Неизвестный Алексеев. Том 3: Неизданная проза Геннадия Алексеева - Алексеев Геннадий 4 стр.


29.2

Держу в руках корректуру своей второй книги. Читать как-то боязно – вдруг совсем не понравится? Вдруг все это покажется мне бледным, скучным, никуда не годным?

В книжке 61 стихотворение (в первой были сорок пять стихотворений и одна поэма). Если не произойдет ничего сверхъестественного, к лету книга будет напечатана.

1.3

Завидую прозаикам, которые умеют писать длинно и витиевато, которые ловко плетут тончайшие кружева из слов. У меня же все выходит как-то просто, кратко и оголенно. Быть может, это и есть мой прозаический стиль?

Пишу на кухне. В квартире все уже спят. Бодрствуют только механизмы: урчит холодильник, тикают часы. Издалека, с улицы, доносится гул ночных трамваев.

2.3

Весь день идет крупный мокрый снег. В городе слякотно, но красиво.

Гуляли с Е. по Каменному острову, бродили по протоптанным в снегу тропинкам. Е. похудела и еще больше похорошела. В ее бледном лице, в светло-зеленых прозрачных глазах, в тонких запястьях, во всей ее узкой, почти мальчишеской фигуре появилось что-то хрустальное. Глядя на нее, я думал: «Упаси бог, если она поскользнется и упадет – она разобьется на тысячу осколков! Их и не собрать-то будет»!

5.3

Совсем, совсем раннее детское воспоминание.

Зеленый луг. На лугу – старые ветвистые дубы. Где-то рядом берег моря. Под дубами растут белые грибы. Раздвинешь траву руками – они так и сидят. С кем-то из взрослых я собираю эти грибы.

6.3

На Литейном меня остановил весьма нетрезвый, но в меру растерзанный человек с добродушным лицом.

– Ты не бойся, я деньги у тебя не стану клянчить, – сказал он, приветливо улыбаясь, – просто ты мне понравился. Борода твоя приглянулась. Люблю бородатых. Я, когда на флоте служил, бывал в Кронштадте. Там памятник стоит адмиралу Макарову. Знаешь, был такой адмирал, он в японскую войну погиб геройски. Песня еще такая есть – «Варяг». Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает… Так этот корабль «Варяг» тоже в японскую войну погиб, и тоже геройски. Со всем экипажем. У адмирала Макарова борода была, как у тебя, точь-в-точь. Ты страшно на него похож. Да ты погоди, куда ты спешишь! Успеешь. Я тебя увидел, сразу подумал: вот адмирал Макаров идет, живой и невредимый! У меня борода плохо растет, а то бы я ее тоже отпустил. Да постой ты! Ты что, на работу, что ли, спешишь? Какая же вечером работа! А ты на флоте не служил? И жаль. На флоте настоящие люди служат. Я, когда служил, был мужик хоть куда. А теперь вот спился совсем, разнорабочим устроился. Ты памятник «Стерегущему» видел? Это тоже японская война. Тогда был сплошной героизм. Но царское правительство было говенным. Японцы нас измордовали. Жаль Макарова. А тебе его жаль? Жаль, я тебя спрашиваю? Слушай, а может, найдется у тебя копеек шесть? А лучше – двадцать. Я пару пирожков купил бы. Весь день не жравши. Ну спасибо тебе, борода! Я, как тебя заметил, сразу смекнул, что ты не жадный, что ты русский, настоящий русский бородатый мужик. Дай бог тебе удачи! Ты, видать, не пьешь? И не пей, не пей, борода, держись!

Спасо-Преображенский всей гвардии собор. Вечерняя служба уже кончилась, но у правого крыла иконостаса дьякон читает евангелие. Рядом с ним небольшая толпа старушек. Царские врата в лесах. По доскам ходят рабочие, переговариваются вполголоса, чтобы не мешать дьякону.

