Королевская аллея - Ханс Плешински 15 стр.


— Он что же, боится? Надеюсь, не меня.

— Еще чего! Детство Анвара прошло в окружении тигров и тайфунов, он даже способен сбить цену на гостиничный номер…

— Я думала, его зовут Батак.

— Феноменальная память! Он носит все три имени.

Это сообщение успокоило Эрику Манн, ее взгляд скользнул по чайнику, затем по кровати (где наметилась легкая разрядка напряженности) и сосредоточился на телефонном аппарате.

— Можно? — Она уже набирала. Клаус кивнул. — Пожалуйста, напитки и сандвичи. Хойзер, пятисотый номер. Шампанское: «Рёдерер» или, например, «Вдову»{163}. И «Егермейстер»{164}… Бутылку, естественно. — Затем, резко: — Или вы его храните в бочках? Всё запишите на счет апартаментов «Бенрат».

Она на мгновение прижала пальцы к вискам, закурила сигарету, села в коктейльное кресло и выпустила в потолок колечко дыма.

— Клаус писал слишком быстро, — пробормотала она. — В романе «Встреча в бесконечности» запутался с гостиничными номерами… Может, всё это было в большой мере автобиографией, а в таких случаях материал рано или поздно иссякает… Голо, тот прячется за историческими персонажами, но в них, по крайней мере, нет недостатка… Здешние сандвичи, боюсь, станут катастрофой… Не хватало, чтобы их принес нам бывший гестаповец…

На этом ее разговор с собой прервался. На нее было приятно смотреть. Стройные ноги, одна закинута за другую; стопа, стянутая кремовыми ремешками, покачивается; голова косо наклонена вперед, веки устало прикрыты; струйка дыма змеится вдоль узкой щеки, открытого лба, волны седых волос. Эрика сидит, погрузившись в себя, и на фоне стены кажется странно беззащитной. Рукава в три четверти не скрывают загорелую кожу рук… Она взглянула на Клауса Хойзера, большие глаза блеснули — за ними разыгрывались какие-то истории; их, наверное, преследовали воспоминания; в них угадывались выступающее из берегов время, и отчаянно-тщетный новый порыв, и очень зоркая бдительность. Улыбка пробежала по губам… Клаус вдруг понял, что никто не может надолго привязать к себе такую женщину. Глаза ее выражали тоскование; губы, в быстрой переменчивости, — печаль и озорство; корпус над нервно покачивающейся стопой покоился в неподвижности. В ней, вероятно, давно утвердилось самосознание, в котором соединены высокие требования и забвение себя, самостоятельность и ощущение принадлежности к чему-то. Помимо всего прочего, как знал Клаус, в молодости Эри была прославленной участницей автомобильных ралли: после пробега по Европе один раз, в качестве победительницы, даже торжественно проехала по Курфюрстендамм; а вообще отваживалась — во времена ухабистых шоссе и песчаных дорог — добираться со своими товарищами до Марокко, до Персии. «Сумасбродное исключение из правил»: так называлась опубликованная в то время газетная статья, посвященная знаменитой дочери великого писателя.

Благодатным ветерком вдруг потянуло из-под мансардной двери. Эрика Манн поднялась; проходя мимо Клауса Хойзера, снова едва заметно дотронулась до его плеча; вышла на балкон с решетчатым ограждением и, поверх крыш, устремила взгляд вдаль: туда, где прежде простирался нарядный город. Теперь она опять казалась угрожающе-оживленной. Клаус не без опаски наблюдал за Эрикой сзади: как она стоит у балконных перил. Платье развевалось.

— Красивая беспутная страна, — зазвучал голос с балкона. — Она меня выкормила, и я всегда любила ее… да, конечно, по большей части издали; отсюда и моя яростная ненависть к ней, когда она себя осквернила. Убийства на этой благословенной земле… осквернено всё, что когда-то считалось важным: верность, любовь к родине, достоинство… Теперь разве что музыка Баха и Ханса Эйслера{165}, Шиллер и участники Сопротивления, а также исключительно доброкачественные поступки смогут оправдать нас перед мировым сообществом — может быть, но далеко не сразу. — Она указала рукой вдаль. — Как такое могло произойти в сознании людей, остается загадкой. Ведь у нас было не только слепое подчинение начальству, но и Лессинг, и веселые песни, и гостеприимство, и мирная готовность к самопожертвованию. Возможно, да, наступит далекий день, когда никто больше не будет спрашивать, почему немцы с таким воодушевлением стремились к разрушениям и убийствам, — ведь никто сегодня не задумывается о том, какое безумие несколько столетий назад побудило католиков и протестантов яростно сражаться друг с другом, добиваясь окончательного взаимного истребления. Я тоже могу представить себе куда более привлекательные виды деятельности, чем предостерегающая проповедь. Конечно! Но нам еще предстоит долгий путь до того поворотного момента, когда мы будем вправе позволить себе забвение. Что-то — постороннее или внутренне присущее нам — в свое время сыграло зловещую роль в нашей судьбе.

