Тут его сзади чем-то тупым и огрели.
8
Из-за раздухарившихся молодчиков, выпускавших почем зря чужих птиц, Пашка никак не могла добиться до Ивана. Она толкалась и щипалась, но продавцы и покупатели радовались и злобствовали, реготали и рвали на себе волосы, показывали вверх и друг на друга, трясли животами, стояли плотной стеной.
Ваню потащили – за этим Пашка следила безотрывно – в подсобное помещение. Но в какую именно дверь затолкали – этого заметить уже не могла. Чуть не ползком, ударяясь о задницы и колени продавцов-покупателей, пробралась она к северному входу, стала дергать запертые двери. Заглядывала и в двери открытые.
Ивана нигде не было.
9
Очнулся Ваня от воздуха. Воздух бил в нос, холодил виски. Зимне-весенний день уже сильно клонился к вечеру.
– … скажи за это спасибо Елиме, – услыхал он над собой зычный командирский голос, и тут же попытался встать.
Однако держали Ваню крепко. Да и руки его оказались связанными.
Какой-то бетонный закуток. Задний двор, что ли? Людей – нет, кошечек-собак тоже не видать. Но небо московское – дымится, огни вечерние московские вдали посвечивают!
Казенный человек бурой мордой своей лез прямо на Ваню.
– Т-т…товарищ прокурор, – решил схитрить Ваня, – я это самое… Я ж не нарочно…
– Какой я тебе, к чертям, прокурор. Пристав я! Не знаешь формы, дурак?
– Ладно, пусти его. Слушай сюда внимательно, – охранник с нашивками на рукавах и на груди, повертел головой, как будто ему мешал дышать туго застёгнутый ворот. – Ты тут пташек – на пять штук баксов повыпускал. А ещё штраф с тебя. За дебош. Счас хозяин придет, он точно урон определит.
10
Елима Петрович только для порядку заглянувший в каменный мешок, брезгливо поморщился, сказал: “Чтоб я этого обалдуя больше здесь не видел”, – повернулся, но, уходя, призадумался.
Ставить Ваню на “счётчик” он не желал. Не потому что жалел Ваню. Знал: бесполезно. А бесполезных вещей Елима Петрович давно уже не делал. Ну, а раз бесполезно – так и надо подобрей к человеку. Тем более после сытного обеда гневаться грех.
– Ты, конечно, сильно мне тут напортил. Но зла я на тебя, Иван, не держу. Может, так оно и надо, птичек иногда выпускать. Даже праздник такой есть – Благовещенье. Для выпуска птиц предназначенный. К этому празднику птичек на Руси раньше и выпускали. И сейчас такое, может, случается. Но ты, Ваня, поперёд праздника забежал. Нету его пока, праздника, нету! А вот на рынке ты мне порядок, ух, как испортил. А порядок – он всегда и во всём быть должон. Поэтому ты вот что… Убытку от тебя, конечно, много…
Елима Петрович на миг запнулся.
– На “счётчик” его! – захрипел охранник, обрывая пуговицу с ворота.
– Ты охолонь, Василий, – от собственной ласки Елима Петрович даже вздрогнул. – Охолонь, расслабься. А я пока подумаю.
Елима стал думать. Кожаный фартук на его животе из морщинистого стал гладким.
– В общем, сделаете так: праздник, он всё равно когда-нибудь да будет. Так что, вывезите его отсюда – и под зад коленкой. Ну, в общем, с миром отпустите. Если, конечно, у вас у самих к нему вопросов нет. И чтоб духу его здесь больше не было! Вот тебе Трофимьев ключи от машины.
Елима Петрович не спеша возвратился в ряды.
– Как не так, – бурчал, выводя Ваню из каменного мешка за ворота, бывший пристав. – “Отпустите с миром!”. И рынку от него убытку на пять штук баксов, и государство в прогаре: теперь этих птиц полумёртвых собирай, живых – лови. За уборку территории, опять же, таджикам плати. Давай его в машину, поехали!
11
Тут, на вечереющей дороге, близ розово-клубничной Елиминой машины, Пашка их и обнаружила.
Она кинулась сперва на охранника, потом на бывшего пристава, стала кричать, кусаться. Пашку запихнули в машину, усадили Ване на колени. Там она на время успокоилась.
