Вдруг понял: Сорока поет, Вася. Зажмурился, рот открыл и тянет-тянет: «О-о-о». И хоть бы по-человечески пел-то, как надо, а то ни складу ни ладу: дурным каким-то голосом, скрипучим и резким, как визг пилы, выводит свое: «О-о-о». И все. И песня вся.
— Ты чего? — сказал Федька.
— Молчи! — не оборачиваясь, буркнул Сорока. И опять: — О-о-о!
— Ну тебя! — сказал Федька. — Брось!
— Молчи, говорю! Не видишь, что ли?
По дороге, прямо навстречу, ехал белый разъезд: пять человек солдат и шестой — офицер. То ли им торопиться некуда было, то ли жара разморила, но ехали они очень нешибко, шагом. Офицер, в сером френче, в высоких болотных сапогах, угрюмо смерил Сороку глазом. Хмуро сказал:
— Что распелся? Весело?
— Никак нет, ваше благородие! — ясно глядя на офицера, сказал Сорока. — Никак нет! Скучно!
— А скучно — чего поешь?
— Со скуки-то и пою, ваше благородие! Веселей!
Офицер хмыкнул. Процедил сквозь зубы:
— Болван!
Тронул коня. Поехал дальше.
Сорока посмотрел на Федьку. Подмигнул.
— Сподобил господь! — сказал он. — Сподобил господь умника встретить!
Проехав немного, увидели вдруг кол. Стоял в поле кол, резал небо пополам.
— Колодезный журав, — сказал Сорока. — К деревне подъезжаем.
— Какая б тут деревня? — сказал Федька. — Кузьмино?
По обочине дороги брел какой-то мужик. Шел он, должно, издалека и устал: пройдет шагов десять и станет, стоит. Постоит, поглядит по сторонам — степь да небо, тоска. Вздохнет. Дальше пойдет.
— Эй, дядя! — окликнул его Сорока. — Деревня какая? Кузьмино?
— Оно самое, — сказал мужик. — Кузьмино. А вам куда?
— Нам далеко. Отсель не видать.
Мужик подошел поближе.
— Ты чей же будешь? — сказал он. — Что-то я тебя вроде встречал.
— Отчего нет? — сказал Сорока. — На одной земле живем.
— Как?
— На одной, говорю, земле живем. Земляки.
Мужик по голосу понял: шутит парень, смеется.
— Ишь ты! — сказал он. — Веселый!
Вдруг быстро, воровато как-то, осмотрелся. Качнулся к Сороке.
— Слышь-ка, парень, правда это, будто тут красные объявились? Буденный будто?
— Не знаю, — сказал Сорока, — не слыхал. А что?
— Добро бы!
— Что добро?
Мужик покосился на Сороку. Заскучал глазами. И не ответил, промолчал.
— Что добро бы? — повторил Сорока.
— Добро бы дождь. — Мужик почесал бороду, зевнул. — А то жарко очень. Духота.
И пошел. Прошел шагов пять, обернулся.
— Ты, слышь, деревней-то не езжай.
— А что?
— А там эти стоят, драгуны. Озоруют очень.
— Ладно, — сказал Сорока. — Спасибо.
И опять степь. И ни конца ей, ни краю.
— Нету хуже степи этой, — почему-то шепотом сказал Сорока. — Ты вот лес ругал, а в лесу-то оно лучше. Тут ровно на гору забрался, за тридцать верст тебя видно.
— Кому видно? — сказал Федька. — Нет же никого.
— Найдется кому.
— Стой!
На дороге стояли: унтер, квадратный, плотный, нос поленом, усы торчком, и два солдата: один — белесый, курчавый, второй — постарше — сутулый, рыжий.
«Вот оно!» подумал Федька.
— Стой! — сказал унтер. — Кто такие?
Сорока остановил коня: «Тпру!» Глядя не на унтера, а куда-то мимо него в степь, равнодушно сказал:
— Дубровинские.
— Куда?
— Да вот, — Сорока показал на Федькину забинтованную ногу, — в Харитоновку, до фельдшеру.
— Чего?
— Опухла. Не ступить.
Унтер исподлобья оглядел Федьку, Сороку. Краем глаза заметил: у Сороки из-под раскрытой рубахи слабо светится посеребренный крест. Полез в карман. Достал кисет. Нехотя буркнул:
— Трогай.
Отъехав сколько-то, Федька не утерпел, оглянулся. Унтер стоял на том же месте, посреди дороги, цыгарку ладил. И шибко так, шустро, размахивая руками, говорил ему что-то рыжий.
«Эх, неладно! — подумал Федька. — Неладно как! Уйти бы!»