Она обернулась.

— Сразу после победы я объездила всю эту страну. Я нашла ее более разрушенной, чем предполагала. Наихудшее запустение со времен сожженного Карфагена… К сожалению, очень редко случалось так, чтобы люди надолго усваивали уроки истории. В Берлине, среди руин, кто-то наигрывал на пианино прусский марш. На улицах вся торговля скукожилась до черного рынка. Повсюду — инвалиды, красноармейцы, катающиеся на велосипедах без шин, измученные женщины, пытающиеся обменять какие-то затхлые тряпки на одно яйцо: такая вот столица Германии. Но попадаются, среди прочего, и шикарные господа, всегда всплывающие на поверхность, как глазки жира в супе… Один человек рассказал мне о своем однополчанине — лейтенанте, чей дневник ему как-то довелось пролистать. Все годы войны, ежедневно, этот лейтенант записывал на левой половине дневникового разворота какое-нибудь стихотворение, которое не хотел забыть: Гёльдерлина или, например, рильковское И следом проплывает белый слон{166}… А на правой половине однажды появилась такая запись: Странно. Когда я впервые выстрелил в спину русской женщине, я дрожал. А теперь чувствую себя неважно, если не расстреливаю в день по десять человек. Всякий раз, когда я нажимаю на спусковой крючок, вверх по позвоночнику поднимается теплая, приятная струя. — Она не сделала паузы: — Немцы доказали, что не могут сами собой управлять. Что касается немецкой политики, то ее, Клаус, в принципе не должно быть. Оккупантам следует остаться здесь и заняться перевоспитанием населения. Необходимо переработать и перевести на немецкий школьные учебники, американские и английские. Если бы существовал способ упразднить целый народ, то сейчас для этого самое время. Конечно, маленькие дети не были виноваты… Я тут встречалась с одним поэтом, о котором сейчас много говорят. Как о голосе Сопротивления. С Вернером Бергенгрюном{167}. Так вот, он никогда не был нацистом. Для стихотворений, вошедших в книгу «Dies Irae»{168}, он нашел сильные и волнующие слова, направленные против морального разложения и духовной опустошенности нашей нации. Но даже когда Бергенгрюн — на словах — призывает к покаянию, он умудряется изобразить эту страну как «избранную», в каком-то смысле предназначенную самой судьбой для неслыханно горьких испытаний. — Она облокотилась о балконную решетку, откинула голову назад: — Я в обликах многих пред вами являлся, но вы не узнали меня ни в одном. Я был иудеем оборванным явлен и в дверь постучался, убогий беглец. Но вызван палач, соглядатай приставлен: вы мнили, что кровь одобряет Творец… Являлся как пленник, поденщик голодный, избитый плетьми среди белого дня. Вы взор отвращали от твари негодной. Судьею пришел я. Узнали меня?{169}… Народы, мы страдали за вас и ваши прегрешения. Страдали на древнейшей сцене судеб Европы, страдали, и за вас тоже, страданием искупления, ибо в отпадении от Бога были виновны мы все. Народы, внемлите Божьему зову: покайтесь!{170} — Эрика Манн отошла от балконных перил. — Ну и как мне назвать такие стихи — бесстыдными, глупыми или манерными? Народы, судьбы — такие понятия нынче звучат невыносимо претенциозно; а немцы у него предстают как жертвы космической коллизии! Тогда как на самом деле, чтобы избежать катастрофы, им нужно было всего лишь отказаться подчиняться военным приказам или всем вместе отправиться в церковь и помолиться там. — Взгляд ее стал колючим. — А ты где был, Клаус? Прости, что стареющая женщина так много болтает. Ведь я все еще остаюсь перечной мельницей, я продолжаю вертеться. Молчать все мы будем потом… Так где ты был?

