Королевская аллея - Ханс Плешински 9 стр.


Обстановка в вестибюле, похоже, накаляется. Здесь уже собрались репортеры и фотографы из местных газет. Каждый новый член городского совета, заходящий в отель с по-летнему теплой улицы, старается использовать удобную возможность, чтобы завоевать симпатии представителей прессы, — подчеркнуто дружелюбно поздоровавшись с ними или, например, обронив две-три фразы о необходимости расширения сети трамвайного сообщения. Только Ида Цоллич — единственная женщина в ФРГ, которая занимает должность члена городского совета, ответственного за строительство, — миновала группу журналистов, не проронив ни слова. Цоллич сегодня определенно в плохом настроении и опять оделась в зеленое: на сей раз в одноцветный костюм, придающий ей сходство с водорослью. Эта женщина, которая крепко, не вызывая нареканий, сидит в должностном кресле и ни в чьих комплиментах не нуждается, как говорят, дала себе зарок: не прикрывать свои настроения пустыми фразами или фальшивыми улыбками. Зачем, мол, бессмысленно тратить силы… Поэтому Ида Цоллич порой оглушительно смеется, а порой появляется на приемах мрачная, готовая нагрубить любому, кто попадется под горячую руку, и одетая в цвета морских водорослей; тогда окружающие спрашивают себя: не предпочтительнее ли ровная доброжелательность, пусть и напускная, такой вот бесцеремонной демонстрации плохих настроений…

— Доброе утро, — кивнула Цоллич коллегам и, как специалист по строительству, задумалась… может быть, о статике этого вестибюля с его неглубоким куполом и тонкими колоннами.

Наконец, в дверь поспешно проходит и сам обер-бургомистр.

Глава города, кажется, сегодня рад каждому; он каждому пожимает руку, для каждого находит словцо (даже позволил, чтобы ему представили молодого репортера из «Вестфалише рундшау») — одним словом, ведет себя как политик, способный возглавлять и представлять бурно развивающуюся в последнее время метрополию: проявлять заботу о ней, не бояться принимать решения, но и быть осторожным, когда это необходимо. Трудно вообразить себе другого отца города; хотя, конечно, в какой-то момент место Гоккелна займет кто-то другой: политик, которого сперва примут не без отчуждения, но уже вскоре, привыкнув к нему, сочтут человеком, соответствующим новой эпохе…

— Конференцию на газовом заводе вам, Гизевинд, придется выдержать в одиночестве, поскольку я сегодня после полудня должен посетить интернат фонда Реке{99}… Я кратко поприветствую гостя от имени города; но потом, Синтер, черед будет за вами, — обратился обер-бургомистр к референту по вопросам культуры. Тот побледнел, рука с приготовленной бумажкой дрогнула. Господин доктор Синтер вдруг отчетливо понял, что сейчас может выявиться существенная разница между чиновником, отвечающим за культуру, и самой культурой. Даже если бы он много ночей подряд шлифовал свое приветствие, оно никогда не войдет в отдельный, посвященный речам, том собрания сочинений и не будет переведено на иностранные языки. Впрочем, не такими вещами пристало ему тешить свое честолюбие. Он, как чиновник, должен гордиться, что осуществляется справедливое, осмысленное, по возможности экспансивное распределение государственного бюджета, — и радоваться, что получает контрамарки во все театры, что может рядиться в одежды культуры без опасности сгореть в них, которая угрожает некоторым художникам. Всё это — тоже преимущество.

— На берегу Рейна, где ведутся строительные работы, я сегодня утром опять попал в пробку. — Произнося эти слова, обер-бургомистр смотрит на советницу по строительству.

— Мне что же, самой взяться за лопату? — На госпожу Цоллич, олицетворение зеленой тоски, упрек, кажется, не произвел впечатления. — Рынок рабочих рук выметен подчистую. Нам придется вербовать строительных рабочих в других странах.

— Мы построимся в шеренгу или будем стоять как свободная группа? — интересуется городской казначей (хотя сам, из-за загипсованной ноги, ни на то, ни на другое не способен).

