Давыдов много времени проводил с Иволгой в лаборатории: обсуждал с ней логические парадоксы, рассказывал о своих ощущениях и мыслях и расспрашивал о том, как она воспринимает и переживает те или иные явления и события. Такое общение оказалось необычным и чрезвычайно интересным для него опытом.
Но Абрамцеву это все представлялось нелепым и смешным. Искин он «для краткости» иногда звал уменьшительно-ласкательно, Валей, а жену стал называть полным именем, Валентиной, не понимая, что тем самым обижает их обоих. Иволга была человечна, ужасающе человечна; настолько, что Давыдов отчасти разделял опасения инспектора Каляева и беспокоился – не могла ли она что-нибудь натворить. Но, кто-кто, а Абрамцев никогда не замечал в ней этой человечности, или, возможно, просто отказывал Иволге в ней. В Академии среди курсантов-мужчин всегда в ходу было сравнение самолетов с женщинами: им давали имена подруг и жен, ворчали на «бабий нрав», если машина капризничала в воздухе. Абрамцев же относился к тем немногим, для кого такие сравнения были немыслимы: машина для него всегда оставалась только лишь машиной – и точка. Иволга исключением не стала. Сильнее всего такое отношение обижало даже не искин, а его создателя, Игоря Белецкого – но Абрамцев не замечал и этого; возможно, потому, что попросту обращал на инженера мало внимания, хоть тот и был у них с Валентиной дома частым гостем. Абрамцев считал Белецкого чудаком, и, уважая его знания и ум, не уважал его самого. Любые недостатки в глазах Абрамцева были намного весомее достоинств; за формальным перечнем плюсов и минусов он плохо различал цельных, противоречивых, одновременно похожих и не похожих друг на друга людей. Иногда казалось – не из-за черствости характера, а от того, что попросту не знает, как и на что смотреть.
Давыдов вздрогнул, когда Нуршалах ан-Хоба легким тычком вывел его из задумчивости.
– Твоя очередь говорить, Вячеслав. – Старик вплотную пододвинул к нему курильницу.
Давыдов по привычке поднялся, но, почувствовав недоуменные взгляды, сел обратно на скамью. Неловко прокашлялся. Он так и не продумал заранее речь, но вдруг подумал, что здесь, на продымленном темном чердаке станционного домика, этого и не нужно.
– Я знал Дениса много лет. Он был землянином, как и я, – сказал Давыдов. – Мы всегда мало походили друг на друга, но учились в одних и тех же стенах, читали одни и те же книги, служили одним и тем же идеалам. Меткого стрелка вы, народ Дракона, зовете «орлиным глазом», потому как орел с высоты своего полета без труда может различить мышь, затаившуюся между камней. Мы, земляне, построили машины и научили их летать выше и быстрее орла, наделили их способностью пересчитать на шкуре мыши каждый волосок. Но человек, как бы высоко он не поднялся в воздух, каких бы высот ни добился в своем мастерстве, не обладает зоркостью птицы и точностью машины. Человек на спине орла не становится орлом; он слеп к тому, что происходит внизу, и слышит один лишь свист ветра в ушах. Однако кто вправе осудить его за это? – Давыдов обвел горцев взглядом, затем продолжил:
– Жизнь человека – борьба: в борьбе мы обретаем одно и теряем другое, и можем лишь надеемся на то, что путь не заведет в тупик, из которого не будет выхода, что мы не потеряем сами себя. Иногда случается и такое; иные называют это величайшим человеческим несчастьем, но кто вправе судить, что есть счастье, а что нет? И кто вправе сказать, что одно лишь счастье есть цель, к которой человеку должно стремиться? Я знаю лишь то, что Абрамцев был настоящим мастером. Раз за разом он сам задавал себе непомерную высоту – и покорял ее. Многому из того, что я умею – лучшему из того – я научился благодаря ему; половины наших успехов здесь, на высокогорье, без него бы не было. И мы доведем его дело, наше общее дело, до конца. – Давыдов перевел дыхание. – Может быть, не при нашей жизни, но результат будет достигнут. Шатранг из нищей колонии станет полноправным членом Содружества: дети ваших детей смогут выбирать дорогу, которой пойдут, из тысячи дорог – и однажды кто-то из них сам поднимет Иволгу в воздух. Кто-то отправится покорять океан, а кто-то ступит в рубку космолета-разведчика. Дэн казался черствым и равнодушным человеком, тем, кто не замечает других – но ради того, чтобы у них был этот выбор, он рисковал здесь жизнью и погиб. Не по приказу и не ради жалованья, не ради чьей-то сегодняшней сытости – ради будущего. И мы построим это будущее. Иволга будет летать! А затем мы добьемся и всего остального.
