Весь день занимался живописью. Появилась на свет «Падающая статуя». Она мне нравится.
27.3
Парочка. Она – в старом, выцветшем пальто, в столь же старых грязных ботинках. На голове какого-то тюремного цвета платок. Из-под него торчат пряди нечесаных, свалявшихся волос. Он – тоже во всем старом и грязном. Вместо лица у него страшная красная маска. Веки вывернуты. Носа почти нет. Ноздри зияют, как на черепе у скелета.
Идут, взявшись под ручку, раскачиваясь и делая зигзаги. Оба пьяны.
1944 год. Февраль. Казанджик. Всем семейством в воскресенье отправились на прогулку в горы – они совсем близко.
Голые розовато-серые скалы, осыпи камней. Кое-где небольшие, поросшие свежей травой лужайки. В траве тут и там краснеют тюльпаны.
Отец взял с собой пистолет. Найдя укромное место, мы развлекаемся стрельбой. Стреляем в платок, повешенный на палку. Сначала мама, потом отец, после я. Пистолет тяжелый, большой (марки «ТТ»). Я держу его обеими руками, но дуло все равно перевешивает и клонится вниз.
– Не надо целиться долго, – говорит отец, – подымай пистолет и сразу стреляй. Рука не должна уставать.
Наконец я нажимаю на спуск, и раздается выстрел. Пистолет дергается вверх, и гильза со свистом пролетает у меня над головой.
– Спокойнее, спокойнее, не нервничай! – говорит отец. – И не надо с такой силой зажмуривать левый глаз, у тебя все лицо перекосилось.
Я делаю еще два выстрела, и мы подходим к платку. Все три мои пули попали в цель.
– Молодчина! – говорит отец. – Из тебя выйдет неплохой стрелок!
28.3
Вечер у Житинского. Он демонстрирует мне зонтик, только что купленный на «боны», полученные за публикации в ГДР и в Польше. Зонтик изумительный, импортный.
Саша пишет новый роман – каждый день четыре страницы.
Ах, Моцарт, мне бы твою безмятежность!
31.3
Большое зеркало в фойе Театра комедии. Я отражаюсь в нем целиком, во весь рост.
Предо мною грузноватый, не первой молодости субъект с усталым и слегка надменным лицом.
Кто он? Актер? Математик? Инженер-радиотехник? Профессиональный фотограф? Спортивный тренер? И отчего он один пришел в театр? Где его жена? Куда подевалась его возлюбленная?
Звучит третий звонок, и я направляюсь в зал, искать свое место.
На сцене советская пьеса, так себе пьеса, хотя и не без претензии на глубокомыслие. Поставлена она так себе, хотя и не без претензии на изысканность. Актеры тоже играют так себе, хотя упрекнуть их вроде бы и не в чем. И публика хлопает не слишком усердно, так себе хлопает. Режиссер – мой приятель. Когда-то он ходил в модернистах, за что его не единожды наказывали. Теперь он угомонился и стал почти реалистом. Спектакль сделан вполне профессионально, добротно, со вкусом. Ругать его не будут, но и спорить о нем тоже не станут.
В антракте зрители стремглав бросились в буфет – «давали» шоколадные конфеты в коробках. Конфеты довольно дорогие, но их мгновенно расхватали.
Возвращаясь домой, проезжаю на троллейбусе мимо Адмиралтейства. Курсанты Морского училища красят якоря, лежащие на гранитных постаментах. На часах около одиннадцати. В такое время курсанты должны уже спать. Видимо, якоря красят штрафники.
Осень 1945 года. Орел. Я учусь в шестом классе. Школа ютится в полуразрушенном здании. Мой сосед по парте – упитанный розовощекий мальчик по имени Витя. Мы с ним дружим. Витин папа – первый секретарь орловского обкома.
Я с родителями живу в маленькой узкой каморке, которую мы снимаем у бедной одинокой женщины, пережившей оккупацию. Витя с родителями располагается в восьмикомнатном, только что восстановленном особняке. Во дворе особняка – гараж, в нем три автомобиля, два заграничных и один советский.