По распоряжению дирекции отеля официанты (за счет заведения) угощают собравшихся шампанским и солеными крекерами: встреча приезжего писателя — удобный повод, чтобы побаловать местных знаменитостей… Постояльцы тем временем сдают ключи или ведут международные разговоры в телефонных кабинках, не обращая внимания на большое скопление людей, которые, как они думают, сейчас исчезнут в каком-нибудь зале для конференций.

Наконец помощники портье втаскивают и ставят перед стойкой рецепции шесть или семь чемоданов… Эксперт по городскому обеспечению Гизевинд, расположившись возле камина, уже вовлек в разговор какого-то журналиста; господину фон Зеекену удалось заставить рассмеяться госпожу Цоллич. Атмосфера всеобщей напряженности быстро разрядилась, как обычно и бывает в Рейнской области, — и, поскольку каждый решил положиться на другого, внезапное появление на улице, за стеклянной дверью, многих фигур не привлекло к себе должного внимания.

Портье Элкерс распахнул дверь.

Будто следуя смутному наитию, он сдернул с головы фуражку, прижал ее к груди, поклонился.

Болтовня в вестибюле мгновенно смолкла.

Фон Зеекен, с его загипсованной ногой, снова рухнул в кресло.

О том, чтобы построиться в шеренгу, теперь и речи нет; каждый остался там, где в данный момент находился, и только фотографы ринулись ко входу, преображая вестибюль серебристо-голубыми вспышками.

Что касается трех фигур, которые сейчас медленно, но без нерешительности, входят в отель, то портье Элкерс сперва уловил только два исходящих от них женских голоса: «На вокзале нас никто не встречал, кроме этого ассистента». — «А теперь, когда хочется спокойно разобрать вещи, опять кавардак».

Под грозой фотовспышек приблизились темные силуэты, тут же оказавшиеся на сверх-ярком свету: две фигуры поменьше и одна большая. Лишь мало-помалу присутствующие догадались и убедились… что видят нобелевскую супружескую чету и их дочь.

К членам комитета по встрече вернулась острота зрения.

Томас Манн, вот же он — в шляпе, в бежевом костюме; небрежно свисающие на грудь концы кашне позволяют отчасти разглядеть галстук-бабочку…

Знаменитый! Настоящая знаменитость! Прочитанный и непрочитанный. Писатель, которого приглашал на чай сам президент Рузвельт; создатель Ганса Касторпа, полноватого искателя смысла жизни, в конце романа устремляющегося в бой за кайзера и отечество! Изобретатель диалога между чертом и композитором; обладатель авторских прав на Королевское высочество (какой кинематографический успех!); художник, подаривший миру любекскую сагу; сторонник бомбардировки Германии; радушный хозяин, принимавший у себя в доме Эйнштейна и Марлен Дитрих; олицетворение гуманности, безупречный праведник, маг, сотворивший из букв, на тысячах страниц, фараоновско-библейский Египет — историю Иосифа; заклинатель дурманящего сладострастия — в тех эпизодах, где жена Потифара, изнемогая от любви, что-то нашептывает молодому еврею или где умирающий в Венеции путешественник последним напряжением воли простирает бессильную руку вслед белокурому божественному мальчику, удаляющемуся по водам лагуны; мастер стилистических изысков, который обозвал Фюрера «кровавыми кишечными выделениями больного остаточного народа» и перед тысячами слушателей — в Вене, Праге, Лондоне, Нью-Йорке — думал и говорил об Альбрехте Дюрере, о русских писателях, о духе республики, о ганзейском городе как идеальной форме существования; который в годы Первой мировой войны оправдывал бомбардировку Реймского собора{100}, а потом превратился в знаменитого во всем мире поборника уживчивости и разоружения; человек, который в детстве, в матросском костюмчике, вместе со своей матерью-бразильянкой еще рассматривал парусные корабли торгового флота, прогуливаясь вдоль берега Траве{101}; брат и отец, отец двух знаменитых дочерей и знаменитого сына, лишившего себя жизни{102}; неутомимый работник, галеонная фигура всего доброго, правдивого и красивого, но также и бездонно-порочного; тот, кто заставил вновь зазвучать все средневековые колокола Рима{103}, кто задумывался о любви между братом и сестрой и о любви матери к сыну; исследователь любви и печали, наслаждения от портерного пива{104}, безысходной — возможно — бренности; обладатель многих наград, в данный момент кашляющий; особый мир в нашем мире, над нашим миром, — и, что совершенно очевидно, его, нашего мира, украшение; необходимый нам возмутитель спокойствия, даритель часов чистой радости: роскошь, без которой невозможно обойтись…

Как же сумел этот немец, один из всех, подняться так высоко?

