— Почему? — И это слово хранило следы прежней боли, ибо значило: я еду во что бы то ни стало. Его возбуждал, молодил именно этот новый план.
— Подумай, — сказала Дора. — Девочка в будущем году пойдет в школу. Здесь ее по крайней мере обучат правильному немецкому языку.
— Дети могут пока что остаться у твоей матери.
— Нет, Берндт, — отвечала Дора, — год легко может превратиться в два. А когда моя дочка идет в школу, я хочу быть около нее. Я тебе сразу сказала, что остаюсь здесь с детьми.
Не желая омрачать рождественские праздники, Берндт ни слова не говорил о своем решении. Он еще несколько раз съездил на машине в Хадерсфельд. Дора не задавала ему вопросов. Она чувствовала: он уезжает «туда». Уилкокс спросил его:
— Вы едете с семьей?
Берндт отвечал:
— Нет, жена и дети остаются здесь. — И так как ему показалось, что лицо Уилкокса, неподвижное и не тронутое улыбкой, стало еще более жестким, добавил: — Наша старшая в этом году идет в школу. К тому же моя жена не хочет уезжать из Европы, хотя, видит бог, ей пришлось пережить здесь немало тяжелого.
2
Разговор шел чисто деловой, и Берндт был безразличен американцу. Но в одной своей фразе Берндт затронул нечто, не относящееся к делам и Уилкоксу не безразличное.
Когда Берндт сказал, что его жена, видимо, не хочет уезжать из Европы, он мгновенно подумал о своей жене, Элен Уилкокс, урожденной Бартон, которая, напротив, рвалась вон из Европы.
Ему сообщили, что Элен, разумеется с неразлучной подругой Джин, сестрой милосердия, из Франкфурта-на-Майне перебралась в Гамбург. Правда, оттуда они отплыли не на первом пароходе, как предполагали сначала, — Джин пришлось отложить свой отпуск и заняться оборудованием госпитального судна. Элен между тем осталась в Гамбурге и даже, что больше всего удивило Уилкокса, поступила на службу в одно из отделений Красного Креста; ясно, что это подруга ее надоумила.
Уилкокс был не охотник до пикантных бракоразводных процессов, до слежки, до разоблачений интимных секретов. Он влюбился в Элен сильнее, чем, по своим представлениям, мог влюбиться. И очень привязался к жене. В ту пору — Уилкокс считал ее счастливой порой, — видя Элен в машине, у себя в доме или в обществе, он часто вспоминал слова вице-президента Вейса: «Возьмите себе жену из наших мест, из хорошего старинного рода, пусть даже бесприданницу». Отличный совет. Все шло как по маслу, лучше и желать нельзя. Ее манеры, вкус, туалеты, разговоры. И никогда между ними не было ни единой размолвки.
Он только пожал плечами, когда Элен заявила, что не может больше жить с ним. Нельзя же было назвать размолвкой, если он настаивал на своем постольку, поскольку это было необходимо, чтобы оправдать доверие фирмы, приславшей его сюда. Может быть, Элен не нравились его гости, немецкие инженеры, которых он должен был приглашать к себе время от времени? В конце концов, он жил в Хадерсфельде не для собственного удовольствия. Когда оказалось, что Элен вполне серьезно говорила о разрыве и он остался один-одинешенек, ему вспомнилось, что у Бентгеймов как-то раз он встретился с неким весьма благообразным человеком, имя его он, к сожалению, забыл. Позднее маленький Майер рассказал ему в клубе, что этому бентгеймовскому гостю с помощью ловких махинаций удалось заставить своего шефа, профессора Берндта, уехать из восточной зоны. Уилкокс поделился тогда с Элен этой забавной, как ему казалось, историей. «И ты собираешься пригласить его к нам? — холодно спросила Элен. — Я не желаю принимать такого человека». И только теперь Уилкокс понял, что тогда в ее голосе звучала угроза.
Нет у нее причин уходить от меня, думал Уилкокс. И не может быть. То, что было тогда, — это не ссора. Неужели жена не понимает его здешних обязанностей? Он должен неусыпно наблюдать за новостройкой — бентгеймовским заводом. А значит, и приглашать к себе нужных людей. Элен достаточно умна, чтобы это понять. Нет, что-то совсем другое крылось за ее решением. Мужчина, по всей вероятности. Но кто? Ему вспомнился дурашливый малый, литератор, с которым она флиртовала еще в Париже. Позднее Уилкокс не без оснований запретил ему являться к ним в дом.
