Они встали, окружили ее, тронутые ее огорчением. Избегнув страшной опасности, дамы вздохнули свободней. Они весело болтали, оживленные, сияющие, как под лучами полуденного солнца.
Вдруг орангутанг появился. Он медленно прошел вдоль стен, и яркий свет гостиной померк. Спина его согнулась, голова ушла в плечи, нижняя челюсть отвисла. Налившиеся кровью глаза смотрели в пустоту. Руками он мял, душил что-то, скрючив пальцы.
Гости, растерянные, сбились в кучу и старались подавить крик ужаса, чтобы не перепугаться окончательно. Но и сам орангутанг сдерживал рвавшийся из глотки рев. Он, то сжимая, то разевая пасть, старался выказать свою бешеную злобу: зачем его изгнали из родных лесов? Он был еле виден в полутьме. Обойдя вокруг стола, он молча схватил нож и стал им размахивать, но не так, как опытные убийцы, а как зверь, неуклюжий, страшный уже тем, что он не умеет пользоваться доставшимся ему оружием. Сцена тонула во мраке черной ночи. Не слышно было даже стесненного дыхания зрителей. Орангутанг тяжело дышал им в лицо.
— Довольно, милый, довольно, — сказала г-жа Борнэ.
Она зажгла все лампы. Гости вздохнули с облегчением, почувствовав, как свет проникает до глубины их сердец, и кто-то из присутствующих, желая рассеять общую неловкость, зааплодировал первым.
— Браво, браво! Удивительный талант!
— Полный успех, — сказала г-жа Борнэ, зардевшись. — Ты был безупречен.
Дамы кричали:
— Я чуть не задохнулась от страха!
— Я думала, что умру!
— Я уверена, что не усну всю ночь!
— Ни за что не пойду домой в темноте, буду ждать рассвета.
Представление нагнало на них такой страх, что даже самые непоседливые присмирели, как ни хотелось им встать и уйти.
— Понравилось, значит? — спросил г-н Борнэ. — Очень рад! Я и сам доволен. Благодарю вас, от души благодарю. — И он скромно добавил: — Видите ли, самое главное — игра света. Я и сам понимаю, что это не бог весть какое искусство. Но, поверьте, в девяти случаях из десяти, что-то удается сделать.
Памятуя, что после любой трапезы на полу обязательно остаются хлебные крошки и мелкие косточки, носков он не снял, и теперь они сползли ему на лодыжки. Его собственное уродство дополнялось благоприобретенным. Он был в самозабвении, торжествовал, мстя за неудачу. Его редкие, мокрые от пота волосы блестели. Он сопел, и из его ноздрей двумя струйками валил пар, как из бака, где кипятят белье. Руки он держал на животе, напоминавшем набитый мешок. Он выслушал комплименты и скрылся в соседнюю комнату… надеть рубашку.
Налог
— Текст точный, — сказал сборщик, обращаясь к Нуармье. — «Закон от семнадцатого июля тысяча восемьсот восемьдесят девятого года, статья третья, параграф третий: отец и мать, имеющие семерых живых законных или усыновленных детей, не подлежат обложению подушным налогом и обложению движимости».
— Послушай-ка, — сказал жене Нуармье, — у нас уже шестеро ребят, живо сделаем седьмого и тогда не будем больше платить налогов.
Эта мысль вселила в них бодрость, им стало казаться, что они не такие уж несчастные, как все остальные. Нуармье работал по целым дням; кроме того, он собирал и даже подворовывал лес, а при случае и картошку, но он был честный малый.
Его вечно брюхатая жена без устали суетилась в пустом доме, и ни один ребенок у них не умирал. Седьмой явился, как спаситель, и в самые тяжелые минуты несчастной своей жизни Нуармье повторял спокойно и с облегчением:
— Будь что будет, а налогов нам больше не платить!
Но вот он снова получил белый листок бумаги, который предписывал ему внести в счет налога на следующий год девять франков пятьдесят.
