Когда я был мальчиком, небо над городом было совсем другим, не таким пустым и холодным, как сегодня. Люди заглядывались на небо, когда по нему пролетал самолет, проплывал дирижабль или возникало облако необычной формы и окраски, и все чего-то ждали, ждали. И я ждал, как другие. Сначала я ждал, когда я повзрослею, потом – когда выучусь, потом – когда найду работу. В сорок лет я, наконец, устроился младшим научным сотрудником в местном Краеведческом музее.
По профессии я лингвист, всю жизнь изучал мертвые языки, а на мою музейную зарплату можно протянуть ноги. Чтобы сводить концы с концами, я занимаюсь переводами и консультациями. Зато и работой не очень мне докучают: иногда звонят из музея, просят разгадать для них клинопись на какой-нибудь плите или фотографии.
Однажды меня сфотографировали на музейном чердаке рядом с древней стелой с полустершейся клинописью. На фотографии я изображен в профиль с глубокомысленным видом ученого мужа рядом с музейным сторожем Василием, жизнерадостным человеком, похожим на Эзопа, а перед нами – толпа школьников. Я всегда ношу эту фотографию с собой, иногда достаю ее и на нее поглядываю. Это, так сказать, визуальный итог всей моей жизни, ее верхняя планка: ассириолог Николай, сторож Василий и школьники на фоне древней стелы.
Сторож Василий был моим единственным другом в Дуракине и во всем мире. Такой же старый холостяк, как я, он был человеком живого ума и яркого воображения, поэт, которого знают и ценят по всей России, но не в Дуракине. Таким он был еще в пятом классе и потом, когда мы учились вместе в Московском Университете. Тогда же он начал писать стихи и поэзия поглотила его без остатка. Чтоб не отвлекаться от стихов, он нашел себе скудно оплачиваемую работу сторожа, которая давала ему уйму необходимого для поэзии досуга. Когда ему было 28, его хватило на то, чтобы жениться на практичной девушке-фармацевте, которая родила ему сына и двух дочек, но он был не в состоянии заботиться о своих ближних, и его жене пришлось самой и растить детей, и зарабатывать деньги. Прошли годы, жена Василия заболела и умерла, дети выросли и зажили самостоятельной жизнью, а Василий все писал стихи и сторожил Краеведческий музей. А поскольку сторожить его было не от кого, то он мог теперь заниматься поэзией круглые сутки изо дня в день и из года в год. Так мы и жили с ним друг рядом с другом, ни в ком не нуждаясь, ни от кого не завися. Он был моим братом и другом, а я – единственным слушателем и читателем его стихов, он рассеивал мои сомнения и тревоги и давал мне силу жить, а я искренне восхищался его искусством. Я благодарен судьбе за этот удивительный дар – дружбу, не омраченную желанием подавить или поглотить другого, за радость разделенных поисков, надежд и открытий.
В молодости каждое утро несло в себе надежду, а вечером приходили умиротворенность и покой. Сердце откликалось на шелест листвы, на порывы ветра, несущего аромат невозможного. Годы шли, а я все чего-то ждал, видел себя моряком, путешественником, космонавтом.
Помню, подростком я увлекся парусными судами. Наверное, это случилось потому, что море было недалеко от нашего города! Я изучил все тонкости парусного флота и мог с первого взгляда отличить шняву от брига, а шхуну от галиота или фрегата. Моими любимыми писателями были Даниель Дефо, Джонатан Свифт и Роберт Льюис Стивенсон, писавшие о морских путешествиях. Мне нравилось читать такие описания: «Буря была поистине ужасной, волны достигали необычайной высоты. Мы убрали блинд и приготовились взять на гитовы фок-зейль. Затем мы закрепили талями румпель, чтобы облегчить рулевого. Мы не стали спускать стеньги, но оставили всю оснастку» и т.д. и т.п. Не странно ли, что я никогда в жизни не ходил на парусном судне и не был в отдаленных странах. Вместо этого я стал ассириологом, книжным червем, специалистом по мертвым цивилизациям Междуречья – профессия хоть и редкая, но едва ли романтичная.