Постоял, послушал. Вышел наружу. У входа на белом утрамбованном снегу сидит белая кошка с черным пятном на носу. У ворот ограды несколько нищих. Они прилично одеты, и вид у них не голодный. Наверное, пенсионеры. Подрабатывает у храма по вечерам. За оградой стоят две женщины. Одна говорит другой:

– В среду померла. Сначала здоровая была, румяная, веселая. А потом захворала, бледная стала, грустная. Долго-долго хворала и вот померла. Я весь день проплакала – жалко ее страшно. Совсем еще молодая – тридцать лет. Мне вот шестьдесят, а я живая. Хорошая она была, добрая, умная, образованная.

Бываю ли я счастлив хоть иногда? О да, разумеется!

Просыпаюсь на даче в своей мансарде. За окнами колышется пронизанная солнцем листва берез.

Встаю, отворяю дверь, делаю шаг и оказываюсь в утреннем июньском лесу. Я слышу все его звуки, ощущаю все его запахи, вижу все его великолепие. Он приветствует меня, и я отвечаю ему тем же.

Возвращаюсь в свою комнату и замечаю осу, которая бьется о стекло.

Беру носовой платок и пытаюсь поймать ее. Она ускользает, она отчаянно сопротивляется, она готова к самому худшему. Но вот наконец она поймана. Подношу платок к раскрытому окну и разжимаю пальцы.

Почувствовав свободу, оса вылезает из складок платка наружу и несколько секунд еще сидит в недоумении, не веря в свое чудесное спасение. Потом она улетает.

Вот это и есть мое счастье. Счастье «без дураков», как принято теперь говорить.

7.3

Первый поистине весенний день. На улицах озёра грязной воды. Солнце уже высокое, и у него очень бодрый, уверенный вид. Пришла его пора.

Сестрорецк. Курорт. Красные стволы сосен, белый снег, синие тени и нежно-голубое небо. Темная быстрая вода реки Сестры. Когда-то здесь проходила государственная граница – совсем рядом от санатория.

1948 год. Воскресная толкучка на Обводном канале. Великое скопище народу и множество всякого барахла. Оно разложено на земле, висит на руках и плечах торгующих.

Продают одежду, обувь, разное тряпье, патефоны, посуду, шелковые абажуры, слесарные инструменты, старые радиоприемники и детали к ним, книги, открытки, репродукции и лубочные картины (пышнотелые обнаженные красавицы, невероятной архитектуры замки, олени в дремучих лесах и белые лебеди на прудах, по берегам которых растут невиданные цветы). Тут же безногие инвалиды за деньги показывают хитроумные фокусы с картами. А рядом продают собак, кроликов, певчих птиц и золотых рыбок в банках.

Часами брожу в толпе, разглядывая людей и вещи и вслушиваясь в звуки грандиозного базара: приценяются, зазывают, сыпят прибаутками, хохочут, ссорятся, выкрикивают ругательства, плачут (у кого-то что-то украли), играют на аккордеонах и губных гармошках.

8.3

Я тот самый воин, который в поле один. С кем я сражаюсь? Пока ни с кем. Врагов-то тьма, но они меня еще не замечают. Поэтому я все еще жив. Но рано или поздно враги кинутся на меня. Если не кинутся, значит, я вовсе не воин – в поле мне только ромашки собирать.

Шел по улице. Откуда-то сверху, с пятого или шестого этажа нового многоэтажного дома донеслось кукареканье петуха. Кто-то на балконе разводит кур.

Истина – это то, чего нет и быть не может. Но помыслы об истине не напрасно нас волнуют.

Плоский, безоглядный, безапелляционный оптимизм облегчает жизнь чрезвычайно. Но он превращает ее в некое условное геометрическое тело, наподобие подстриженного дерева в форме шара или куба – вроде бы и дерево, а вроде бы и нет.

Последовательный, честный, бескомпромиссный пессимизм делает жизнь страшно трудной и обрекает живущего на мученичество. Но при этом бытие сохраняет всё же свои естественные формы – все ветки растут, как им хочется.

Самая выгодная профессия второй половины XX века – профессия космонавта.

Вращаясь вокруг Земли в своих стальных закупоренных банках, космоплаватели, несомненно, испытывают некоторый страх и некоторое неудобство. Но они знают, что их уже ждут ордена и великие почести. Этим ребятам выпадает счастливая карта.