— Текст правильный, — сказал опять сборщик: — «Закон от восьмого августа тысяча восемьсот девяностого года, пункт тридцать первый. Параграф третий статьи третьей закона о налогах от семнадцатого июля тысяча восемьсот восемьдесят девятого года изменен следующим образом: отец и мать, имеющие семерых живых несовершеннолетних законных либо усыновленных детей, подлежащие подушному налогу либо обложению движимости в сумме десяти франков и ниже, будут освобождены от этого налога».
Итак, Нуармье, ваш налог — девять франков пятьдесят, — ниже десяти франков, и вы отец семерых законных живых детей, но не все они несовершеннолетние, потому что вашему старшему, Шарлю, уже исполнился двадцать один год, и он достиг совершеннолетия; следовательно, он вам ни к чему.
Нуармье слушал эти слова с унылым видом, как сонная лошадь.
— Понимаешь, в чем дело? — сказал он жене. — Я то понимаю; они просто передумали, и все тут.
Нет. Она не понимала, она была убита горем, да и он — чем больше он разъяснял ей доводы сборщика, тем меньше сам их понимал.
— Как! — закричала жена. — Что же, теперь, выходит, семеро все равно что шестеро, и мы должны платить каждый год, пока не протянем ноги, по девять франков пятьдесят налога? Не может этого быть! Разве мы виноваты в том, что наши дети растут?
Нуармье долго размышлял.
— Слушай, жена, — сказал он наконец. — Мне пришла в голову одна мысль. Надо заменить нашего ребенка, который не в счет, другим, и, если им так нужны несовершеннолетние, сделаем им живехонько еще одного.
Сабо
Нет, нет, не подумайте, что я явился в Париж обутый в сабо. Но вот из деревни я ушел действительно в сабо.
Давно уже я задумал перебраться на заработки в Париж.
Мать не соглашалась на мой отъезд и следила за мной; она боялась, что я вдруг исчезну, не испросив ее позволения.
Я вставал первым, и мать прислушивалась к моим шагам. Она слышала, как стучат сабо, и думала: «Не уйдет же он в сабо». Если я надевал штиблеты, она, вслушавшись, кричала мне со своей постели: «Куда это ты собрался в штиблетах? Сегодня, кажется, не праздник, ярмарки нет». Я отвечал: «Мама, я иду работать в поле; я надел штиблеты, потому что дождь и в поле, можно увязнуть».
И я уже не смел уйти.
Но однажды утром я вышел из дому с штиблетами под мышкой, стуча как можно громче моими сабо.
Отойдя подальше от деревни, я перебросил через забор, отгораживавший наш луг, свои сабо — в знак прощания — и пустился в путь, на Париж.
Когда мать привела корову на луг, она увидела пару сабо. Сначала она ничего не поняла, стала меня звать, вернулась домой, пошарила, мет ли там моих сабо, а потом, устав искать, уселась в уголок у камина, чтобы наплакаться вволю.
Из книги «Естественные истории»
Охотник за образами
Встает он рано, но отправляется в путь только в такие утра, когда мысли его ясны, сердце чисто и тело легко, как летние одежды. Он не берет с собой ничего съестного. Он пьет по дороге свежий воздух и вдыхает здоровые запахи утра. Свою снасть он оставляет дома. Он широко откроет глаза, — этого достаточно. Глаза у него вместо сетей, и образы в них запутываются сами. Первой попадается в сети дорога, которая показывает свой пыльный скелет, свои булыжники и колеи между двух роскошных изгородей сливовых и тутовых деревьев.
А сейчас он берет образ реки. Она белеет на сгибах и спит под ласковыми ивами. Мелькнет в воде рыбье брюхо, и река блеснет, как будто в нее бросили серебряную монету, а при первых тонких струйках дождя она покрывается гусиной кожей.
Он подбирает образы волнующейся ржи, аппетитной люцерны, лугов, исполосованных ручьями. Он схватывает на лету полет жаворонка или щегленка. Потом он входит в лес. Он и сам не подозревал, что у него такое тонкое обоняние, осязание, слух; он тотчас же пропитывается всеми запахами; он не упускает даже самого слабого звука.