Вокруг меня все так азартно играют в скучные игры – семью, работу, заработки, интриги, любовниц. У каждого свой набор обстоятельств – забот, болезней, обид, настроений, – свой водоворот, и каждый несется по кругу, захваченный воронкой. При встречах со знакомыми я слушаю, о чем они мне рассказывают, а о себя я молчу – в моей жизни нет ничего интересного. Я живу одиноко, по утрам бреюсь, а потом иду в магазин за творогом и картошкой. Нет, право же, мне нечего им рассказать.
В двадцать лет я открыл головокружительный мир герметических наук. Оказалось, что я не один томлюсь в неволе и мечтаю об освобождении: многие до меня искали, а некоторые находили выход из лабиринта. Я испытывал себя на разных путях, но так и не остановился ни на одном, ни к кому не примкнул и остался свободным… Некоторые говорят, что это один из видов тупика, что нужно найти хоть какую-нибудь тропинку и начать по ней двигаться, что нельзя придти к цели, стоя на одном месте, но я думаю, что все обстоит как раз наоборот: ложные тропы никуда не ведут, а лишь создают видимость движения.
Я давно уже понял, что мой ум едва ли способен куда-либо меня привести. Ум это инстанция проблематическая, снабжающая одинаково правдоподобными доводами как «за», так и «против» любого положения. И потому я не ищу ответа на вопрос, который занимал меня в молодости: можно ли сделать жизнь более осмысленной – я знаю, что мне это не под силу. Не верю я и в «иной мир», куда я автоматически попаду после смерти, как и – в возможность сконструировать рай на земле. Я верю только в то, что я знаю, но даже и то, что я знаю, мне не удается никому объяснить.
Одну важную мысль я все-таки пытаюсь сформулировать. Если живешь определенным образом и не занимаешься самовредительством, то можешь попасть в особый поток совпадений, когда жизнь идет навстречу твоим желаниям независимо от твоих усилий. Ты как будто попадаешь в полосу везения, в пространство почти абсолютной свободы. «Бог» или «космос», или что-то еще, для чего я не знаю имени, начинают тебе помогать. Только не нужно ничего для этого делать и явно к этому стремиться. Нужно только «быть верным самому себе», а что это значит, я знаю, но не могу объяснить.
Давным-давно один мудрый человек выразил мое состояние точными словами. Он писал: «Я не знаю, кто меня послал в мир, не знаю, что такое мир, не знаю, что такое я сам; я в ужасном неведении всего-что-ни-на-есть; я не знаю, что такое мое тело, что такое мои чувства, моя душа и та самая часть меня самого, которая думает то, что я говорю, которая размышляет обо всем и о себе самой и знает себя не больше, чем всё остальное. Я вижу эти ужасающие пространства Вселенной, заключающие меня в себе, и я нахожу себя привязанным к одному углу этой обширной протяженности, не зная ни почему я помещен именно в этом, а не другом месте, ни почему тот крохотный отрезок времени, который отведен мне для жизни, назначен мне именно в этой, а не в другой точке вечности, предшествовавшей мне и следующей за мной. Я вижу со всех сторон только бесконечности, включающие меня в себя как тень, которая существует одно короткое мгновение. Всё, что я знаю, – это то, что я должен скоро умереть, но чего я больше всего не знаю –это сама смерть, которой мне не избежать. Вот мое состояние, полное слабости и неуверенности». Я не могу сказать это лучше него и поэтому я привел полностью его слова.
Как-то в этом состоянии я шел по 1-ой улице Машиностроения в ненастный февральский вечер. Меня пригласили в музей на консультацию по вопросу о стеле, которая валялся на чердаке тридцать лет и вдруг понадобилась музейному начальству. Как раз на ее фоне я и был как-то сфотографирован рядом с группой местных школьников и моим другом Василием.
Какому-то заезжему олуху из Оклахомы показалось, что на ней сохранилась шумерская клинопись, хотя это явно была более поздняя аккадская надпись. Меня раздражала вся эта ситуация и особенно поведение музейного начальства. Мало у нас своих невежд, так еще заморских стали выписывать! Короче, я шел в музей в неурочное время в скверную погоду раздраженный донельзя.