Ее улыбка вступала в противоречие с инквизиторским взглядом; Клаусу даже почудилось, что Эрика вытащит пистолет и пристрелит его на месте, если на заданный ею вопрос он ответит: «На Украине», «В польском Генерал-губернаторстве» или (еще больше смущаясь) «В дивизии „Дас Рейх“»{171}, «В зондеркоманде»… Свершилось бы тогда справедливое возмездие? После фатальной рукопашной схватки Анвар отомстил бы за него… и через пять дней, в Германии, вошел бы в историю как убийца Эрики Манн. Бедняга!

— Где?

— Довольно часто в Эммабаде, — сказал он. — Всякий раз после сезона дождей я там пытался научиться играть в поло. Но мне не хватало сноровки в обращении с лошадьми.

— Плюх! — В своем первом высказывании с момента вторжения гостьи Анвар не без удовольствия намекнул на ключевое понятие, относящееся к этой всаднической игре; после чего передвинулся к краю кровати, чтобы налить себе чаю.

— Ты эмигрировал? — Эрика Манн тоже присела на край кровати, между балконной дверью и индонезийцем, но по-прежнему смотрела на Клауса и, похоже, очень обрадовалась: — Я надеялась на это, нет, я знала.

— Ох, не то чтобы эмигрировал… Мне просто захотелось свободной жизни, захотелось выбраться из затхлой конторы, оказаться одному далеко от дома… без гарантии, что смогу вернуться. — Он взял у нее из пачки сигарету. — В 1936-м я нанялся на «Хайдельберг». В Бремерхафене.

— Ты — и морское плавание?

— Шестинедельный рейс в Индонезию. На пароходе я выполнял, в основном, подсобные работы. Дело в том, что со мной заключила договор экспортная фирма «Шнеевинд».

— Браво! — одобрила она.

— Прибыв на место, я сперва жил у самих Шнеевиндов, но вскоре перебрался в отель Centraal. С тех пор я постоянно живу в отелях.

В дверь постучали. Эрика Манн откликнулась: «Войдите». Кельнер Крепке переправил через порог сервировочную тележку. Заметно обрадовавшись, что на кровати теперь сидит дама, он подкатил тележку к окну и достал из ведерка со льдом шампанское. Этот гостиничный служащий казался воплощением этикета. «Рёдерер». Сандвичи тоже были безупречны. Тонкие ломтики белого хлеба, без корочки, нарезанные по диагонали, с ростбифом и огуречным кремом между ними. От себя заведение добавило ассорти из маринованных овощей. В общую картину не вписывались только бутылка «Егермейстера» и стопка для шнапса. Но Эрика Манн тотчас налила себе вольфенбюттельского травяного ликера и на глазах у сдержанно-изумленных зрителей с удовольствием опорожнила стопку, а потом и вторую:

— Я научилась ценить его, когда снималось «Королевское высочество». Он успокаивает желудок, очищает организм, взбадривает и тело, и душу.

Третья порция тоже как будто пошла ей на пользу. Впрочем, теперь стало очевидно, что сухость ее кожи, на шее и на руках, имеет свое объяснение.

— Все модные оздоровительные курсы — в Зильсе, в Бадене, в Бад-Аусзее{172} — скорее выбрасывают из привычной колеи, чем помогают справиться с мигренью и бессонницей. Там тебе впрыскивают витамины, запрещают любые напитки, которые возбуждают и одновременно делают сонливым, в Аусзее ты подолгу сидишь на парковой скамейке и всё больше загоняешь себя в болезнь. А последний июнь в Вольфратсхаузене{173}… это было полным кошмаром. Я тогда согласилась на четыре недели целительного сна, но скажи мне, можно ли успокоиться, если у тебя горит буквально со всех сторон? Наше новое жилище в Кильхберге{174} еще не было полностью обустроено, Миляйн хотела положить персидский ковер в холле, я — в столовой; чего мне стоила одна только сортировка книг, а ведь еще нужно было вычитывать «Круля»… ну и, в конце концов, я сама тоже хотела перенести кое-что из своих мыслей на бумагу. Нервы — как обнаженные провода… Насколько помню, в этом году я уже трижды врезалась в живые изгороди. Никакого сравнения с Миляйн, которая, дожив до семидесяти, знает только педаль акселератора, а в светофорах так и не разобралась. В Цюрихе у нас пачками скапливаются предупреждения и уведомления от автоинспекции. Но кантональная полиция знает, кто мы такие, да и адвокатов там пруд пруди. Короче, в Вольфратсхаузене с его тотальной несвободой и убийственным для нервов целительным сном я долго выдержать не могла. Когда, в добавление к прочему, тамошняя медсестра раскритиковала в моем присутствии известное высказывание Колдуна (в интервью, против водородной бомбы, которая будто бы защитит нас от коммунистов), я распрощалась с этой horrifying nurse, прибегнув к отборнейшим баварским выражениям: Но its Mai, Drecksau dreckerte, — и отправилась упаковывать вещи.