Он начинает чувствовать все слишком остро, почти до боли, до дрожи, что-то назревает в нем, он пугается, уходит из леса и идет в деревню следом за возвращающимися дровосеками. Одно мгновение он пристально смотрит на солнце, так что глаза вспыхивают огнем, — солнце садится, сбрасывая на горизонте свои сверкающие одежды и рассеянные тут и там облачка.
Наконец он возвращается домой, голова его набита до отказа, он тушит лампу и долго-долго, прежде чем уснуть, с наслаждением перебирает в уме образы.
Они вновь послушно возникают в его памяти. Каждый образ, приходя в движение, пробуждает к жизни соседний, толпа их все прибывает, растет. Так вспугнутые куропатки рассыплются и сидят целый день поодиночке, а вечером, укрывшись от опасности, кричат и сзывают друг друга по колеям.
Лебедь
Он скользит по пруду, как белые салазки, от облачка к облачку. Он изголодался по перистым облакам, которые родятся на его глазах, движутся и исчезают в воде. Ему хочется облака. Он нацеливается клювом и вдруг погружает в воду свою шею, одетую в снега.
Потом шея его появляется из воды, как женская рука из рукава.
Ничего.
Он оглядывается: испуганные облака исчезли.
Он озадачен, но только на одну минуту, потому что облака тут же возвращаются, и вот там, где замирает дрожание воды, уже возникает новое облачко. Потихоньку лебедь подплывает на своей пуховой подушке и приближается к нему…
Он утомлен погоней за неверными отблесками, и, быть может, он умрет, жертва иллюзий, так и не поймав ни кусочка облака.
…Но нет!
Каждый раз, когда он погружает голову в воду, он копается в тине и вытаскивает червяка.
И, как гусь, жиреет.
Сверчок
Наступает час, когда, устав от беготни, сверчок-работяга возвращается с прогулки и заботливо наводит порядок у себя в доме.
Прежде всего он расчищает узкие дорожки, проложенные в песке.
Он подпиливает корень высокой травинки, которая его раздражает. Собирает опилки и сметает их с порога своего жилья.
Он отдыхает.
Затем он заводит свои крошечные часики.
Заводит бесконечно. Уж не испортились ли они? Потом он отдыхает немножко.
Он входит к себе и запирает за собой дверь.
Он долго поворачивает ключ в хрупком замке. И прислушивается.
Вокруг все спокойно.
Но он не считает себя в полной безопасности.
И, как будто по скрежещущей цепочке, он спускается глубоко в землю.
Ничего больше не слышно.
В умолкшей деревне тополя вытягиваются в воздухе, как пальцы, и показывают на луну.
Олень
Едва я вступил на лесную просеку, как на другом краю появился он.
Сначала мне показалось, что идет какое-то страшное существо и несет горшок цветов.
Потом я различил маленькое карликовое деревцо с разросшимися ветвями и без листьев.
Наконец показался весь олень, и мы оба остановились.
Я сказал ему:
— Подойди ко мне, не бойся. Ружье у меня так, для виду, чтобы не отставать от серьезных людей. Я никогда им не пользуюсь и пули оставляю в ящике.
Олень слушал и обнюхивал каждое мое слово. Когда я замолчал, он больше не колебался: ноги его задвигались, как стебли, которые сплетает и расплетает дыхание ветра. Он удирал.
— Какая жалость! — крикнул ему я. — А ведь я мечтал, что мы пойдем вместе и я буду кормить тебя из рук травами, которые ты любишь, а ты, выступая, как на прогулке, ты бы понес мое ружье на развилинах своих рогов.
Осел
Все ему безразлично. Каждое утро, по-чиновничьи мелко и дробно перебирая ногами, он тащит повозку почтальона Жако, который развозит по деревням сделанные накануне в городе заказы — пряности, хлеб, мясо, газеты, а то и письмо.
После окончания казенного турне Жако с ослом трудятся для себя. Повозка превращается в телегу. Они вместе ездят на виноградники, в лес, по картошку.
Здесь они грузят овощи, там свеженарезанные метелки, тут еще что-нибудь, смотря по сезону.