Уилкокс еще недостаточно жил один, в мыслях еще не настолько оторвался от Элен, чтобы, сидя в своем пустом доме, не думать: за что она меня не любит? Наш брак был так благопристоен. Так разумен. Но мне всегда суждено жить нелюбимым.
Однако вскоре Уилкокса точно подменили, он приказал своему поверенному установить слежку за женой. Он хотел знать, с чем имеет дело. И не хотел, чтобы его морочили. Так же как не хотел истратить ни одного лишнего цента на судебные издержки при разводе. Он быстро подавил в себе неприятное чувство и назвал Герберта Мельцера, литератора, сотрудничавшего в редакции некоего Барклея.
Он был поражен, когда его поставили в известность, что человек по имени Герберт Мельцер, американский гражданин и журналист, в прошлом году погиб.
Уилкоксу даже в голову не пришло, что его жена могла не знать о смерти Мельцера. Он, словно молодой и неопытный человек — правда, такие люди часто оказываются правы, — считал, что все серьезные и важные события как-то связаны между собой и что уход Элен и гибель этого Мельцера тоже стоят в определенной связи.
Но через месяц или два в Хадерсфельд прибыл вице-президент Вейс собственной персоной, начались совещания. Один вечер они провели без женщин, со старым и молодым Бентгеймами. Вейс снабдил его полномочиями, на которые он давно надеялся в глубине души. Жизнь продолжается и без Элен, понял Уилкокс, моя серьезная деловая жизнь, а теперь еще со столь солидными полномочиями. В этом Элен ровно ничего не понимала.
Когда Берндт сказал, что его жена не хочет уезжать из Европы, перед внутренним взором Уилкокса с необычайной ясностью предстала Элен, стремившаяся вон из Европы. Она стояла у зеркала, улыбаясь, примеряла ожерелье, которое он купил ей, и, казалось, впервые познавала собственную свою прелесть. Секунду спустя его лицо снова приняло то сурово неподвижное выражение, которое про себя отметил Берндт.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
На рождество Томас с Линой, как и было условлено, поехали в Рейфенберг.
Эрна, бойкая, веселая женщина, не в пример своей сестре Лине, живо интересовалась нарядами и прическами. Муж ее, Хорст Гербер, служил в мебельном магазине. У них были две маленькие дочки. Жизнерадостность отличала всю эту семью. Эрна из каких-то немыслимых лоскутков умело мастерила веселые, пестрые платьица для дочек, Хорст очень гордился своими тремя «бабенками», как он их называл.
Хорст и Эрна были донельзя удивлены рождественским гостем — Томасом. Никогда бы они не подумали, что сдержанная, молчаливая Лина заведет себе такого друга. Они считали ее синим чулком. Всегда-то она была поглощена делом. Раньше — в третьем рейхе, теперь — на социалистическом строительстве. Томас отлично себя чувствовал в кругу этих веселых, приятных людей и от души хохотал над шуточками, которые отпускал Хорст. Эрна спросила сестру:
— Вы еще не поженились? В таком случае смотри не упусти его. — Лина только головой покачала. Она очень смягчилась за последнее время. И дети теперь охотнее с нею играли.
Быстро пролетели праздничные дни. Эрна по мере сил пеклась обо всех. С нового года она собиралась, как прежде, идти служить в контору, все же приработок. Хорст получал весьма умеренное жалованье. Он не возражал, говорил:
— Надо же моим бабенкам приодеться.
Для прощального обеда Эрна сварила курицу. А вермишели для бульона дома не оказалось. Она послала Томаса в соседний магазин. Там было полным-полно народа, он терпеливо стоял в очереди. Впрочем, на душе у него кошки скребли, как бы им не опоздать на поезд из-за задержавшегося обеда.
Он взглянул на продавщицу, женщину пышную, но проворную. Ничто не укрывалось от острого взгляда ее птичьих глаз. Она безостановочно орудовала ножницами в сознании своей власти, хотя бы над сахарными и мучными талонами. Впоследствии она даже сожалела, что государство отменило продуктовые карточки: когда в магазине толчея, узнаешь разные подробности из жизни покупателей.