У Вити своя комната. В ней много книг. На стене висят четыре малокалиберных ружья. «Вот это подарил мне Маленков!» – с гордостью говорит мне Витя.
Любимая Витина забава – стрелять в ворон. Время от времени он предлагает мне принять участие в этом веселом занятии. Стреляем мы прямо с крыльца особняка, которое выходит во двор. А вороны сидят на ближайших деревьях за оградой.
Другое Витино развлечение – носиться по городу на одной из папиных машин, которую ведет один из папиных шоферов. Это пожилой, недавно демобилизовавшийся из армии добродушный дядька. Он любит Витю и выполняет все его прихоти.
– Быстрее, дядя Коля! – кричит Витя. – Все же нас обгоняют!
И дядя Коля послушно переключает скорость.
Учится Витя плохо, совсем плохо. Не хочется Вите учиться. Я помогаю ему решать задачи по арифметике и писать домашние сочинения, но он все равно двоечник.
Однажды в школу пришел один из заместителей Витиного папы. Он просидел целый урок в классе на задней парте, слушал, как Витя отвечает у доски. После урока, не сказав учительнице ни слова, заместитель поспешно ушел.
В конце ноября я с родителями уехал из Орла в Ленинград. С Витей мы простились очень тепло. Он подарил мне на память книгу Сергеева-Ценского «Севастопольская страда», а я ему – ножик с наборной пластмассовой ручкой.
Почему мне нравился этот толстый, ленивый и глуповатый барчук? Он был добр и по-своему обаятелен.
И разумеется, мне, сыну простого армейского капитана, было лестно бывать в его «губернаторском» доме. Я с удовольствием разъезжал в «виллисе» по улицам разрушенного Орла и с еще большим удовольствием палил из малокалиберки в несчастных ворон. Раза два я попал. Вороны падали, растопырив крылья, роняя перья, стукаясь о толстые ветки. Вместе с перьями падали осенние листья. Я был жесток, как все подростки. Мне (не) жалко было ворон.
1.4
Где же ты, мой дорогой читатель? Кажется, я небездарен, неглуп, неленив, и я давно жду тебя. В ожидании твоего появления я успел написать множество стихов. Среди них, на мой взгляд, есть весьма недурные.
Где ты блуждаешь, мой долгожданный читатель, кого читаешь вместо меня? Но, быть может, я заблуждаюсь, и тебя вовсе нет, мой бесценный, мой умный, мой благородный читатель?
Молоденький, стройненький, чистенький, румяненький, рыжеволосенький морской офицерик. От него пахнет цветочным одеколоном. Видимо, он направляется на свидание с любимой девушкой. И она тоже молоденькая, стройненькая, чистенькая, румяненькая. Быть может, она даже рыжеволосенькая. Хорошо, если бы это было именно так. Но пахнуть от девушки должно приличными духами. Лучше всего, если они окажутся французскими.
В девятом классе школы я мечтал стать морским офицером. Потом расхотелось.
Идеи должны питать литературу, но не подавлять ее. Русская словесность уже два столетия изнемогает под бременем общественных идей. Невозможно представить себе вполне безыдейного русского писателя.
Но каковы же идеи моего творчества?
2.4
Я пережил себя уже на три года. Все должно было кончиться в 77-ом. Этот конец выглядел бы вполне естественно. Лишний кусок жизни обременителен, он доставляет мне мало удовольствия.
Стою на остановке и от нечего делать разглядываю фасад дома на углу Литейного и Фурштатской (Петра Лаврова). Рядом стоит старик в серой заячьей шапке.
Проходит пять минут, десять, пятнадцать. Моего трамвая все нет.
– Этот дом принадлежал купцу первой гильдии Черепенникову, – говорит вдруг старик, обращаясь ко мне, – в первом этаже у него были магазины.
– Вот как! – говорю я заинтересованно.
– Прекрасные были магазины, – продолжает старик, – бакалея, гастрономия, фрукты… А какие были приказчики! Учтивые, проворные, красивые! Все с усами!