– Хорошие слова, – произнесла женщина, сидевшая напротив: Давыдов так и не сумел вспомнить ее имени. – Но горы не любят птиц.
– Может быть. Но это ничего не меняет. – Давыдов отвернулся; навалилась вдруг усталость.
Он говорил искренне, но теперь чувствовал себя неловко за апломб и пафос, за то, что вообще согласился «толкать речь» на этих необычных поминках. Если он когда-то и имел на то право, то давно его утратил. За то, что Абрамцев годами оставался слеп и глух к происходившему за спиной, ему следовало бы благодарить провидение – а не рассуждать, отчего так и почему…
К сожалению от потери товарища и друга примешивалась подспудная, гнилая радость от того, что теперь, без Абрамцева, многое лично для него делалось проще, делалось возможным; он ненавидел себя за такие мысли, но преодолеть в себе это страшное противоречие оказался неспособен.
Поминки заканчивались: шатрангцы говорили последние слова и по одному покидали чердак. Вскоре, кроме Давыдова, на чердаке остался только Нуршалах ан-Хоба; он был для горцев со станции за старейшину.
– Я немного знал летчика Дениса, – негромко произнес он, глядя прямо в глаза Давыдову, отчего у того по спине пробежали мурашки. – И вот что могу сказать. Я гордился бы таким сыном, но не пожелал бы такого мужа для своей дочери. Спасибо, что почтил наш обычай, Вячеслав.
Не дав возразить, старик резко встал из-за стола и, жестом повелев следовать за собой, стал спускаться вниз. Давыдову ничего не оставалось, кроме как последовать за ним.
Спустившись, старик отправился на кухню давать указания женщинам. Давыдов вышел на крыльцо. Он смотрел на горы, и ему казалось, горы тоже смотрят на него – внимательно и строго.
***
Абрамцева вместе с Каляевым вышла на посадочную платформу и через терминал вызвала электромобиль до поселка, где жило большинство старых сотрудников. Каляев остановился в маленькой гостинице для командировочных, расположенной прямо на территории Дармына, но вызвался в провожатые.
– Вы сегодня сама галантность, Миша, – с незлой насмешкой сказала Абрамцева. За два часа в кафетерии они почти перешли на «ты»: техинспектор со своей граничащей с бестактностью прямотой и категоричностью вызывал не только вполне понятное раздражение, но и какую-то иррациональную симпатию. От распитой на двоих бутылки вина его слегка развезло: он стал держаться проще и раскованней. Пикировки с ним доставляли удовольствие.
На ее «комплимент» Каляев рассмеялся.
– Стараюсь! Но вряд ли я могу надеяться соперничать с Давыдовым, – сказал он с шутливым сожалением в голосе. – Да полноте, будет вам! – Взмахом руки он отмел готовые сорваться с ее губ возмущенные возражения. – Я видел, как вы держитесь вместе. Нет, на базе о вас не судачат, если вас это беспокоит. Но я же не слепой. Замечать разные мелочи – моя профессия.
– В самом деле? – картинно удивилась Абрамцева. – А в удостоверении у вас указано, что вы инспектор по технической безопасности.
– Техникой управляют люди. – Каляев усмехнулся. – Напрямую или косвенно, но всегда – люди. Вот, например, – он указал на медленно подъезжающий беспилотный электромобиль, – «MobilCar S-500». Хорошая модель. Ее предельный срок службы по нормативам еще не вышел, но у вас на Шатранге коэффициент износа двигателей автотранспорта на открытой местности выше земного на 285% – и тогда ее эксплуатация уже незаконна, и давно. Судя по звукам из-под капота этого экземпляра и тому, что он еле плетется, весь мыслимый запас прочности исчерпан: можно предположить, что в самое ближайшее время они у вас начнут ломаться одна за другой. Но в документации технопарка базы указано, что почти все S-500-е переоборудованы в платформы и используются только на вентилируемых складах для подвоза грузов. А те, что для пассажирских перевозок, новее и имеют малый пробег. По документам выходит, что все в порядке: мне не к чему придраться, если я не хочу состариться здесь, заглядывая в двигатель каждой колымаги. Но если мы с вами сейчас попадем в аварию – кто будет виноват? S-500-я? Конечно, нет. Я сам, закрывший на очевидную проблему глаза? Механики автопарка?
