Плоть за плоть!
Он возвращал небу то, что утром отнял у ряженого. Кривясь от боли и смеясь от радости, завернул отрубленные пальцы в платок, отнес их на паперть.
Отнятые пальцы были, как изгнание смерти. Он перевязал обезображенную руку платком, поверх платка напялил лыжную шапочку. Выкинув нож, пошел к машине. Лёгкость ли сменила силу, или сила вдруг стала небесной, – он понять не мог. Сообразил лишь: сила смерти – не равняется силе жизни. Идя к машине, он одну силу терял, но взамен получал другую… «Может, это есть сила России?»
Лоб босняка от перетряхиванья важных мыслей вспотел.
– Порезался, что ль?
– Лишне мьясо отсёк.
– Чего? – Мотор жигуленка урчал, пофыркивал, глушил слова.
– Мьясо – в цене! И у нас, и там, выше…
***
Через год с небольшим и тоже во время Великого Поста, раня в кровь ступни, босняк перепрыгивал с камня на камень. Тридцать еврорабов – цыган, боснийцев, сербов – подымали наверх, к бережно возводимому балканскому палаццо бидоны краски, металлопластик, мраморные плиты. Палаццо строили в пышно-воздушном римском стиле.
В горах близ Мостара было холодно. Но обувь давали летнюю. Босняк улыбался. Он отказался от обуви совсем. До окончательного смирения силы и обретения великой свободы оставалось меньше сорока дней. Рассыпались в прах гранатомёты и автоматы, растворился в тумане «Стари мост», разрушенный в 1993 году огнём хорватской артиллерии и потом вновь отстроенный; мост, с которого босняк когда-то хотел кинуться вниз головой, но удержался.
Раб силы ещё раз глянул вниз.
Там, внизу, билась о камни узкая, не шире пятнадцати метров, Неретва. В Мостаре белели мечети. Далёким миражем вздрагивала Адриатика. Вдруг ему вспомнилась Мытищинская Слободка. Вслед за ней – отрубленные и завёрнутые в платок пальцы. Скинув с плеча стальной трос, он всем корпусом развернулся на северо-восток.
Теперь в босняке бушевала не сила. В нём бушевала любовь: к старинному Мытищенскому волоку, к отцу Никодиму, может, и к Бабе-Шмабе. Карнавал нищих, убогих, ласковых и вороватых, – отталкивал, но и тянул к себе. Дух этого русского карнавала был высок и тягуч, трескуч и зол, но по краям звенел сахарными заливистыми колокольцами. Босняк даже стал острее слышать: дальнее, чужое, невозможное…
Надо было возвращаться.
– Мьʹясо в цене? – поманил он к себе шагавшего с винтовкой наперевес охранника, и медленно выдвигая из рукава смертоносную калёную спицу, без всякого акцента, сам же себе по-русски ответил:
– Мясо – прощай! Carne vale…
Ехал на «Птичку» Иван Раскоряк…
1
На горбу мешок с кормом. В руках птичья порожняя клетка. С головы съезжает “пыжик” с надорванным ухом.
Ваня встал до звезды, вышел затемно, к первому автобусу. И то: добираться ему на Новую Птичку – на Новый Птичий рынок – чуть не три часа. Снегу почти нет, скоро весна, но по утрам холодно, и одет Ваня во всё теплое: длинная куртка с подстёжкой, ватные штаны, сапоги армейские.
Идти к автобусу далеко, неудобно. Раньше б оно – все ноги переломал, а теперь легче: здоровенная круглоколёсая реклама днем и ночью сыплет искрами, булькает красно-синим газком, автомобильное колесо без конца вертит.
Клетку волочь на Птичий неудобно, а ничего не поделаешь. Здесь в Перловке за неё гроша ломаного не дадут, а там, глядишь – полторы сотни отвалят.
Денег у Вани нет совсем. Дома пять сотенных бумажек, на черный день. В кармане – десятка с мелочью: на обратный путь. Туда-то на Птичку, “за так” ехать придется.
Но только отъехали – контролеры, мать их. «Гражданин, ваш билет… Как не стыдно государство омманывать. Ещё выражается…»
Тут ещё и водитель добавил: “Он не брал, не брал, так прошмыгнул!”
Ссадили. Ваня потоптался на месте: клетка на дороге, мешок в руке. Автобус – пригородная трёхсотка – не спеша укатил. Женщина-контролер, румяная до красноты, сквозь заднее стекло всё глядела на Ваню. Улыбалась чему-то.