А по части самопожертвования молодой человек, спасающий ночью на пустынной улице незнакомую девушку от хулиганов, даст им много очков вперед. Тут героизм подлинный, бескорыстный.

9.3

Нынешняя женская мода – брюки в обтяжку – эротична до непристойности. Бедра и ягодицы в таких брюках выглядят почти голыми, а у некоторых девиц заметно даже, как раздваивается нижняя часть лобка. Чем уже брюки, чем плотнее прилипают они к тазу, тем шикарнее.

Интересно проследить, как в разные века мода выделяла те или иные «волнующие» места женского тела. Например, в прошлом и восемнадцатом веках до предела обнажали грудь, прикрывая лишь соски, а лет десять тому назад мини-юбки почти полностью оголяли ноги.

11.3

Витиеватость барокко оставляет меня равнодушным. В ней слишком много двусмысленной игривости.

Экстаз великомучеников в католических соборах XVIII века неоднозначен. То ли конвульсии духа, который рвется вон из грешной плоти. То ли это судорога тела, изнывающего от сладострастия, – не поймешь.

История долго водила нас за нос. Миновала эпоха великих надежд и величавого гуманизма. Миновала эпоха неясных тревог и романтических восторгов. Миновала эпоха невиданных ужасов и катастрофических разочарований. Настала эпоха вульгарного прагматизма и изнурительного скепсиса. В наши дни разумный человек может воспринимать мир только иронически.

12.3

Умело и вдохновенно прочитанные бездарные стишки кажутся почти гениальными. Звучащему слову я не доверяю, верю слову печатному. На бумаге оно голое, без прикрас, и видно, чего оно стоит.

Поэт – не эстрадный артист. Читателю лицезреть его необязательно и даже вредно. Обаяние его внешности и красота его голоса могут помешать восприятию его творений.

Однако поэты из кожи лезут вон, кривляясь на эстрадных подмостках, дабы завоевать любовь не искушенной в литературе публики. Один оглушительно выкрикивает свои тексты, нажимая на гласные или согласные, другой со страстью шепчет стихи в микрофон, будто это ухо его возлюбленной, а третья просто рыдает на эстраде, явно оплакивая кого-то из ближайших родственников. Наиболее эффектный прием – петь свои стихи под гитару. Перед этим не устоит даже самый стойкий слушатель, самый отъявленный скептик, самый бесчувственный чурбан.

13.3

То, что меня слегка печатают, порождает робкую надежду на лучшее, на светлые времена, когда меня станут печатать вовсю. Но эти времена никогда не настанут. Если бы меня вообще не печатали, моя судьба была бы определеннее, честнее.

Несмотря на свой скепсис, я стал жертвой иллюзий. Мираж успеха заманивает меня дальше и дальше в пустыню безнадежности.

15.3

Вестники весны – гигантские ледяные сосульки, падая с карнизов, убивают людей наповал.

Красивая весенняя смерть.

Истинный человек, это всегда не человек толпы, это всегда человек отдельный.

16.3

Похоронная церемония в крематории.

Черные двери открываются, и провожающие входят в ритуальный зал. Гроб в цветах. Траурная музыка. Распорядительница – молодая женщина в черном строгом костюме проникновенным голосом произносит шаблонные фразы об усопшей. Последние всхлипывания родственников. Присутствующие выстраиваются в цепочку и обходят вокруг гроба. Закрывают крышку, громко щелкают ее замки. Наступает тишина. Все напряженно смотрят на гроб. Он вздрагивает и начинает медленно опускаться.

Выход через другую дверь, прямо на улицу. За первыми, входными дверями уже стоят провожающие следующего покойника. Через десять минут они будут стоять на нашем месте вокруг другого гроба с другим трупом, и женщина в черном будет снова произносить стандартные слова о доброте и отзывчивости усопшего или усопшей.

Крематорий работает с полной нагрузкой, его морг набит мертвецами, которые неделями ждут своей очереди.

Из трубы крематория непрерывно струится серый прозрачный дымок.

