. Май. И, должно быть, праздник — вся станица высыпала в поле. Сколько народу! Глянь-ка, народу сколько! Старики, сидя на берегу реки, о чем-то негромко толкуют. Какой-то парень на гармошке играет. Девки поют. Хорошо. А вот ему, Васе, нехорошо. Нехорошо ему, тяжело. Он сидит один, маленький мальчик в белой рубахе, Васька, Вася, забился куда-то в угол, молчит. Он видит и реку, и поле, и народ в поле. Вот по тропинке ковыляет хромой Архип, кузнец, веселый пьяница и враль. Вон на околице ребята играют в лапту. Они визжат и кричат. Весело им. Отчего же ему-то невесело? Отчего же ему-то тяжело?

Сорока вдруг услыхал выстрел. Потом еще один. Потом много. Где-то стреляли: то ли близко, то ли далеко, то ли наяву, то ли во сне. Он не знал. Он хотел приподняться, встать — и не смог. Хотел крикнуть — и не крикнул, голоса не было. Он остался лежать, как лежал, закинув голову, открыв рот, неподвижный и прямой. И было не понять: дышит ли он или не дышит, жив он или не жив?

У сарая Федька наткнулся на рыжего солдата, тот стоял, прижавшись к стене, подняв руки, и быстро, захлебываясь, лопотал что-то, невнятное что-то, трусливое, жалкое.

— Где пленный? — крикнул Федька. — Пленный где?

— Тут! — Рыжий показал на сарай.

— Тут? — Федька вбежал в сарай. — Где тут?

Федька вбежал в сарай и остановился. Он со свету ничего не видел, в сарае было темно. Федька стоял у самой двери, глядел влево, вправо, глядел во все стороны и ничего не видел. Соврал он, рыжий, что ли?

И вдруг заметил что-то черное. Что-то чернело в углу: не то горка сена, не то груда тряпья. Подошел поближе. В углу на жесткой соломенной подстилке лежал Сорока. Он лежал, закинув голову, открыв рот, неподвижный и прямой. И было не понять: дышит он или не дышит, жив он или не жив.

Федька наклонился к нему.

— Вася!

Никакого ответа. Молчание.

Федька подождал и опять, громче:

— Вася!

Сорока зашевелился. Медленно, с трудом, поднял голову. Посмотрел на Федьку. Смотрел долго, широко открытыми, напряженными глазами. Вдруг улыбнулся, слабо так, чуть, и беззвучно, одними губами:

— Федька…

— Жив? — Федька кинулся к нему, обхватил за плечи, приподнял. — Вася! Жив?

Сорока не ответил. Закрыл глаза. Задышал тяжело, с хрипом. Потом, не открывая глаз:

— Федька… дай попить… а…

— Сейчас, сейчас. — Федька осторожно прислонил Сороку к стене и выбежал из сарая.

Где-то в поле еще шел бой, хлопали выстрелы, рвались гранаты, но тут, у овина, уже было тихо. Группа пленных солдат, под охраной двух конноармейцев, тесно сгрудилась у колодца. Они жались друг к другу и, косясь на охрану, виновато вздыхали.

Федька подбежал к какому-то солдату, рванул его за рукав.

— Воды!

Солдат испуганно попятился.

— Чего?

— Воды! — крикнул Федька и вдруг заплакал, громко заплакал, навзрыд. — Воды! — не своим голосом крикнул он. — Уб-бью!

Сорока малыми глотками пил студеную колодезную воду, а Федька, придерживая ему рукой голову, горячась и путаясь, говорил что-то и сам не знал что.

— Мы тебя, Вася, в больницу отвезем. Мы тебя, Вася, в самую лучшую больницу отвезем, — захлебываясь и торопясь, говорил он. — Вот увидишь, Вася. А доктору-то скажем: «Лечи! Лечи, — скажем, — коли жизнь дорога!» И вылечит. Вот увидишь, Вася.

Сорока отпил несколько глотков и лег. Он, должно быть, не слышал, что Федька ему говорил, а если и слышал, то не понимал, о чем речь.

— Он мне… — проговорил он вдруг голосом далеким и усталым, как со сна: — он мне: «Заговоришь»… А я ему: «Врешь!.. Врешь ты, — говорю, — шкура! Разве буденновца запугаешь?» — Помолчал и совсем тихо: — Не верится мне… Федька… что помру…

— Помру, помру! Сказал! Тоже! — Федька отвернулся, незаметно смахнул слезу. — Вот погоди, загоним белых — еще с тобой в Москву поедем, Вася!

Скрипнула дверь. Федька сердито оглянулся: «Кто там? Тихо!»

В дверях стоял комиссар. Постоял с минуту. Бесшумно, на цыпочках, подошел к Сороке.

— Ну, как, Василий?

Сорока открыл глаза. Посмотрел. Видимо, узнал комиссара, зашевелился, руками задвигал, хотел приподняться.

— Лежи, лежи, — сказал комиссар. — Ну, как ты, Вася?

— Ничего… — чуть слышно сказал Сорока. — Ничего… Матвей… Ива…

И не договорил — умолк. Он вдруг вытянулся, застыл. Лицо его вдруг стало суровым, строгим. А глаза — огромными, пустыми, страшными.