— Ты внятно выразилась. Sakra! — одобрил Клаус, воспользовавшись словом, которое стало для него совершенно непривычным и, тем не менее, внезапно выплыло из каких-то глубин. — А откуда, между прочим, взялось прозвище Колдун?

— С одного карнавала в двадцатых годах. Скульптор Криста Хатвани{175}, которая позже написала сценарий для фильма «Девушки в униформе»{176} (я там тоже играла), пригласила нас в свое ателье. Миляйн тогда была в санатории. Хотя наш Старик вообще-то любит праздники, в тот раз он заупрямился. Дескать, там будет толкотня. Возможно, слишком конвульсивная. Потом он вдруг решился. Мы стали его уговаривать: «Накинь какой-нибудь плащ!»; и я из косынок соорудила для него тюрбан мага. Так он и стал Колдуном.

С тех пор прошли десятилетия.

— Как он теперь? — спросил Клаус Хойзер. И приготовился к наихудшему.

— Сносно, — коротко ответила Эрика. — Пытается избавиться от катара. Капли Тройпеля, «Эмсские пастилки», рекомендованный мною бензедрин для улучшения кровообращения, половинка проверенного фанодорма, чтобы подремать днем.

— Это должно помочь, — согласился Клаус.

— Сколько же внимания вынужден уделять себе бессмертный! — раздумчиво произнесла гостья и снова подлила ликер в свою рюмку. Один из бокалов, которые тем временем скромно наполнял шампанским господин Крепке, она, не оборачиваясь, протянула Анвару Батаку: — Вы буддист или магометанин?

— Бог велик.

— Что ж, если человек верит, можно удовлетвориться и этим.

Она теперь перешла к освежающему «Рёдереру», и все трое чокнулись: из-за специфики распределения мест (двое на кровати, один перед туалетным столиком) — с утрированной церемонностью.

— Мои комплименты! — поблагодарила Эрика кельнера. — Настоящие огуречные сандвичи удается получить крайне редко.

— Охотно передам ваш отзыв на кухне.

— Передайте, мы ведь радуемся даже малости.

— Еще рюмку дигестива?

Она отрицательно качнула головой:

— Разве что одну.

Налив ликер и получив из ее кошелька внушительные чаевые, господин Крепке с поклоном удалился. Как бы мало эмоций ни выдавало его покрасневшее лицо, он, похоже, был доволен, что отель «Брайденбахер Хоф» (даже в той части, что находится под крышей) вновь сделался местом встреч выдающихся людей.

Эрика Манн обхватила рукой столбик кровати. Ветер играл ее волосами. Исходивший от нее лимонный аромат накладывался на подмалевку из летучих паров травяного ликера. Анвар настороженно наклонился вперед: будто со стороны этой европеянки, о которой он с таким трудом составил хоть какое-то представление, — после прочитанных ею стихов, проклятия в адрес военных преступников и попытки выяснить его, Анвара, религиозную принадлежность — могло последовать еще что-то, чего пассажир, только что прибывший из Шанхая, никак не способен заранее принять в расчет… Но при всем том она была очаровательной, блестящей, светской дамой (несмотря на стопку с увенчанной крестом головой оленя), и в данный момент ее пальцы играли с золотой зажигалкой. Больше всего Анвару хотелось сейчас провести руками — мастерски упираясь большими пальцами в позвоночник, — по ее спине, прикрытой тонкой материей. Его целительное искусство в других местах пользуется спросом, прекрасно помогает против излишней возбудимости и головных болей… Женщина уже приняла почти лежачее положение. Однако на сей раз его никто не просит о помощи…

Назад Дальше