Невдалеке за навороченной эстакадой – Москва. Вроде рядом, а пешадралом – полчаса.
Ваня закинул мешок за спину, подхватил клетку, выбрался на Окружную, стал голосовать.
2
На Птичке, по четвергам, не так чтоб людно. Основной народ к выходным подвалит. На саму Птичку Иван не пошел. Встал метрах в тридцати от входа. Корм для рыбок продавал долго, почти до обеда. А клетка непроданной оставалась. Да и кроме клетки было ещё кое-что: то, за чем ехал.
Ехал же Ваня на Птичку для смутного дела. Грызло оно его и терзало: хоть таблетки пей! Но таблетки Ваня пить не стал. Сюда, на Птичку выбрался. Он и раньше кое-что продавал близ Птички. Но не часто. Дух на Новой Птичке – не тот. Не запах, не воздух – именно дух! Старую Птичку Иван любил. А вот к Новой никак приспособить себя не мог…
Клетку никто не брал – старая, грязноватая, хоть и мыл, и чистил.
«Так и вечер скоро…»
Ваня в сердцах несколько раз раскрыл и закрыл дверцу, клетка звякнула, маленькая щеколда на дверце обломилась, он кое-как щеколду прикрутил, смачно плюнул, двинул, на саму Птичку, на рынок.
3
Ох и бедлам на Новой Птичке! Люди-звери и звери-ангелы. Простаки, мудрецы, хитрованы. И, главное, чуть не намертво приросли все друг к другу!
Но… Разные звери – разные люди! И характер у человека – как у его зверя. А иногда – звери и птицы на людей, как две капли воды, походить начинают.
Грызунов продают – жадные, запасливые.
Птиц – растеряшки мечтательные.
Гадов и крокодилов – люди древние, люди далеко и крупно видящие.
Домашней птицей – жестокие торгуют. Животных – это Ваня знает точно – убивать на рынке запрещено. А эти, для клиентов – нате вам, пожалуйста – курам головы наотмашь рубят!
Ещё – голубятники. Те все почти урки. Голубей тихо и гадко придавливают, чтоб, значит, в неволе яиц не клали.
Но сцепляет всех тех человеков, отбирает по норову и по людской масти – расположение рыночных рядов.
Самый ближний к Ване ряд – кошачий.
Глаза у кошечек веселые, добрые. Мордочки счастливые. Только с чего бы это? Ваня знает с чего. Поэтому – скоренько дальше.
Дальше – гады. Их правда, и называть так не хочется. А как? Ваня роется в памяти. Точно, рептилии! Черепахи с гнилыми легкими, ужи-змеи – клубками, игуаны крокодилистые, всё иное прочее: серое, мерцающее, больное, здоровое – перемешано, перекручено…
За черепашьим рядом – собаки. Тут намётанному глазу всё становится ясно окончательно. Есть, конечно, меж собак и здоровые, есть и бодрые. Но… переросточки они все! Месяца им по три по четыре. А для продажи надо куда как меньше: полтора, от силы два месяца. Некоторые щенки – для веселости и форсу – наркотой напичканы. Это Ваня по блеску глаз сразу определяет. У него ведь только по недоразумению – диплом техника. Надо было в зоотехники, в звероводы идти! А так – ни техник, ни зоотехник, вообще никто.
Ваня обмахивает с лица грустняк, медленно движется по направлению к любимому ряду, к птицам.
Тут как на зло – ушлаган знакомый. Торк Ваню в бок:
– Про должок, Ванятка, забыл?
Долг не ахти какой, 120 рублей. Но ушлагану не долг важен – Ваню поприжать требуется. Поэтому без слов, половину приторгованного, ушлагану в карман: отстань, на фиг!
Вдали Елима Петрович показался. С Ваней у него давние счеты. Не пускал Елима его ещё на Старую Птичку, гнал оттудова и стращал, пригородной шелупонью обзывал. А за что – так до сих пор Ваня и не понял.
Завидев Елиму Петровича, Ваня присел на корточки, и ну первую попавшуюся собаку по уху щелкать!
Елима Петрович – розово-лысый, вширь раздавшийся – хоть и хозяин почти половине рынка, а каждую мелочь до крохи помнит. Ходит, смотрит, закорючки в блокноте рисует.
Долго в собачьем ряду Ваня выдержать не мог. Приподнялся, увидел: Елима Петрович всё вокруг осмотрел, назад возвращается. Тут Ваня в ряд птиц и вступил.