— Вася! — крикнул Федька. — Вася! Что ты?

Сгущались сумерки.

Над лесом стоял тяжелый закат.

И в сумерках, на закате, бойцы хоронили пулеметчика и друга, Василия Сорокина.

— Ну вот, товарищи, — сказал комиссар, — хороним Ваську, Васю, Василия Петровича Сорокина, бойца непобедимой Конной армии. Он был честный боец, Вася. Верный солдат революции. Хороший он был парень, что говорить. И вот, поди ж ты, убили, замучили. Шомполами! На испуг берут! Испугать хотят! Это кого же испугать-то? Большевиков-буденновцев? — Комиссар повернул голову в сторону леса, оттуда глухо доносился гул канонады. — Так, что ли, ваше благородие? — Он прислушался, как бы подождал ответа. Потом наклонился к Сороке, сказал просто, как живому: — Ну, Вася, прощай. Взяли бы с собой, да сам понимаешь…

Сумрачный, молчаливый, подошел к Сороке Потапов, комвзвода.

Подошел Никита.

Подошел Андрей.

Несмело, боком как-то, держа в руках мятую свою солдатскую фуражку, подошел «калмык».

— Вона как, — сказал он. — Вона что… Так… Так…

Подошел Федька.

Нагнулся к Сороке.

И стоит.

Молчит.

Только слезы текут по щекам.

Комиссар бережно взял его за плечи.

— Ну, ну! — сказал он. — Что ты, что ты!

Сгущались сумерки.

Над лесом стоял тяжелый закат.

Глава четвертая

И опять ночь. И опять лес. И тишина. И в тишине еле уловимый шорох — идет первый взвод.

Идет лесом, в обход.

Ни говора, ни шепота — идут молча. Не проскрипит тачанка — колеса обмотаны тряпьем. Не вздохнет, не фыркнет конь — на морды натянуты мешки.

Так идут.

Идут лесом.

Идут долго, всю ночь.

И всю ночь Федька крепился, не спал.

«Нельзя, — помнил он, — нельзя спать! А то, неровен случай, налетишь сонный на беляка — в капусту порубит!»

Крепился Федька, не спал.

И вдруг под утро не выдержал, сдал: голова вдруг отяжелела, упала на грудь, нос запел тоненько-тоненько, как сверчок.

Федька закрыл глаза.

И только закрыл он, Федька, глаза, как увидел дом. Белый дом стоял на берегу реки, а река была бурная, быстрая. И был просторный летний день. И были легкие облака на небе. И тянуло с поля прелым сеном. И сизый ворон вился над полем:

Эй д’над Кубанью, родимой стороной,
Ворон вьется сизый…

«Вот она какая, Кубань-то! — думает Федька. — Красивая!»

Он стоит на высоком берегу. Он видит реку и поля за рекой. И синее небо. И синюю даль.

«Красивая! — думает он. — Красивая она река!»

Эй да эй, над Кубанью-рекой
Ветерок шел низом…

Федька стоит, глядит туда-сюда, Васю ищет. Он знает: тут он, Вася. На крылечке, что ли? Нет, на крылечке никого. На крылечке пусто. Значит, в доме. Федька подымается по ступенькам; их четыре; открывает дверь, кричит: «Вася!» — «Я, — отвечает голос, веселый, громкий голос. — Я, Трофимыч! Здорово!» И, переваливаясь на кривых ногах, подмигивая, ухмыляясь, через комнату к двери идет солдат, невысокий, коренастый, с красным во всю щеку рубцом. Гришка! Гришка Скобло!

— Уйди! — кричит Федька. — Уйди, гад! Убью!

— Это кто — кого! — говорит Гришка и подмигивает и смеется. — Это, брат, кто — кого!

И из карабина — бах!

— Во бабахает! — сказал Мишка. — Оглохнуть можно!

— А? — сказал Федька. — А? Что?

— Ничего, — сказал Мишка. — Вставай. Приехали.

И тотчас послышался голос комиссара:

— Приготовиться!

Было уже совсем светло. Утро. Взвод стоял в лесу. И где-то близко глухо бабахало: ба-ах!

— Приготовиться! — сказал комиссар. — Будем пробиваться с боем!

И опять: ба-ах!

— Это что? — сказал Федька.

— Батарея ихняя! — сказал Мишка. — Батарея ихняя бьет!

Батарея била по Кленцам.

Накануне, в ночь, лихим налетом станцию взяли передовые части Конной армии. Наступление они не развивали, мало их было. Но и уходить не собирались.

Белые готовили контрнаступление, — станция была узловая, вернуть ее надо было во что бы то ни стало.

И вот с раннего утра шел обстрел Кленцов. Батарея — четыре орудия — била без перерыва. Батарейцы, народ крепкий, бывалый народ, работали споро, четко. Заряд. Голос телефониста: «Уровень — 30,0! Прицел — 120!» Голос офицера, командира батареи: «Огонь!» И — бах! И — далеко — столб дыма в небо.

Назад Дальше