Дул резкий ветер, со свистом взметая снежную пыль, и нес ее, просеивая и закручивая вдоль домов и унося в переулки. Тусклый свет из окон едва освещал главную улицу, а на других улочках, и особенно в переулках, стояла такая темень, что приходилось двигаться почти что ощупью. Вот так я шел, споткнулся и съехал в Щель. Откуда посреди нашего города Щель, я не знаю. Может, выкопали яму для какого-нибудь памятника, а может, посреди нашего богом забытого города нашли залежи меди и вырыли шахту для ее добычи. Так или иначе, я куда-то свалился.
Глубина, слава богу, оказалась небольшой, и, упав, я ничего себе не сломал. Я даже не успел испугаться. Не исключено, что я потерял сознание и не осознавал, сколько времени продолжалось падение. И хотя обычное свое сознание я потерял, но при этом я фиксировал странные ощущения, не укладывающиеся в слова. Я чувствовал, например, что падаю, но одновременно взлетаю, хотя, как такое возможно, я не знал. Я вдруг ощутил мощный вихрь, но не тот резкий жалящий ветер, который поднимал снежную пыль и нес ее по улице, а поток воздуха, который обвил меня мягкой, но властной пеленой и понес – куда неизвестно. Я узнал знакомую мне по некоторым снам неодолимую силу, иногда куда-то влекущую или, а в других случаях сковывающую по рукам и ногам и не дающую сдвинуться с места.
Очнулся я, когда все уже было позади. Я стоял в неизвестном мне месте, чувствуя вокруг себя воздух, очень много воздуха, хотя почти ничего не было видно. Еще не разглядев окрестностей, я с первого мгновения осознал: случилось невероятное – то, чего я ждал всю свою жизнь и что часто предчувствовал: что бы это ни означало, я «вывалился» из обычной жизни и нахожусь в совершенно иной реальности.
Город Халь
Оглянувшись, я увидел, что стою на тропе в горном ущелье, а вокруг меня стелется молочный туман, делающий обстановку вполне фантастической. Контуры нависших надо мной гор то появлялись из густого тумана, то снова скрывались в нем.
Я пошел по тропинке и шел примерно час пока не вышел к обрыву. Внизу я увидел какой-то городок на берегу водоема. К этому времени туман рассеялся, из-за негустых облаков выглянуло солнце и радостно все осветило. Невероятно, но я находился недалеко от моря, а город с холма, на котором я стоял, выглядел веселым и даже каким-то легкомысленным. Или это освещение делало его таким? Я никогда не видел такого яркого, такого праздничного света: все вокруг меня играло, искрилось и переливалось перламутром! Впервые с тех пор, как я упал в Щель, ко мне пришло полное осознание того, что со мной происходит нечто необыкновенное, и все это не греза, не сон. Но тогда что это?
Тем временем тропинка, по которой я шел, спустилась с уступов и незаметно перешла в мощенную булыжником дорогу с редкими кустами на обочине. Потом я увидел высокую женщину с пронзительным взглядом черных близко посаженных глаз, одетую в неуклюжий оранжевый балахон. Два больших черных барана, которые паслись рядом с ней, оторвавшись от жевания, глянули на меня сонными глазами. Я поздоровался с ней сначала по-русски, а потом по-итальянски. В ответ она произнесла звуки, похожие на «кум-кум», и молча отвернулась. Подождав немного и не дождавшись от нее никакой реакции, я пошел по дороге дальше. Дорога, между тем, превратилась в улицу с домами из серого камня с плоскими крышами и зелеными палисадниками, едва ли напоминавшими мне что-то знакомое, разве что изображения сельских идиллий на картинах старых мастеров. Далеко внизу улица заканчивалась морем.
Каждый город имеет свой собственный запах, тот, откуда я в буквальном смысле слова свалился, пахнул сыростью и безнадежностью. Этот был пронизан йодистым запахом моря и терпкостью трав, а плоские крыши домов делали его похожим на прибрежный город где-нибудь в Ливане или Марокко. Если я все еще был на земле, то определенно находился в иной эпохе, когда мир был еще юным и радостным, полным надежд и обещаний.