Шумела дорога, молчал вдалеке лес. Рядом летали вечерние птицы: то ли упорхнувшие с рынка, то ли вольные – было не понять. Потом птицы устали, сели на деревья, сняли и повесили – так Пашке показалось – на ветки крылья. И от этого уподобились людям: стали бесшумными, слабо видимыми…
12
Казенный человек сперва ничего дурного с Ваней творить не собирался. Но в машине, уже порядочно отъехав от рынка, он вдруг разнервничался, стал сам себя накручивать. Ваня показался ему преступником закоренелым и преступно безнаказным. Вина Ванина в глазах Трофимьева росла и росла. А тут еще эта девка. За палец укусила, шалава!
Думая спервоначалу Ваню и Пашку лишь слегка попугать, бывший пристав вдруг всё на ходу перерешил.
– А ну, останови! – крикнул он водителю.
Не говоря больше ни слова, пристав схватил Пашку за плечи и вытолкал из машины на дорогу.
– Поворачивай назад! – Трофимьев ткнул водителя кулаком в спину.
Ваня шевельнул связанными руками, а помочь Пашке ничем не смог.
Сдали километра полтора назад. Ваня снова возвращался на Птичку. До Птички, однако, не доехали, остановились напротив леска.
– Выходи. – Сказал Трофимьев торжественно. – Выходи, бандюган пригородный.
Ваня понял: будут бить. И сам первый, как только вышел из машины, ударил бывшего пристава ногой. Тот упал, поднялся, крикнул протяжно, как сыч:
– Ну, га-а-ад, я тебя урою!
13
Вечер лег гуще, плотней.
Выкинутая из машины Пашка, резво бежала по улице Верхние Поля. Мысли ее тоже бежали вприпрыжку. Она вспоминала то свою медицинскую службу, то Ивана… Но больше всего ей вспоминался писк из коробок, копошившийся в ушах ещё со времени первого посещения леска.
Лесок этот, не большой – не маленький, раскинулся сразу за Окружной дорогой. Несколько месяцев назад, в ноябре, Пашка в него и завернула. Просто так, сдуру. Издалека лес показался ей приветливым, безопасным. Но как зашла – так сразу и присела. Потому что наткнулась на коробку. А в коробке – котята. Мертвые, от приморозков давно окоченели. И ладно бы какие-нибудь посторонние котята! Так нет, те самые, дымно-рыженькие, которых при ней отдала перекупке несколько дней назад незнакомая бабулька. Перекупка клялась и божилась, что пристроит дымно-рыженьких к замечательным и богатым людям. Успокоенная бабулька, отдав котят, ушла.
“Вона куда их!”
От внезапной боли в кишечнике, Пашка не сразу смогла разогнуться. Наконец, распрямилась, огляделась.
Людей в том ноябрьском лесу и вправду не было. Все были заняты: на Птичке разгар торговли. Обмирая от страха и от любопытства, Пашка углубилась в лес. И чем дальше шла – тем становилось страшней. Под деревьями мертвые птицы, в коробках – штабелями – бездвижные черепахи. Котят мерзлых – немеряно. А собаки… Те вообще на части порублены.
Пашка хотела повернуть назад, однако ноги сами несли ее дальше. Страшный лес ещё не умер! Он хрипел, стонал, подмяукивал, пытался выжить.
Тогда, в ноябре, Пашка, споткнувшись о что-то мягкое, упала.
Упала она и сейчас, догоняя Ваню и тех троих, что, судя по брошенной машине, как раз в этот лесок и завернули. Дыхание у Пашки сбилось, пришлось остановиться: отдышаться, очистить веточкой ботинки от грязи, высморкаться.
14
Ваня шел по лесу с тремя утомительными придурками, но думал не про них, про птиц: “Вот летают себе, и горя нашего им нет. Бьют их из ружей влёт и в силки заманивают… Но под ярмом нашим они не ходят!”
Иногда перескакивал мыслью и на людей. “Ну излупят, – думал, – ну обомнут бока. Впервой ли? А птиц таки повыпускал!"
Потом начинал думать и вовсе про постороннее, начинал – как это часто с ним в последние месяцы бывало – вести внутри себя разговоры с высокими лицами.
“Эх, Ладим Ладимирович, – говорил про себя Ваня, – Ладим Ладимирович, эх-х-х! И Вы, Митрий Анатольич, тож! Как же это так случилось? Я чего-то никак не пойму. Всё вроде у нас путем, а человеку хорошему – ни жизни, ни воли. Козлам да баранам – тем раздолье. А кто честный – тому осиновый кол меж лопаток! И деньгой-то ему в харю тычут, и всем иным попрекают. Нет, не подняться честному! А подымится – так бумажками закидают. И стоит он, дрожа, в бумажках шелестящих, как в воде: по самое горло. Вот вы по ящику правильно всё говорите. А выключил ящик – и всё, и другая жизнь. Особенно в пригороде. Землю всю подчистую забрали, продают её и перепродают, чего-то ненужное строят. А людям от тех построек – что за прок? Как были все соседи в Перловке нищие, так ими и остались. Мож оно и не так плохо нищим быть. Иногда даже радостно. С этим не спорю. Но навсегда нищим оставаться – как-то оно утомительно, а? Может, не надо так?