Томас был уже у дверей, когда кто-то дернул его за рукав. Белокурая бледненькая девочка. Он сначала принял ее за ребенка. Она вышла вслед за ним и какими-то смешными, дробными движениями стала заталкивать его в ближайшую подворотню. Потом поднялась на цыпочки, чтобы быть на уровне его глаз, рассмеялась и спросила:
— Ты меня не узнаешь?
— Честное слово, не узнаю, — отвечал Томас и вдруг запнулся. Какое-то чувство шевельнулось в нем, куда более слабое, чем воспоминание, но и более живучее, что-то совсем позабытое, но в то же время незабываемое. Девочка с лукаво выжидательным выражением в глазах стояла на цыпочках, все ближе подставляя себя под его взгляд. Белое ее личико, Томас только сейчас это заметил, было лицом взрослой девушки или, может быть, взрослой карлицы. Не мог ребенок смотреть так хитро и лукаво. Губы у нее были слегка подмазаны. Томас вышел из подворотни, она за ним. Глаза ее ярко блестели в вечернем свете, но это были пустые глаза. Они ничего не вбирали в себя, только отдавали свой блеск. Она не косила, но в ее взоре было что-то неестественное и неправильное. Вдруг Томас крикнул:
— Пими!
— Я сразу тебя узнала, — объявила Пими, — не так уж страшно давно все это было. Что ты здесь делаешь? — Она засмеялась, показав свои острые мышиные зубки.
Все сразу вспомнилось Томасу: только что доставленный в детский дом склизкий малый по имени Эде. Рот у него был постоянно открыт. Удивлялся он? Или тяжело ему было дышать? Взаперти он совсем ошалел, обмяк и быстро привязался к Томасу, может быть, с первого взгляда учуял в нем стремление на волю, готовность к побегу. Они удрали, и в горах этот Эде снова собрал свою банду. В ней была и Пими. Томасу ясно представилась их недолго длившаяся совместная жизнь в осеннем лесу, свист, факелы, ночевки в развалинах, походы за добычей на дальние вокзалы. Страх и счастье, его обуревавшие. Да, как ни странно, но там соприсутствовало счастье. Все это давно миновало.
Пими тогда вся заросла грязью, теперь она была белой до неправдоподобия. И все-таки он узнал ее. По каким приметам? По мышиным зубкам? Мерцающему взгляду? По смеху?
— Я здесь в гостях, — ответил Томас, — а работаю на коссинском заводе. Сегодня я уезжаю. Скажи, а ты что делаешь?
— Я работаю на птицеферме.
— Разве там не хватает свежего воздуха? — удивился Томас. — Ты как мел белая.
— Я лежала в больнице.
— Что с тобой было?
— Ничего страшного, так, воспаление. Все прошло.
— Мне надо бежать, — сказал Томас, — желаю тебе всего хорошего. — Она кивнула. И смотрела ему вслед, покуда он не скрылся за углом.
Обе сестры, Эрна и Лина, без умолку болтали за столом. Томас их не слушал.
— Над чем ты смеешься? — спросил его Хорст.
— Я покупал вермишель и встретил в магазине девчонку, которую знал когда-то давно.
— Поторапливайтесь, ребята! — воскликнула Эрна. — Жаль, конечно, во время хорошего обеда спешить, но иначе вы опоздаете.
Ночной поезд был переполнен. Для худенькой Лины с грехом пополам нашлось сидячее место. Томаса оттеснили в противоположный угол. Он не мог даже раскрыть книгу, которую собирался почитать в дороге. Внезапно ощутив острую, как никогда, потребность побыть в одиночестве, он не слышал и не видел, что творилось вокруг. Стоять с закрытыми глазами в этом людском месиве было почти так же хорошо, как быть одному.
Никто не мешал ему думать о Пими. Не только о Пими. Обо всем прошедшем.
Он был вне себя от ужаса и возмущения, когда его снова водворили в детский дом. Ужас перед прежним нацистским приютом глубоко въелся в него. Он увидел, что здание восстановлено, стены свежепокрашены; что изменилось внутри, он видеть не мог. Как он кусался, царапался, вывертывался из державших его рук! Потом Вальдштейн, новый директор, усмирил его звуком своего голоса, взглядом. Но не надолго, не желал Томас смиряться.