По мере того, как я приближался к морю, навстречу стали попадаться причудливо одетые люди, которых я с любопытством разглядывал, в то время как они не обращали на меня никакого внимания. Они шли, как будто бы танцуя, а разговаривая друг с другом, выразительно жестикулировали. Их облик не напомнил мне ни одну известную мне древнюю или современную народность, а язык, на котором они переговаривались между собой, был мне также незнаком. Был в цвете их кожи какой-то оливковый отлив при матовых белках глаз и ухоженных длинных кудрях, как у мужчин, так и у женщин. Впрочем, это могло быть эффектом необычного освещения воздуха, когда кажется, что люди, дома и деревья светятся сами, а не отблескивают падающие на них лучи. Что поражало в них больше всего это даже не их колоритная одежда и красноречивые жесты, а написанная на их лицах невозмутимость, как будто, находясь там же, где я, они заняты чем-то, чего я не вижу и не понимаю. И хотя одеты они были очень ярко и красочно, но не было в их нарядах никакой известной мне этнической определенности, а была раскованность и простота, граничащая с небрежностью.
Разглядывая прохожих, я дошел до перекрестка и остановился в нерешительности. Заметив, что прохожие не обращали на меня никакого внимания, а дома выглядели приветливыми, и двери многих были полуоткрыты, я подумал, не постучаться ли мне в какой-нибудь дом?
Один дом показался мне приветливей других, и я решил в него постучаться. Однако стучать не пришлось, дверь автоматически раскрылась, и я вошел.
В светлой прихожей наголо остриженный человек в зеленом кафтане играл одновременно с десятью ножами, подбрасывая их и ловя на лету. Не прекращая своего занятия, он блеснул на меня острыми глазами и отвернулся.
Я прошел мимо него и вошел в залу, где за маленьким столиком сидели три голых старика и обедали. Один из них был с залысинами, второй с рыжей бородкой, а третий с повязкой на левом глазе, а их тела показались мне слишком тощими и бледными, как будто они давно не были на солнце. И хотя никто мне этого не говорил, я сразу же догадался, что первого звали Высокий, второго – Равновысокий, а третьего – Третий.
Пока Высокий и Равновысокий аппетитно расправлялись с какими-то сочными плодами, завернутыми в оранжевые листья, Третий снял с лица повязку и весело подмигнул мне абсолютно здоровым левым глазом.
– Ну, как впечатления? – спросил он меня на прекрасном русском.
Я опешил и не знал, что ему отвечать.
– Вы говорите по-русски? – наконец, вырвался у меня глупый вопрос.
– У нас здесь нет времени, поэтому воспользуйтесь случаем и спрашивайте. Спрашивайте о чем угодно. Ну, готовы начать?
– Да, – сказал я, но больше не мог ничего к этому добавить.
– Вас, наверное, интересует Щель, не так ли? – вежливо подсказал мне Третий. – В смысле устройства, принципа функционирования и так далее.
Я проглотил слюну и кивнул.
– Ну, так вот. Щель существует давно и открывается время от времени, чтобы впустить или выпустить путешественников. Через эту Щель они попадают в разные отсеки Большого Иллюзиона. Каждому свое, не так ли?
Тут Высокий и Равновысокий одновременно подняли головы и посмотрели на меня, как будто бы ожидая ответа. Но я уже успел собраться с духом и вместо ответа на вопрос с дурацким намеком спросил:
– Что это за город и как я в нем оказался?
– Это город радости, и раз уж ты здесь, тебе не мешало бы поучиться.
– Поучиться чему?
– Качественному состоянию.
– И долго мне нужно этому учиться?
– Я уже сказал: здесь нет времени, потому что все длится, но ничего не повторяется. Чистую длительность невозможно измерить. Радуйся!
Не успел Третий это произнести как все трое голышей разом пропали, а я оказался за столом перед тарелкой с овощным блюдом, похожим на спагетти.
Впервые с момента прилунения на этой необычной планете я внутренне улыбнулся. Тяжесть, к которой я привык, как каторжанин привыкает к кандалам, оставила меня, и я с аппетитом принялся за обед. Оказывается, я успел изрядно проголодаться.