– Надо, Ваня. Ну, просто необходимо. – Строго так и степенно отвечают внутри у него по очереди Ладим Ладимирович и Митрий Анатольич. – Ты погоди маненько! Вам же, дуракам перловским, от этой временной нищеты когда-нибудь лучшей станет. Неравенство – оно кого хошь выучит. А касательно пригородного населения – мы с кем надо строгий разговор иметь будем. В этом, Ваня, не сомневайся!
– Нет, я чё-то… Ну, словно бы – сомневаюсь! Если, конечно, сверху глядеть – вроде у нас порядок. А подойдёшь поближе… Всё у нас хорошо – только жизнь плохая!
Но раз надо терпеть, раз указано пригородным без земли собственной оставаться, указано на город до скончания века батрачить – что ж: потерпим, сполним!”
После таких бесед с высокими лицами, Ване всегда хотелось петь: от радости выполненного долга, от удовольствия круглых речей.
Он и сейчас пошевелил связанными руками (потому как петь и не размахивать руками не мог) и запел вполголоса:
– А раз ехал, так и приехал! – крикнул по-звериному глухо бывший пристав. – Говорю, приехал, ты, Ваня!
15
Пашка всё никак не могла двинуться с места.
Вроде только полтора-два кэмэ пробежала, а не было сил. Да и что-то держало, не давало идти. Отдышавшись и отплевавшись, она осмотрелась и увидела на дереве облезлого серого кота.
Тощий кот глядел на Пашку и топорщил шерсть.
“Вона кто не пускал!”
– Котя, котя, пусти! Мне надо. Ваню бить будут…
Кот еще больше встопорщил шерсть, но потом, вроде соглашаясь, мяукнул, сдал назад – так Пашке во всяком разе показалось – и она вступила в самую гущу кое-где ещё снежно белевшего леса.
Пашка шла наобум, по косой, едва приметной дорожке. Шла не оглядываясь, иногда на ходу приседая от шорохов, от вымахивавших на её пути длинными кривыми ветвями, страхов.
16
Серый облезлый кот, чуть обождав, соскочил с дерева, но тут же, словно что-то учуяв, застыл на месте. Потом, постояв и видно устав прятаться от собак и людей, пошел вслед за Пашкой. Шерсть его кое-где ещё топорщилась, но хвост по земле больше не волочился: торчал трубой.
17
Бывший пристав уже хотел было Ваню в лесу – «на произвол судеб» – покинуть. Но опять вспомнил про государство, про то, какой дерзкий ущерб причинил ему Ваня, и понял: никто этого обалдуя по-настоящему не накажет! Раз уж Елима не стал – другие и подавно не захотят.
А тут еще Ваня сглупил: стал развязывать – и развязал-таки – руки. Бывший пристав Трофимьев увидел, крикнул: “Вишь, развязался!” – и второй раз за день въехал Ване в ухо.
Били недолго, потому что охранник случайно задел уже лежащего на земле Ваню тяжёлым ботинком по голове, и тот отключился. Для верности дали ещё камнем по затылку.
В лесу становилось холодно, дальше бить потерявшего сознание было неинтересно. А наказать надо было по всей строгости.
Вдруг Трофимьев обрадовался:
– А ну волоки его. Тут рядом! Давай, шевелись!
На границе кошачье-собачьего кладбища и молодой, примыкавшей к старому лесу рощицы – было вырыто несколько непонятных ям: то ли для зверья покрупней, то ли и вовсе для живших, кормившихся и умиравших близ Новой Птички бродячих людей. Вскоре такая яма невдалеке и обозначилась.
– Давай его сюда. А то Елиме накостыляют. А Ваня… Он же перловский, здесь его искать никто не станет.
Бывший пристав вытряхнул из Ваниных карманов несколько бумажек и какую-то зеленую корочку.
– Ф-фу, блин! Иван Ла-азаревич… – Прочитал он и скривился. Но Ванину корочку себе в карман всё ж таки сунул.