Анастасия Вяльцева.
Это имя слышал еще в юности. И после попадалось оно мне в мемуарах, в статьях и книгах об искусстве той томительной, предгрозовой поры. И всегда упоминалось оно как-то вскользь, с оттенком пренебрежения (эстрадная певичка… успех у низкопробной публики… цыганский надрыв и слезливость).
Лет восемь тому назад случайно довелось мне осматривать ее особняк на Карповке, который должны были снести, чтобы на его месте воздвигнуть новое здание. Особняк был уже пуст (ранее в нем располагалось какое-то учреждение), стекла были выбиты, в комнатах валялся мусор, остатки сломанной мебели. На стенах и на потолках не сохранилось никаких украшений, видимо, внутри особняк при новых хозяевах был перестроен. И я тогда подумал: «Всего-то певичка, а такой дворец!»
А лет пять тому назад руководил я студенческой практикой – обмеряли надгробия Никольского кладбища Александро-Невской лавры, в том числе и часовенку над ее могилой (нерусский стиль, резьба по белому камню, золоченая луковица со сломанным крестом). Над входом надпись:
Анастасия Дмитриевна
БИСКУПСКАЯ-ВЯЛЬЦЕВА
ум. 4 февраля 1913 г.
И снова стало мне странно: исполнительница цыганских романсов – и такой мавзолей!
Тогда же кто-то сказал мне, что, когда ее хоронили, весь Невский был запружен народом от Адмиралтейства до ворот лавры и бросали цветы под копыта лошадей, запряженных в катафалк.
Это вовсе привело меня в смущение: эстрадная артистка – а такие похороны!
И вот только что выпущенная пластинка с ее романсами, записанными в начале века. Вспомнили ее, бедную.
На футляре, в рамке, стилизованной под модерн, фотография красивой женщины с кокетливой улыбкой, с тонким пальчиком, приставленным к щеке. Она в роскошном белом платье. На шее жемчужное ожерелье, на груди большая золотая брошь, на запястье массивный золотой браслет.
На обороте футляра рассказ о ее жизни, о редкостной ее судьбе.
Деревенская девчонка, швея, горничная в дешевой гостинице, а спустя несколько лет – всероссийская известность, восторги поклонников и несметное богатство. В собственном железнодорожном вагоне она разъезжала по России, и везде ее ждал феноменальный успех.
И вдруг в расцвете жизни, таланта, красоты и славы – гибель от роковой неизлечимой болезни.
Говорят, что ее безумно любил некий аристократ, блестящий гвардейский офицер. Чтобы вырвать ее из объятий курносой, он сделал все, что было в ту пору возможно (лучшие врачи России и Европы, знаменитые знахари, тибетская медицина). Но ничто не помогло, и предначертанное судьбой свершилось: белый катафалк, шестерка белых коней в белых попонах и с белыми султанами на головах, белый, обтянутый шелком гроб, горы белых цветов.
Голос загадочный, удивительный, мягкого теплого тембра с необычными интонациями. В нем и страсть, и печаль, и какие-то предчувствия, и какая-то запредельность. В нем живет то время – начало нашего апокалипсического века, время надежд и тревожных ожиданий.
Все это – и ее жизнь, и легенды о ней, и ее лицо, и ее голос, и ее могила, и нынешняя ее безвестность – волнует меня чрезвычайно. Что связывает меня с этой женщиной, меня, родившегося спустя 19 лет после ее похорон?
3.4
Эксперименты Мейерхольда были естественной реакцией на стилистику Станиславского, в которой театр изгонялся из театра. Сценическая условность заменялась натуралистическим воспроизведением жизни, и правда искусства была отдана в жертву правдоподобию. Актер на сцене ничем не должен был отличаться от обычных «живых» людей, естественность его поведения становилась абсурдом.
Это был тупик, и Мейерхольд взбунтовался (параллель – бунт футуристов против позднего символизма и акмеизма).
Стоят двое, умный и дурак.