— Что там? — спросил Сорока.
— Рыжий что-то баламутит, — сказал Федька. — Уйти бы.
— Угу, — промычал Сорока. — Уйдешь тут.
— Вертай!
Сорока сделал вид, что не слышит.
— Вертай! — крикнул унтер. — Тебе говорят!
Сорока и ухом не повел.
— Вона как! — Рыжий подбежал, схватил коня под уздцы, повернул. — Вона ты как!
— Чего опять? — сказал Сорока.
— Там увидишь!
На опушке леса — длинное, низкое строение, овин. У овина колодец. Подальше сарай. За сараем балка, низина, место топкое, болотистое. Узкой лентой среди болот вьется дорога, убитая щебнем, — шоссе. Зачем было прокладывать дорогу в топкой низине, когда рядом степь и степные дороги, твердые и звонкие, как металл, трудно было понять. Дорога вела к соседней станции, и, должно быть, так, низом, было ближе.
Тут, на опушке, у овина, была застава, белая застава. Скрипело колодезное колесо — поили коней. Дымилась походная кухня. Солдаты, кто стоя, кто сидя, стучали деревянными ложками, громко чавкали, полдничали. Было их тут немного, человек пятнадцать-двадцать.
— Слазь!
Сорока слез. И Федька было собрался слезть.
— Не надо, — сказал унтер. — Сиди.
Прошел в овин. С кем-то, почтительно и робко, поговорил. Приоткрыл изнутри дверь:
— Ты… Как тебя?.. Проходи!
Сорока как бы случайно, чуть касаясь, тронул Федьку за руку: спокойно, брат!
— Ну! — сказал унтер. — Живо!
И плотно прикрыл за Сорокой дверь.
Федька остался один.
Федька сидел верхом на лошади, один.
Посмотреть на него со стороны — сидит паренек, скучает. Сюда поглядит, туда поглядит, а только, видимо, не интересно ему, скучно. И то: что тут веселого? Застава — застава и есть. Ясное дело, скучно.
Но нет, не скучно было Федьке. Федьке было тоскливо очень, неприютно, одиноко. Вот он сидит один, а вокруг, кто ни есть, беляки, белые. Вот они перекликаются, чему-то смеются, гогочут. Один сидит, ест. Другой спит, посапывает, похрапывает, урчит негромко. Казалось бы, что? Люди — как люди. И никакого им до него дела. А ведь, — Федька знал, — сказать только одно слово: «буденновец» и — кончено, конец. Еще спасибо — сразу убьют, а то, может, и живьем в землю.
Неприютно было Федьке, тоскливо, одиноко.
«И Васи нет! — думал он. — Долго-то как Васи нет!» И вдруг увидел: невдалеке стоит какой-то солдат. Стоит, глядит на него во все глаза, молча, пристально, упорно. Федька сжался как-то, съежился. Это еще что? Чего ему? И хоть бы сказал что. А то ничего. Стоит, зенки пялит.
— Чего уставился? — сказал рыжий. — Знакомый, что ли?
— Будто так, — сказал солдат. — Будто знакомый. Вот те раз! Федька осторожно скосился на солдата.
Глянул и обомлел: этот, как его, с полустанка, «калмык»! «Ну, вот! — подумал Федька. — Ну, вот!»
Он, уже не таясь, прямо в упор смотрел на солдата. И тот смотрел, молча, пристально, широко открыв черные свои, раскосые глаза.
«Ну, вот! — думал Федька. — Ну, вот!»
— Что? — сказал рыжий. — Узнал?
— Не, — «калмык» вдруг опустил глаза, отвернулся. — Не, — сказал он, — обознался.
Неторопливо заковылял куда-то к колодцу.
Ух, ты! Федька передохнул. Вытер пот со лба. Жарко!
И вот, наконец, открылась дверь овина. Вышел унтер. За ним Сорока.
— А ежели что, встретишь кого, — говорил унтер, — так скажешь: «Был, дескать, и отпустили».
— Неуж отпустил? — сказал рыжий.
— Отпустил.
— Тьфу! Стараешься, стараешься, а что толку?
— То-то, что толку нет, — сказал унтер. — Парнишка до фельдшера едет, а он пристал, как банный лист: «Красные! Буденновцы!»… Балда!
Сорока сел на коня, собрал повод.
— Ну, до свиданья.
— С богом, — сказал унтер. — Трогай.
— Но-о! — Сорока легонько шлепнул коня по шее. — Пошел!
Конь уныло мотнул головой: ладно уж, знаю. Махнул хвостом. Лениво тронулся.