Жако монотонно, без выражения тянет, словно храпит во сне: «Но-о! Но-о!» Время от времени осел останавливается: то ли его прельстил чертополох, то ли просто о чем-то задумался. Тогда Жако обхватывает его за шею и толкает вперед. Если осел заупрямится, Жако покусывает ему ухо.
Завтракают они обычно в придорожной канаве, Жако довольствуется луковицей с горбушкой хлеба, а осел выбирает себе что повкуснее.
Возвращаются они уже в сумерках. Их тени лениво переползают со ствола на ствол.
Но тут озерцо тишины, поглотившей дремотные предметы, вдруг взрывается, гладь его взбаламучивается.
Какой же это хозяйке вздумалось в ночную пору тащить из колодца ведро воды, налегая на ржавую, пронзительно скрипящую лебедку?
Это осел, уже подходя к дому, пробует на всю округу мощь своего голоса и ревет до хрипоты, что ему на все наплевать, наплевать на все.
Мурашка и куропатка
Однажды мурашка упала в колею, где застоялась дождевая вода, и чуть не потонула, но тут куропатка, утолявшая по соседству жажду, подхватила ее клювиком и спасла ей жизнь.
— Я вам отслужу, — пообещала мурашка.
— Времена Лафонтена прошли, — скептически присвистнула куропатка. — Не то чтобы я сомневалась в вашей признательности, но как же вы ухитритесь укусить за пятку охотника, когда он в меня прицелится! Охотники нынче босиком не ходят.
Мурашка не стала тратить сил на дальнейшие споры и побежала догонять своих сестриц, маршировавших друг за дружкой по дороге и похожих на черные жемчужинки, которые нижут на нитку.
А ведь охотник и впрямь был неподалеку. Тут он заметил куропатку, возившуюся в соломе и что-то там выклевывавшую. Он поднялся, хотел было прицелиться, но по его правой руке пошли мурашки. Он даже ружье вскинуть не мог. Рука бессильно упала, ну а куропатка не стала ждать, пока мурашки пройдут.
Жаворонок
Еще ни разу я не видел жаворонка, и напрасно я подымаюсь до зари. Жаворонок, в отличие от всех прочих птиц, не живет на земле.
Сегодня с самого утра я обшариваю все кочки и прошлогоднюю траву.
Над колючими изгородями перепархивают стайки сереньких воробьев и свежеокрашенных щеглов.
Сорока в своем парадном мундире делает смотр деревьям.
Перепел пролетает так низко над люцерной, что прокладывает, как по шнурку, прямую своего полета.
Вслед за пастухом, который вяжет искуснее любой женщины, шагают неотличимо похожие друг на друга овечки.
И все это пронизано светом такой новизны, что улыбаешься даже при виде ворона, хотя встреча с ним — уж на что мрачная примета.
Последуйте моему примеру — прислушайтесь хорошенько.
Слышите, где-то очень высоко в небе кто-то толчет в золотой чаше кусочки хрусталя?
Кто скажет, где же поет жаворонок? Если я смотрю ввысь, солнце жжет мне глаза.
Значит, так мне и не суждено его увидеть.
Жаворонок живет в небе, это единственная небесная птица, чье пенье нисходит до нас.
Семья деревьев
Я встретился с ними, перейдя выжженную солнцем поляну.
Они не живут у края дороги из-за шума. Они поселились среди невозделанных полей у ручья, о котором знают одни только птицы.
Издали кажется, что они стоят сплошной стеной. Но когда я подхожу, стволы расступаются. Они сдержанно приветствуют меня. Я могу под ними отдохнуть, освежиться, но я догадываюсь, что они за мной наблюдают и опасаются меня.
Они живут семьей: постарше в середине, а маленькие, у которых вот-вот должны появиться первые листочки, разбежались повсюду, но никто не отходит далеко.
Они умирают медленно, и умершие продолжают стоять, пока не упадут, рассыпавшись в прах.
Они касаются друг друга своими ветвями, чтобы удостовериться, все ли здесь, как это делают слепые; они гневно раскачиваются, когда подует ветер, готовый их свалить. Но между ними не бывает ссор, они ласково шепчутся друг с другом.