И сразу еще одна напасть: «сестра-хозяйка», Пашка.
Познакомились чудно́. Курили как-то близ рынка. Ваня матом выражался, Пашку за газировкой гонял. А потом Пашка-пацан шапочку лыжную скинул – оказалась девка. Лет двадцать, не больше. Младше Вани лет на восемь.
Душевно они тогда покалякали, а потом Пашка волосы опять прибрала: не хочет девкой быть на рынке, боится. А с Ваней обещала встретиться когда угодно и где угодно.
Только давно это было. Ваня тогда смерть жены переживал, настоящего внимания, на Пашку не обратил. Зато сейчас она в него, как рак тот клешнёй вцепилась.
– Всё, всё, отстань! Потом подходи, после!
Никак не займется Ваня птицами. А надо. Душа горит!
Давно он задумал одну штуку отчебучить: повыпускать всех рыночных птиц, к ядрене фене! Да не так выпустить, как продавцы предлагают: “Загадай желание, давай полтинник, отпускай голубя.” А тот голубь два-три круга над рядами сделает и к хозяину вернётся. Не так. Пусть все летят! Зима кончается, авось не померзнут. Всё лучше, чем в клетках себе шеи сворачивать!
Только как же им из рыночного ангара вылететь?
Но и это обдумал Ваня. В крыше широкое отверстие есть! Да и двери, если их все отворить, птицы найти смогут:
Раньше Ваня “не доезжал”: куда это непроданные птицы с рынка деваются? Потом понял – куда. Потому-то и хочется Ване всех их – на волю! Пусть летают. Смерти случайной не боятся, жизни постылой не стыдятся…
– Мэтинг, мэтинг, – шепчет кто-то Ване в самое ухо.
– Чего?
– Эх ты, дярёвня! Мэтинг – совокупление животных. Покруче нашего они совокупляются. Ну, берёшь? Давай, чудрила, пару дисков даром отдам!
Но тут рассмотрелся продавец, прикинул собеседника на вес и на деньги, видит – пустой Ваня, и сразу его как ветром сдуло.
За “дярёвню” Ване обидно. Как никак – под Москвой живет. Но и чувствует: правда! Хуже деревни – пригород. И он, Иван, самый что ни на есть негодящий: пригородный. Москвой придавленный, грязью заляпанный, магазинами обделенный, товаром обнесенный. Словом, ни Богу свечка – ни черту кочерга. И все пригородные такие же. Вся жизнь – на ногах, в дороге. Одну дорогу и видят, а жизни настоящей – так той даже не нюхали.
Тут, вместе с обидой на пригород, Ваня вспомнил отца. Заругался на него мысленно. «Зачем в Перловке осел? Зачем до Москвы не дотянул?»
Но отца-батяню Ваня любил. Долго на него сердиться не мог. Отец у Вани был подполковник, танкист. Прожил 76 годков. Умер – счастливый. А жил тяжело. До пенсии – так и вообще гадко. И всё из-за собственного имени. Звали отца – Лазарь. Лазарь Калинович. Те, кто зла отцу не желал – звали Калина-малина. Ну а за Лазаря досталось ему крепко. И в армии, и на гражданке.
– Что за имя такое для русского человека?
Спрашивали и били. Жалели, поили водкой и били опять. Потом снова спрашивали с пристрастием.
Однако умер отец – небитым, умер довольным. Как с Северов в Перловку переехали, стал Лазарь Калинович выдавать себя за еврея, влезал в мелкие торговые дела, научился картавить и деньги были. Но Ване отец ничего не оставил: всё в последний год жизни спустил на крашеную челночницу.
С отца Ваня перескочил на покойницу-жену, которая померла ни с того, ни с сего, а потом на мать, которую почти не помнил.
Срочную Ваня служил на Балтике, в Калининграде. Вспомнил и про флот. И только тут заметил: держит он в руках чью-то чужую клетку, а свою на землю поставил.
– … я ж говорю – свеженькая пташка, только вчера привезли. Бери!
Ваня вздохнул, чужую клетку к туловищу прижал, полез рукой внутрь, ощупал черного нахохлившегося дрозда, огляделся.
Прошёл мимо ветеринар в куцем белом халатике. Где-то вдали мерцнул глазками розовый, ветчиннорылый и ветчиннорубленый Елима Петрович. К уху Елимы прилип казенный человек с коричневыми щеками, в синей прокурорской форме. Пряталась за широкие спины, боясь подойти ближе, белобрысая – сегодня без всякой лыжной шапочки – Пашка.