И только отъехали они от овина, как услыхали голос, веселый громкий голос:
— Э, Трофимыч!
Федька испуганно обернулся. Переваливаясь на кривых ногах, подмигивая, ухмыляясь, к ним подходил солдат, невысокий, коренастый, с красным во всю щеку рубцом. Гришка! Гришка Скобло!
— Э, Трофимыч! — сказал Гришка. — Здорово!
Глава вторая
Они стояли рядом, Сорока и Федька, плечом к плечу. Стояли, как полагается: руки по швам, носки врозь. Как в строю. Стояли долго, устали стоять. И потом — ноги кололо: мякина вокруг, труха, а Федька был босой — бинт с ноги сняли.
«Лапти бы дали, что ли, — сердито думал он. — Нет такого закона, чтоб босиком стоять. Врешь».
Они стояли у стола. А от стола к двери, от двери к столу, туда — назад, медленно ходил офицер. На него, не мигая, глядели часовые: рыжий солдат и старый знакомый, «калмык». Федька от нечего делать тоже смотрел на офицера.
Офицер, немолодой, в очках, все сутулился, ежился, кашлял — ему, должно, нездоровилось. На улице было тепло, жара, а его знобило, трясло. Зябко кутаясь в шинель, он ходил по овину и молчал.
И Сорока молчал.
И Федька молчал.
Было слышно, как где-то очень далеко высоким, тонким голосом поет баба в поле.
Тишина.
Вначале, часа два назад, когда Сороку и Федьку привели в овин, офицер не молчал, офицер говорил. Но он говорил, а Сорока молчал. Он спрашивал — Сорока молчал. Он уговаривал — Сорока молчал. Он грозился, кричал — Сорока молчал. Тогда и он замолчал. Ходил по овину и молчал.
«Долго он так ходить-то будет? — подумал Федька. — Надоело».
Видимо, и офицеру надоело — он присел за стол. По-бычьи нагнув голову, из-под очков уставился на Сороку.
— Значит, в молчанку?
Подождал ответа и не дождался.
— Что ж. — Опять встал. — Что ж. Можно и так.
Прошелся по овину. Вернулся к столу. Вдруг покачал головой и проговорил просто как-то и очень тихо:
— Только зря. Никому это никогда не помогало. Ни нашим, ни вашим. Зря.
Обойдя Сороку, подошел к Федьке. Задумчиво, как бы издалека, оглядел его с головы до ног:
— Ну-с? Ты как? Тоже глух и нем, ничего не вем? Или поговорим?
Федька вздрогнул, он не ждал вопроса. До сих пор его не трогали. Покосился на Сороку. Тот — ничего. И не шелохнется. И не моргнет. Будто не слышит.
— Так как же? — сказал офицер. — Поговорим?
Вот тоже «поговорим-поговорим»! Федька поднял голову. Чуть сощурясь, посмотрел на офицера.
— Поговорим.
И удивился — до того вдруг обрадовался офицер.
— Вот! Давно бы так! А то что же это?
Присел. Взял карандаш.
— Итак: какие части?
Федька помедлил ответом. Переступил с ноги на ногу. Откашлялся.
— Да эти… — как-то неопределенно и неторопливо сказал он. — Эти… Как их…
И замолчал.
Офицер чуть подался вперед.
— Ну?
— Да эти… — так же неопределенно, неторопливо повторил Федька. — Эти… Как их… Которые…
Вдруг подошел к столу, наклонился к офицеру и, глядя ему прямо в глаза, сказал негромко и немного таинственно:
— …которые, понимаешь, ваших бьют.
Сказал — и назад, на место. И опять: руки по швам, коски врозь. Как полагается. Как в строю.
Офицер молча проводил его глазами. И, не поворачивая головы, рыжему:
— Взять!
Шли они так: впереди рыжий, винтовка наперевес, штык примкнут. За ним Федька. За Федькой Сорока. За Сорокой, последним, «калмык», винтовка наперевес, штык примкнут.
Вышли из овина и, обогнув колодец, повернули к сараю.
От овина до сарая ходу было минуты три, ну пять. А Федьке казалось — шли долго, час. Федька шел, смотрел по сторонам и дивился: день-то какой! Как это он раньше-то не видел? Ехали с Сорокой, и был день как день, пыльный, жаркий летний день. А тут вдруг понял: такого дня и не было никогда, разве что во сне виделся.