Ваню подволокли к яме. Перевернули вверх лицом. Пристав закашлялся, кинул лежащему на грудь дверцу от птичьей клетки, выпавшую у того из-за пазухи. Спустили вниз, прикидали мёрзлой землей, ещё и навернули сверху всякой дряни: коробок со сгнившим кормом, кошачьих ленточек, досок от ящиков, собачьего смёрзшегося дерьма…
18
Пашка заблудилась. Попала не туда, где обретались те трое и Ваня. За спиной кто-то мяукал. Пашка поворотила назад. Минут через десять, сквозь деревья, она увидела пристава, охранника и водителя. Они садились в розовую, спело-клубничную, на миг засветившую себя изнутри – как работающее сердце – машину.
Вани с ними не было.
Пашка остановилась, прислушалась. Картонные коробки теперь помалкивали, не слышно было ни собачьего повизгиванья, ни птичьих криков.
“Где ж Ваня?” – Она снова развернулась спиной к дороге, лицом – ко всё ещё пугающему мертвым зверьем, лесу.
19
Очнулся Ваня уже в могиле. Земля забила ноздри. В рот лезли смятые ленты. Дыханье стало не то что спертым – стало кончаться совсем.
Ваня знал: он уходит в землю плотней и плотней, врастает в неё глубже и глубже. Ужас сменился радостью, радость – снова ужасом: что там в глубине? Что-о-о?
Вдруг пробежал сквозь него розовый Елима Петрович. Потрогал Ваню за нос, удалился. У Елимы во всю щёку – свежая золотуха; через рот, до затылка, сквозная рана: дымит, чернеет…
Проскочил завхоз перловского Дома творчества художников, не позволивший когда-то Ване – “не член Союза!” – камни резать. Завхоз тяжко наступил ногой на грудь.
Цапнул за шею неизвестный, но страшно когтистый и немаленький – размером с хорошую собаку – Могильный Зверь.
С болью притронулась к виску Пашка.
От всех этих прикосновений Ваня совсем перестал дышать. Но и глубже в землю перестал опускаться. Зная: дыханья взять больше неоткуда, крупно дрогнул всем телом… Двинул рукой, потом ногой, и вдруг со скрежещей радостью ощутил: земля крохкая, поддаётся, можно, нужно наверх!
Левая рука ощупала дверцу птичьей клетки. С громадной тяжестью, подведя руку к лицу, Ваня стал этой дверцей отгребать от носа всякую дрянь. Даже загордился: без дыхания, а живёт! Но это была другая жизнь: отвратительная, ужасная, с ходящей ходуном, требующей воздуху грудной клеткой, с ледяными осколками глаз, со слепым и корявым узнаванием предметов, каких на земле отродясь не бывало.
Тут мысли в голове сдавились сильней, как-то вкривь и вкось подумалось: “Для тебя, Ваня, счас Бог – сыра земля! Чё ж из неё выходить? Ещё чуть – станешь крепким, как корень, неразрубаемым, как дуб!”
– Ну нет. – Рыкнул Ваня себе же в ответ. – Бог – Он один! Что в сырой земле, что на небе. А ежели всякие людишки и звери тут сквозь меня шлёндают – так это, может, и не от Бога…
Мозг, ещё недавно пылавший красным расколотым фонарём – “это он от натёкшей крови красный!” – подёрнулся золой, гас угольками. Вместо дыханья обычного, пришёл каменный, ломающий грудную клетку дых. Холод неслыханный, холод могильный, сдавил сердце тяжкими льдинами.
Но, однако ж, – руки двигались, шея покручивалась!
Вдруг разбитый ящик, державший на себе целый пласт мерзлой земли, съехал в сторону. Правой ноздрёй, в которую земля набилась не так туго, Ваня хватанул капельку (ласкового, надмогильного, тепловато-гнилого, почти весеннего) воздуху.
20
Бывший судебный пристав, подхватил с заднего сиденья бутылку портвейна, широко расставляя слова, сказал:
– За упоко души… раба Божьего… Ивана.
– Слышь, приставной! Давай вернемся, отроем. За что его так? За пять штук баксов? Так у него четверть дома и сараюха в Перловке. Заставим продать – штук на пятнадцать потянет!
– Я те вернусь. Ишь, заступничек выискался. Как я есть человек государственный…
– Приставка ты к человеку. Бывший ты – государственный!
– А это… ничего не бывший! Я тебе вот что скажу: надо нам от всякой шелупони освобождаться. Ну, секёшь? Не тянет она, шелупонь, в нынешних условиях. Ни капиталу, ни ума у неё, ни прочей собственности. Одна гниль да прель по сараям. Так чего им тогда в этом мире и мучиться?