Он убежал, его вернули, опять убежал. Ничего у него не получалось, покуда не явился Эде. Вдвоем они все сумели обстряпать. Эде, угрюмый, склизкий, неприятный, тупой в учении, был прирожденным вожаком. Эде посылал Пими с Томасом в поход за добычей. Девчонка была грязная, омерзительная. Не говорила, а нечленораздельно что-то пищала. Но воровать оказалась великой мастерицей. Она неприметно подкрадывалась к беженцам на вокзалах, к спящим, даже к мертвым.
Если они возвращались пустые, Эде хватал Пими за шиворот, как котенка, тряс ее и сулился сбросить в змеиный овраг. В другой раз Томас из-за куста подсмотрел, что Эде проделывал с Пими — в поощрение.
Осенью, когда они тряслись от холода в своих развалинах, Эде не долго думая распустил шайку. Пусть-де каждый отправляется на зиму по месту жительства. Значит, Томасу предстояло идти в Грейльсгейм. Там они примут его как блудного сына и будут кормить до отвала, утверждал Эде. Но Томас не решился предстать перед Вальдштейном. Он долго блуждал по округе, измерзший, отчаявшийся. Ночевал в какой-то кузнице, наконец все же притащился в Грейльсгейм. И тут впервые понял, что этот детский дом ничего общего не имеет с тем, ненавистным. Он окончил школу. Потом его взяли учеником на коссинский завод. Там он сделался слесарем. Уже очень давно жил он в Коссине. И теперь ехал обратно.
Когда он вернулся в Грейльсгейм, Вальдштейн повел себя так, словно Томас отсутствовал не более двух часов. Словно никогда он не принадлежал к банде, никогда не скрывался в развалинах. И в кузницу ходил просто с каким-то поручением. Он ни о чем его не спросил.
Старая история быльем поросла. Новые с невероятной быстротой наслаивались на нее.
Только сейчас в тарахтящем поезде Томас задумался о прошлом. Он снова видел из-за кустов, что Эде проделывает с Пими. В награду? В наказание?.. Пими уже не походила на заросший грязью комочек. Лицо у нее было белое, волосы белокурые.
Стиснутый пассажирами, Томас еще раз воскресил в своих воспоминаниях все — от тогда до сегодня и наоборот — от сегодня до тогда. Его ярость оттого, что он снова был заперт в Грейльсгейме. Эде и его банду. Пими, которая не очень-то выросла за это время, только стала чистенькой и белой.
Надо было мне спросить ее, куда она делась той зимою. Может, сразу устроилась на птицеферму? Ее, конечно, основательно отскребли в больнице… Мысленно пробегая время от сегодня до тогда и от тогда до сегодня, он как-то упустил кузницу. И Вальдштейна упустил, хотя был привержен к нему больше, чем к кому-либо. Словно Вальдштейн стоял поперек дороги, той, которую он пробегал сейчас, от тогда до сегодня, от сегодня до тогда. Сейчас, после мысленного бегства, он уже не мог возвратиться к Вальдштейну. И мысленно ушел вновь. Он смотрел вниз, в серо-зеленый овраг. В двух местах блистали зеркальца чистой воды. Это река, совсем узкая и заросшая ряской, течет по змеиному оврагу.
Много позже Томас однажды проходил там с Робертом. От Роберта он ничего не скрывал. «В этих развалинах ютилась наша шайка». Совсем не так ярко, как сейчас, перед его внутренним взором, блестела кое-где чистая вода. И овраг уже не был бездонным.
Кондуктор объявил:
— Коссин.
Толпа из вагонов хлынула на перрон. Лина дотронулась до его руки.
— Пойдем ко мне?
Томас покачал головой.
— Вещи, которые мне завтра понадобятся, лежат у Эндерсов.
Лина еще на секунду задержала его.
— Хорошо было, правда?
— Конечно, хорошо, — отвечал Томас.
2
Лене Ноуль, находившейся в тревожном, почти невыносимом ожидании, после того как она вновь стала получать письма от Роберта, пришла пора ответить на решающий вопрос: «Готова ли ты к отъезду?» Она написала: «Еще не сейчас». На рождественских каникулах, поближе к новому году. Ей надо поговорить с Альвингером, директором завода. Все это время он очень хорошо относился к ней. И уйти с лампового завода она должна по-порядочному. Роберт понимал, что значило «все это время»: ты, Роберт, спасовал и оставил женщину на произвол судьбы. Сейчас на него напал страх, а вдруг Лена передумает? Вдруг Альвингер отсоветует ей перебираться из Коссин-Нейштадта в далекий поселок при заводе имени Фите Шульце?