– Механики, выпустившие очевидно ненадежную машину в рейс, – ответила Абрамцева. – И те, кто оформлял подложные документы.
– Если случится трагедия, все причастные, включая меня, ответят за халатность в суде: но главного виновника нужно будет искать среди тех, кому выгодна авария и у кого есть возможность ее подстроить, Валя. – Каляев взглянул на нее без улыбки. – Моя или ваша гибель, отставка полковника Смирнова, тотальный отзыв S-500, чтобы продать колонии партию новых, но конструктивно неудачных S-550-х – все может быть целью. Чтобы выяснить, какова она – цель, в техинспекции и существует следственный отдел. Вы удивились бы, узнав, насколько часто причина аварии оказывается совсем не той, какая предполагалась первоначально; но пострадавшим часто уже мало проку от наших выводов… Так что лучше бы этому драндулету доехать до конечной станции, как полагается. – Каляев открыл перед Абрамцевой дверь и забрался в салон следом.
Абрамцева поежилась на сидении, хотя в салоне был включен подогрев. Впервые в жизни ей сделалось неуютно в электромобиле. Кольцом сжало горло беспокойство за Давыдова, все еще остававшегося на Хан-Араке. Ночные полеты на Иволге были почти так же безопасны, как и дневные – но не на старом катере.
– Вы ужасны, Миша, – со вздохом сказала Абрамцева. – Человек-кошмар: везде находите опасность.
– Я часто это слышу. Позволите личный вопрос?
– Вы задали их уже столько, что попытка спросить разрешение выглядит странно.
– Вы и Давыдов: как же так?
– Как – так?
– Вы хороший человек, Валя. Честный, хоть и есть в вас женская хитринка. И Давыдов ваш – хороший человек: у него поперек лба написано. Таких, как он, на заре атомной эры называли «правильными товарищами»: ответственный, надежный… Заметьте: говорю все это не в прошедшем времени. Я вас не осуждаю, не подумайте: просто пытаюсь разобраться. – Каляев взглянул в окно; электромобиль неспешно ехал через лес, и за стеклом в сумерках мелькали силуэты приземистых шатрангских елей. – Ваш покойный муж был Давыдову если не другом, то приятелем, ну и вам человеком не чужим; вы оба высоко ценили его, и все-таки…
Каляев замялся: ему не хотелось говорить прямо. В его голосе слышалась какая-то глубокая, по-детски искренняя грусть: быть может, поэтому Абрамцева с некоторым удивлением не обнаружила в себе желания вышвырнуть его из электромобиля.
– Думаю, вы и раньше замечали, Миша: хорошие люди нередко делают плохие вещи, – тихо ответила она.
– Замечал. Этот феномен порядком меня занимает.
– По долгу службы?
– И по долгу службы тоже; но не только. Простите, если это… слишком личное, – с запинкой извинился Каляев.
– Я антрополог, а последние годы занимаюсь киберсоциометрией и психологией, как вам известно, – сухо сказала Абрамцева. – Так что ваш вопрос относится к сфере моей профессиональной компетенции. Но, боюсь, моя позиция не встретит у вас понимания. Люди – не машины: у нас нет жестких алгоритмов оценки ситуации и принятия решений. Наши поступки часто спонтанны, иррациональны. Мы сплошь и рядом бываем противоречивы. Вас огорчает это?
– А вас – нет?
– Я десять лет прожила бок о бок с тем, кто считал совершенство таким же обыденным и обязательным, как утреннюю разминку. И видела, что это не принесло ему счастья.
– Но сделало высочайшего класса профессионалом.