В гостях у Дудина. М. А. внимательно читает корректуру моей книжки и, как мне кажется, вполне искренне поздравляет меня с успехом. Приходит живущий в Ленинграде югославский поэт Станишич. М. А. нас знакомит. Пьем кофе. Беседуем о превратностях судьбы и о поэзии. И. Н. предается воспоминаниям о довоенной жизни в Москве, о молодости Дудина, об их первой встрече. М. А., прерывая ее, читает мои стихи из сборника.

– Вот, видите, – говорит мне он, – все у вас получается неплохо. Выходит вторая книга. Вас приняли в Союз писателей. Скоро и третья книжка, небось, появится. Тогда мы сделаем сборник потолще – возьмем стихи из трех книг и добавим новое. Правда, все это делается медленно, но зато верно. Терпение приведет нас к победе.

17.3

В сотнях стихотворений советских поэтов слово «Родина» рифмуется со словом «пройдено», а «осень» рифмуется с «просинью». Эта типизация никого не смущает. Стихи, как здания заводского изготовления, собираются из одинаковых стандартных элементов и столь же уныло однообразны.

Почему я так люблю Петроградскую сторону? Не оттого ли, что она напоминает мне Европу, в которой я никогда не был?

Траурный марш из седьмой симфонии Бетховена. Прекраснейшая в мире музыка. Долго слушать такое невозможно, не выдержит сердце.

Есть два пути в развитии верлибра. Первый – усложненная образность, острая метафоричность, сознательная сгущенность письма (французские сюрреалисты). Второй – четко явленная архитектоничность, заданная структурность, игра словесных масс и ритмов, создающая своеобразный музыкальный эффект (Лорка, Чак, Ружевич).

Мой свободный стих где-то между.

19.3

1945 год. Июль. Ашхабад. Зоопарк. В мутной воде небольшого бассейна плавает белый медведь. Белый он только номинально – шерсть у него грязно-желтая. А в глазах у него тоска – жарища страшная.

1939 год. Зима. Театр Госнардома. Играют оперетту «На берегу Амура». Я сижу в зале вместе с родителями. Спектакль идет по случаю какого-то праздника, кажется, Дня Красной Армии. В антракте к отцу подходит знакомый офицер (тогда говорили – командир). У него на груди новенькая медаль «XX лет РККА». Я гляжу на нее с восторгом. Ее обладатель кажется мне героем.

Обрывок разговора:

«День проживешь – ночь наступит. Ну, думаешь, хоть бы уснуть и подохнуть, не просыпаясь. Но не подыхаешь, просыпаешься. Вот ведь хреновина какая!»

21.3

Саша Житинский привел двоих венгров – редактора журнала «Галактика» и переводчика.

Пили «Гурджаани», беседовали о литературе и искусстве. Мои стихи гостям понравились. Переводчик тут же переводил их, вернее, пересказывал их содержание по-венгерски для редактора, который не знал русского. Редактор очень живо реагировал на услышанное. Моя живопись тоже не осталась без внимания. Больше всего хвалили «Одинокого рыбака» и «Вавилонскую башню». Попросили сделать с них слайды и прислать их в Венгрию. Пообещали мои стихи и репродукции с моих картин опубликовать в «Галактике».

Пробыв у меня часа полтора, венгры удалились, а Саша остался. Я читал ему прозу, и он ее хвалил. И он наговорил мне кучу комплиментов, и он сказал, что со мной все в порядке – сделанное мною не пропадет и не будет забыто, и журил меня за пассивность, и мы снова пили с ним «Гурджаани», вспоминая венгров – какие они умные, всё понимающие люди!

22.3

Подлинная культура творится немногими для немногих. Многие довольствуются создаваемой многими облегченной полукультурой или откровенной подделкой под нее.

Рахманинов делал в музыке то же самое, что Бунин – в литературе. Оба предпочитали новациям старый, добрый, всеми любимый сладостный стиль и отказывали двадцатому столетию в праве иметь свое собственное искусство. Рахманинов подражал Чайковскому, Бунин – Тургеневу. И оба они изощренностью превзошли своих учителей.

Назад Дальше