Ваня разжал ладонь, чуть подкинул и выпустил дрозда.
4
Одно время Пашка даже хотела поселиться и жить близ Новой Птички. Но это только сперва. Быстро перехотела. Тогда она через день – кроме понедельника – стала сюда ездить.
Пашка жила в Москве, в Отрадном, но работала в области. Медсестрой, и тоже через день. В Москве работы для нее не находилось. В области платили мало, зато и отстёжек не требовали. А на Новую Птичку Пашка ездила, думая сперва приработать на котятах. Потом – из жалости. Потом – по привычке. А уж после – чтобы встретить Ивана. Она бы прямо тут стеречь Ваню осталась. Нормальный мужик того стоит. Да страшно. Не за себя, а вообще.
Ну а страшно потому, что попала Пашка однажды в близлежащий лесок. Теперь мимо этого леска проходила она, втянув голову в плечи и закрыв глаза. Но и с закрытыми глазами видела то же, что и в первый раз: трупики птиц, лапы, мордочки и хвосты мертвых зверьков. Слышала писк живых еще…
После этого Пашка стала звать Новый Птичий – Невольничьим рынком.
5
Елима Петрович вышел из подсобки и обтер руки о кожаный новенький фартук. Он любил сделать что-нибудь собственными руками. Хоть нужды давно и не было: был наверху, наличку считал стопками, мог бы и отдохнуть. Но Елима был мудрец, знал: одна работа делает свободным. И вообще: труд сделал из обезьян человеков. А на Птичке, случалось, он сам, из этих человеков обезьян делал. Словом, Елима пыхтел, сопел, рук ни на миг не покладал.
После обеда народу стало больше. Цепко оглянув ряды, Елима Петрович сразу заметил непорядок. Верней, непорядок этот ещё только готовился, но он даже и подготовку заметил: обернулся, махнул кому-то рукой.
6
Казенный человек с бурым, морщенным, как сухая фрукта, лицом – еще недавно был пристав. Теперь – бывший пристав. Этого слова “бывший” – он не выносил. Правда и попёрли его из приставов совсем недавно, так что вполне мог сойти за пристава настоящего.
Бывший пристав Трофимьев вмиг оказался близ Елимы Петровича.
– Ты зачем в форму вырядился? – зашипел на пристава розовый Елима. – Хочешь чтобы тобой занялись как следует? А потом и всеми нами? Ты – бывший. Бывшим быть и обязан!
– Не хочу … Не буду бывшим! – плаксиво заговорил Трофимьев.
– Сгинь отсэда, – вдруг смягчился Елима Петрович, – сгинь, иди в подсобку. Счас для дела потребуешься.
7
Не давая продавцу опомниться, Ваня отворил вторую клетку, за ней третью, сбил заднюю перегородку со стеклянной попугайской витрины, выпустил с десяток волнистых, перескочил через какие-то коробки, обрушил ногой поставленные этажеркой ящики, ухватился за купол громадной совиной клетки, отворил её…
Шум и гвалт плотной волной потекли по рынку.
Одна птица – видно полумертвая – тут же брякнулась оземь. Еще две – полетели низко и кривенько, но вместе, парой. Еще несколько взметнулись вверх. Крикнул резко и зло выпущенный на волю скворец. С перепугу начал петь, а потом вдруг замолк черный дрозд.
К Ване бежали охранники. Хватал за грудки продавец. Ваня огрел продавца своей собственной, так и не проданной клеткой, клетка обломилась в сторону, в руках осталась только дверца. Дверцу Иван сунул за пазуху.
Он думал – его изувечат, убьют, пятое, десятое… Ошибся.
Не одна лишь волна злобы окатила Новую Птичку!
Кой-кому Ванина забава страшно понравилась. Сразу несколько покупателей – один даже очень приличный, в мехах, в перстнях, – потянули руки к клеткам. Выпустили, смеясь, ещё нескольких птах.
И завернулся винтом под куполом рынка небольшой, но крикливый вихрь, видно снарядившийся в птичий вырей! Словно собравшись за море, кружили и кричали птицы, ища выхода из ангара.
Этот ошеломляющий звук, звук полученной «за так» свободы, сделал Ваню на миг пустым, бескостным. Птичий звук был лучше жизни, был приятней и справедливей её. От радости и от счастья Ваня закрыл глаза.