Умный невысок, сутул, узкоплеч. Клочковатая бороденка, очки, высокий морщинистый лоб, плешь, просвечивающая сквозь редкие волосенки на затылке. За очками прячутся выпуклые близорукие глаза. В них кроется печаль и неверие в будущее.
А дурак высок ростом, строен, плечист волосы у него кудрявые, и с его круглого розового лица не сходит самодовольная ухмылка. Его маленькие глазки посверкивают весело и нагловато.
Что и говорить – интеллект портит мужчин.
Как известно, обыватель подобен растению. У него есть корни и листья, он даже может цвести. Но он не любит, когда его называют обывателем. Ему нравится, когда говорят, что очень нужен и важен, что без него картина мира трагически исказилась бы, что из таких, как он, и состоит народ, а народ – это нечто величественное. Обыватель верит всему, что ему говорят. Тем он и хорош.
4.4
«Аврора» опубликовала 4 моих стихотворения. В редакции мне вручили письмо от незнакомой читательницы.
«Я начала следить за его публикациями с его прекрасной поэмы „Жар-птица“… Огромную радость мне подарили стихи из сборника „На мосту“… Я думаю, что это один из интереснейших ленинградских поэтов… Буду с радостью видеть на страницах журналов и книг такую обыкновенную фамилию такого необыкновенного поэта…»
Вот он, мой читатель! Он меня ценит, он меня понимает! А я-то думал, что его нет!
Когда-то в юности я мечтал стать писателем, и непременно знаменитым. И вот я писатель, но, увы, не знаменитый. Чего же мне хотелось больше – быть писателем или быть знаменитостью?
5.4
В «Неве» сказали: «Принесите побольше стихов. Отберем, предложим еще раз „главному“. Авось что-нибудь получится».
И опять, стиснув зубы, я перебираю свои рукописи, стараясь почувствовать, что может понравиться «главному», что может «пройти». Вот уже двадцать лет, с первых попыток напечататься, я занимаюсь этой постыдной самоцензурой.
Несмотря на свой эгоцентризм, я так и не научился жить в себе. Я по-прежнему на сцене. Но зрителей в зале раз-два и обчелся. После каждого акта своего затянувшегося спектакля я слышу лишь жидкие хлопки.
Покинуть сцену? Стать зрителем?
Моя дочь говорит мне:
– Папа, твои картины какие-то непонятные. Они куда-то манят – далеко-далеко. Они таинственные. Зачем ты пишешь такие картины?
– Не знаю, – отвечаю я, – так пишется.
– А ты попробуй по-другому!
– Пробовал. Не получается. Получается только так.
– Странный ты художник, папа, очень странный!
Простота поистине хуже воровства. Творения истинного искусства невероятно сложны и лишь кажутся порой простыми людям незамысловатым. Спекуляция на «благородной простоте» – одно из великих зол, разрушающих литературу.
Вторая корректура книги направлена в Горлит. Разговаривал со своим редактором по телефону. «Будьте готовы ко всему, – сказала она, – если выбросят несколько, стихов, это еще не так плохо. Может быть куда хуже».
Страшновато, но интересно. Как это, оказывается, опасно – быть поэтом! На каждом шагу тебя поджидают смертельные неприятности. Сколько в этом жгучей романтики!
Позвонил М. А., я рассказал ему о своей тревоге.
– Все будет хорошо! – успокоил он меня. – В любом случае книга будет опубликована.
Позвонила Г. Ей я тоже поведал о своих мрачных предчувствиях.
– Зачем расстраиваться, – сказала она, – зачем страдать раньше времени!
«Она права, – подумал я, – страдать надо вовремя, ни раньше, ни позже, чем требуется».
8.4
Кто-то где-то за что-то меня судит. Грядет приговор. В чем я провинился? По каким законам ведется судопроизводство?
О, великий Кафка!
Рифма прельщает, соблазняет, порабощает стихотворца, уводит его в леса, в болота, в горы, бросает его в морскую пучину. Рифма лишает поэта воли, рифма глаголет за него.