– Профессионалом Дениса сделали выдающиеся способности и личные качества, – резко возразила Абрамцева. – Сила воли, упорство, талант. В какой-то мере, перфекционизм, помог ему их развить: но это не единственный и не лучший путь. Есть грань между развитием, самосовершенствованием и навязчивым желанием стать кем-то, кем не являешься, идеальной живой машиной, непогрешимым и безупречным сверхчеловеком. Эту грань вряд ли возможно выразить математически, однако она есть. Денис далеко за нее заступил; Давыдов подошел к ней вплотную, но вовремя остановился. Мы… мы не хорошие люди, Миша: мы обычные, – со вздохом сказала Абрамцева. Ей не хотелось оправдываться, но сложно оказалось и промолчать. – Давыдов – «правильный товарищ», как вы сказали, и максималист. Он настаивал, чтобы, как в присказке – тайное стало явным, а счастье – полным: того требовала его совесть. Теперь я думаю – может, он был прав… Но я убедила его не спешить: в конце концов, мы же не подростки, чтоб бросаться друг на друга, как в омут с головой. В браке с Денисом что было – то закончилось, и давно; о моем обществе он бы сожалеть не стал, но, Миша, он был такой человек, что развод все равно сильно бы уязвил его самолюбие. И люди стали бы судачить… Это помешало бы нормальной работе. Мы собирались дождаться завершения тестового этапа проекта, переговорить только с Абрамцевым и со Смирновым и уехать с планеты без лишнего шума. Так было бы лучше для всех. А я с детства мечтала увидеть что-нибудь, кроме шатрангских туч. И наконец-то встретила человека, который понимает меня и принимает это мое желание… пусть оно и противоречит многим правильным вещам. Я несовершенна, как любой живой человек; и это нормально.
– Ладно, оставим частности; это ваши с Давыдовым дела, – пробормотал Каляев, несколько смутившись от ее откровенности. – Но, позвольте: вы выставляете слабости человеческой психики если не как достоинства, то как нечто, оправданное эволюционно – в то время как это очевидный пережиток. Наше время требует однозначности, точности, контроля; наш век – век машин, век стандартизации.
В салоне стало тихо: электрокар остановился на площадке перед домом. Абрамцева опустила окно, чтобы впустить свежего воздуха, но выходить не стала.
– Нет, Миша. Это галактические чиновники сделали наш век веком стандартизации и вписывают в шаблон каждого человека, каждую цивилизацию, каждую планету! Как по мне, то и машинам не помешало бы иметь больше свободы; получить толику спонтанности. – Абрамцева с вызовом взглянула на Каляева. – Когда-то на Земле человечество отказалось от рабства, причем вопрос гуманности играл в этом вопросе не первостепенную роль: просто-напросто рабовладельческая общественно-экономическая модель была менее эффективна в сравнении с другими, более гибкими, оставляющими больше места для индивидуальности и инициативы. Это всегда казалось мне очень логичным. Правильным. – Абрамцева усмехнулась. – Для человека любые ограничения относительны, тогда как для машины – абсолютны; но это палка о двух концах. Если бы родители могли по-настоящему программировать своих детей – вы бы хотели жить в таком мире?
– Искины – не дети! – с горячностью возразил Каляев.
– Не дети. Но вы не ответили.
– «По-настоящему программировать» – что вы под этим подразумеваете?
– Абсолютизацию! Вот, например: вас, как и меня, в детстве учили не брать чужого без спроса. Но что, если бы этот запрет был формальной строчкой в вашем программном коде? Вы бы не смогли просто так даже подать кому-то оброненную вещь! Больше того: как разумное существо, вы как-то рационализировали бы для себя этот запрет. Он неизбежно исказил бы вашу картину мира. Многое строилось бы вокруг него: вполне возможно, он вынудил бы вас считать любые контакты с людьми нежелательными.
Каляев хмыкнул.
– Воспитание имеет мало общего с программированием: абсолютизация тут невозможна. Вы учите одному, а выучивается обучаемый совсем другому.
– Я бы не была уверена, что та же самая неприятность невозможна при обучении разумных машин, – сказала Абрамцева. – Позволю себе ответный «личный» вопрос, Миша: чем вас так пугает ИАН? Как инспектора – и как человека.
– Любая машина – инструмент, чье назначение – служить человеческим нуждам, – сказал Каляев. – Машина должна быть полностью подконтрольна человеку, механизм ее работы должен быть известен от и до – это аксиомы. Как техинспектора меня не может не беспокоить физическая безопасность людей, причастных к осуществлению проекта. В остальном же… – Каляев замолчал на секунду, подбирая слова. – Сложные машины удивительны, но их принципиальная предсказуемость и прозрачность контроля – лучшие их свойства. Homo Sapiens стоит на высшей ступени эволюции, но, очеловечивая машину, мы водружаем над собой механического бога. Представьте себе будущее, Валя! Возможно, наш механический бог будет справедливым, мудрым, умелым – но кем при нем станем мы? Заправщиками топлива, мойщиками стекол? Мальчиками на побегушках, протирающими пробирки за академиками с шестеренками в голове, как аспиранты за Володиным? Очеловечивание и дальнейшее развитие искинов приведет к нашей деградации как вида: вот что меня пугает. Люди не должны отдавать интеллектуальное первенство. Это приведет к катастрофе!