Проникнуть во все эти коридоры давно прошедших времен?

Забраться выше, чем удавалось кому бы то ни было?

Всё это ошеломило советницу по строительству (женщину внешне грубоватую, но с утонченной душой); в поисках опоры она схватилась рукой за камин. Сцена из «Лотты в Веймаре», ее любимой книги: только на сей раз не Шарлотта Буфф приехала с почтовым дилижансом{105}, чтобы, пусть с запозданием, но засвидетельствовать почтение когда-то влюбленному в нее Гёте, показавшись перед ним в платье с недостающим розовым бантом{106}, — нет, теперь пожаловал сам поэт, запечатлевший эту меланхоличную встречу, и когда Ида Цоллич заметила на каминной полке массивного бронзового слона с вытянутым вперед хоботом, она уже перестала понимать, где, собственно, находится{107}. Она бы не удивилась, если бы сейчас к крыльцу начали подъезжать кареты, если бы из них выходили надворные советницы и просили пристанища на ночь, а услужливые камеристки приседали перед ними в книксене…

Ида Цоллич опомнилась, взяла себя в руки.

На случившийся с ней приступ слабости никто не обратил внимания.

Супруга писателя одета в темно-синее: ее костюм состоит из юбки до икр и жакета с белой выпушкой. Со всем этим превосходно сочетается длинная нить роскошного жемчуга, на груди своенравно завязанная узлом. Седые волосы зачесаны назад. По контрасту с отяжелевшими ногами, которые за семьдесят лет исходили немало дорог, лицо, несмотря на сеточку морщин, выглядит молодым и лукавым. Губы отнюдь не кажутся язвительно поджатыми, они скорее приготовились немедленно прокомментировать услышанное. Черные сияющие глаза оценивают предполуденную диспозицию. Незаметным движением руки госпожа Манн поправляет клапан на кармане мужнего пиджака… — Тут советница Цоллич задумалась о том, что в домашнем шифоньере у этой княгини поэтического искусства (действительно заслужившей такое титулование), наверное, до сих пор хранится старомодная норковая шуба, в которой госпожа Катя Манн когда-то гуляла с мужем по морозному Берлину двадцатых годов. А на чердаке, может быть, осталась элегантная соломенная шляпка с вуалью, сквозь которую молодая жена писателя — еще до покушения в Сараево! — наблюдала за летним мельтешением отдыхающих на пляже венецианского Лидо. Она ли это, Катя Манн, сейчас заглянувшая в свою сумочку, несколько исторических эпох назад и в совсем другом мире из-за легочной болезни проходила многомесячный курс лечения в швейцарском высокогорном санатории, чтобы в этом горном мирке, став невольным лазутчиком для одного художественного проекта, изучать сферу Волшебной горы? Обязан ли ей супруг половиной своих литературных достижений, или лишь четвертью? — трудно определить; в любом случае, она — это прочный фундамент, на котором зиждутся его жизнь и творчество. Пренебречь Катей Манн не позволит себе ни один человек, даже если он ничего не добивается от этого семейства, не имеет никаких планов, связанных с текстами Манна: она — самостоятельная величина и затаившаяся на заднем плане сила, которая порой кажется тихой и дружелюбной, но никогда не бывает бесформенной; ее легко представить себе, например, в момент срезания роз — в грубых башмаках, с острыми ножницами в руке…