Небо синее-синее, и на небе большое солнце. Направо поле, даль. Над полем тишина. И в тишине будто звон, будто звенит земля, звенит и поет. А воздух упругий, прозрачный, тугой, и видно далеко, от края до края. Вон ветряк. Кажется, рядом, весь виден. А ведь до него ехать часа два, не меньше. Вот у дороги чей-то порожний конь, опустил голову, траву щиплет. Сесть бы на этого коня да поехать. Ехать бы и ехать до самого до вечера. А вечером приехать бы в село и чтоб в этом селе стоял весь эскадрон, чтоб все тут — и Мишка, и Никита, и комиссар, Матвей Иваныч. Сорока пулемет чистит, а Мишка — ворот гимнастерки расстегнут, чуб на глаза — сидит, лениво перебирает гармонь. «Брось, — говорит Сорока, — брось тиликать. Лучше сыграй ты нашу, кубанскую».
Федька повернул голову, глянул налево. Налево был лес. Он подступал к самому овину, тяжелый, сумрачный, прохладный. Хорошо бы и в лес. Темно и глухо. Пахнет смолой. И грибов! Полно грибов!
Федька вздохнул. Да уж, грибов! Поставят вот к стенке, глаза завяжут, а может, и не завяжут, — и… Рукавом рубахи, украдкой, чтоб Сорока не заметил, Федька смахнул слезу… — И уж больше никогда не будет ни поля, ни леса, ни грибов. Ничего не будет. Конец.
Федька зря таился — Сорока все равно бы не увидел. Сорока смотрел не на Федьку. Сорока незаметно, через плечо, разглядывал «калмыка». Вот шагает, винтовка наперевес, лицо каменное, скучное лицо — и черт его знает, что он там про себя думает. Верней всего, ничего не думает. Сказано «взять!» — взял. Скажут «расстрелять!» — расстреляет. Служба!
— Довоевался?
На дороге стоял Гришка. Гришка стоял, широко расставив кривые ноги, попыхивая цыгаркой, руки в карманах, шапка набекрень.
— Довоевался, Федор Трофимыч?
Бросил окурок. Сплюнул сквозь зубы. Повернулся. Волоча ноги, побрел к овину.
— Что стали? — сказал рыжий. — Пошли!
Дошли до сарая. Остановились. Рыжий порылся в кармане. Достал ключ. Стал отмыкать замок на двери. Долго возился, пыхтел. И чего-то ворчал, ругался.
— Вот тоже! Не было хлопот!
Сорока и Федька терпеливо ждали. И то, куда торопиться? А день хороший. Эх, какой день!
— Не было хлопот! — сипел рыжий. — Возись тут!
«Моя б воля — я б те повозился!» подумал Сорока.
И вздрогнул — кто-то осторожно тронул его за плечо. Оглянулся: этот, как его, «калмык».
— Ну? — шепотом сказал Сорока. — Чего?
«Калмык» осмотрелся. Вдруг быстро, так быстро, что Сорока не знал, показалось или нет, мигнул в сторону кустарника — крой!
Сорока не поверил.
«Врешь! — подумал он. — Врешь, батя!»
«Калмык» подождал и опять мигнул. И рукой махнул — крой!
И Сорока понял: не врет! Дернул Федьку за рукав, пригнулся и, не сводя с «калмыка» напряженных глаз, попятился к кустам. Прошел так шагов пять. И вдруг метнулся, кинулся, побежал. Федька — за ним.
— Стой! — крикнул рыжий. — Стой! Куда?
Бежать было трудно. Бежать по шоссе — больно, кусается, камни за день накалились. Бежать по болоту — топко, ноги вязнут. И все же бежали. Бежали и по камням и по болоту. И бежали так, что пока на заставе спохватились, пока собрались, пока что — они уже были вона где, чуть не за версту.
— Стой! — кричали сзади и грозились и стреляли. — Стой! Убью!
Потом послышался цокот копыт: цок-цок. Федька, не глядя, знал: Гришка! Гришка скачет! Скачет и стреляет — бах!
«Не возьмешь! — подумал он. — Не возьмешь, гад!»
И кинулся вправо, в степь.
— Прямо! — крикнул Сорока. — Беги прямо!
И вдруг споткнулся, упал. Плюхнулся лицом в землю. Схватился рукой за левый бок. Застонал.
— Вася! — крикнул Федька. — Ты что?
Сорока приподнялся. Молча, стиснув зубы, пополз. Прополз несколько шагов и опять плюхнулся. И тонкой струей брызнула из-под пальцев кровь.
— Ты что? — крикнул Федька. — Ранен?
Сорока с трудом оторвал от земли голову. Посмотрел на Федьку мутными глазами, шепнул:
— Ходу…
— А ты?
— Ходу… К нашим… — Сорока задыхался, хрипел. — Скажешь… тут народу мало… Прорваться можно… А там… в обход… лесом…