Пока обер-бургомистр Гоккелн протискивается вперед, Катя Манн успевает обменяться какими-то словами с супругом, чье лицо совершенно скрыто зеркальными отблесками очков. Он снимает шляпу, и теперь видна родинка под левым глазом. Скорее вздрогнувшим уголком рта, нежели кивком головы Томас Манн благодарит стоящую справа дочь, которая освободила его от кожаной папки. Там наверняка хранится самое ценное: рукопись, книга, отрывок из которой он собирался прочитать в Шумановском зале. Феликс Круль, новейшее произведение почти восьмидесятилетнего писателя: плутовской роман, побивший все рекорды продаж. Но разве еще гораздо раньше, когда вышло удешевленное издание «Будденброков», его не развозили из лейпцигской типографии на десятках грузовиков, по всем книжным магазинам страны? Очевидно, наряду с прочими державами, эта книга тоже еще продолжает существовать — как крепость с красивыми внутренними дворами…

Дочь писателя внушает смутное ощущение беспокойства.

Так сразу и не скажешь, почему. Папку отца она держит под мышкой с такой уверенностью, будто это ее собственность. Следовало ли устроителям встречи оплатить проживание в отеле и для нее? Похоже, она ощущает себя равной по рангу родителям. Эрика Манн одета в брючный костюм, доходящий лишь до прикрытых шелковыми чулками лодыжек. Такой рискованный женский наряд, пожалуй, можно увидеть в дюссельдорфском модном салоне, но уж никак не на улице. Темные волосы — как у матери, но более волнистые — зачесаны назад. Форма головы напоминает отцовскую, и рот как у него, но все черты лица, конечно, — более филигранные, хрупкие; и кольца на нервных пальцах; вот она берет отца под руку — наверное, чтобы поддержать… Младшая госпожа Манн улыбнулась всем, будто сквозь прорези маски; она, наверное, заставляет себя казаться дружелюбной, но губы все равно выдают неприязнь к чествованиям или таким вот приемам, на которых ей приходилось присутствовать уже десятки раз.

Обер-бургомистр Гоккелн шагнул вперед, откашлялся. Кого, собственно, он будет сейчас приветствовать? Уместно ли считать Томаса Манна с супругой его соотечественниками? После того, как обоих лишили гражданства в недоброй памяти старые времена, они на несколько лет сделались чешскими гражданами. Потом, после многолетнего пребывания в США, — возможно, американцами. Может, теперь, поселившись в Швейцарии, они ощущают себя швейцарцами? Опытный глава городской администрации на секунду растерялся. Пожилой писатель, к которому он собирается обратиться с рутинным приветствием, однажды в другом конце мира, на пристани, безапелляционно заявил: Где нахожусь я, там и есть Германия{108}. То есть он, обер-губернатор, должен поприветствовать собственное отечество? Такое кого хочешь выбьет из колеи.

А дочка! Своей диффузной идентичностью, которую и не пытается скрыть, она приводит людей в замешательство, оскорбляет их нравственное чувство. Актриса в прошлом, потом организатор кабаре, гражданка Великобритании (благодаря браку с одним английским поэтом){109}, военный корреспондент Союзников, автор детских книжек; женщина, которую американцы вынудили уехать из страны из-за будто бы проявляемой ею симпатии к коммунизму{110} и которая, предположительно, придерживается шокирующе либеральных взглядов, судя по ее многочисленным любовным романам как с мужчинами, так и с женщинами; когда-то давно, в «ревущие двадцатые», она состояла в браке с Густафом Грюндгенсом{111} — будущим генеральным интендантом театра в Дюссельдорфе, а в то время абсолютной звездой дюссельдорфской сцены… Если теперь, не дай бог, бывший супруг неожиданно встретится с бывшей супругой (потрясающий Гамлет{112} — с этой новой Розой Люксембург; любимец Геринга — с самой ярой подстрекательницей к борьбе с нацистским режимом; Мефисто{113} — с Мефистой)… то скандала точно не избежать, примирительных объятий от этих двоих не дождешься… Хвала Господу, что Грюндгенс, король сцены, на время театрального фестиваля всегда старается уехать куда-нибудь подальше с людьми из своего ближайшего окружения: отдохнуть, например, на Капри или еще каком-то столь же приятном острове…

Назад Дальше