Самое волнующее открытие неврологии 1890 года заключалось в том, что «отдельные нервные клетки функционируют относительно независимо друг от друга». С 1891 года для них используется введенное Вильгельмом фон Вальдейером обозначение «нейроны». Таким образом наука о нервах пересеклась с клеточной теорией Вирхова. К этому подошло и следующее открытие – о том, что нервные импульсы распространяются медленнее и прерывистее, чем полагали ранее. Нервная система была все же чем-то другим, чем телеграфная сеть. Но учение о неврастении опиралось не на новейшие положения науки о нервах – его происхождение уходило корнями вглубь. Сделать практические выводы из теории нейронов было и без того крайне затруднительно. Новый, «молекулярный» взгляд лишь усугубил невнятность того, как же функционировало столь сложное образование, как нервная система (см. примеч. 22). Из нейрофизиологии ничего нельзя было понять о том, можно ли управлять поведением нервных клеток, и если можно, то как. Как приглушить излишнюю раздражимость, было делом исключительно практического опыта. Хотя Крамер истолковывал неврастению как «истощение нейронов», а невролог Маргарет Кливз уверяла, что при припадках неврастении она чувствует каждый отдельный нейрон, то если вспомнить, что один только человеческий мозг включает в себя свыше 10 млрд нейронов, абсурдность такой идеи становится очевидной. Нейроны в то время влачили фиктивное существование, сходное с атомами. Бирд в одной из сносок сделал очень существенное замечание, что в науке «ближе всего к знанию понимание, что мы ничего не знаем» (см. примеч. 23). Так, история неврастенической теории не в последнюю очередь оказывается важной главой еще не написанной истории обращения медиков с незнанием.
Пауль Юлиус Мёбиус (1853–1907) заслуживает особого внимания как «немецкий классик нервозности» (Гельпах). Его имя уже давно не вызывает доверия. Дело в том, что в памяти читателей он остался исключительно как автор труда «О физиологическом слабоумии женщины» (1900). Даже ультраконсервативная газета «Kreuz» отреагировала на такое название болезненно, а последователь Фрейда Штекель назвал автора «сенсационщиком-бомбометом» (см. примеч. 24). В ответ на упрек Штрюмпеля Мёбиус попытался оправдаться: «Ах, ну это же была реклама для книготорговца». К «Слабоумию» Мёбиуса в 1903 году добавилось еще одно евангелие женоненавистников, которое сам Мёбиус воспринимал как плагиат – «Пол и характер» несчастного Отто Вейнингера, застрелившегося в том же году. Оба произведения кажутся на первый взгляд плодом тупой мужской самоуверенности, но если вникнуть в личность обоих авторов, оказываются скорее эксгибиционистскими проявлениями невротической неспособности общаться с женщинами. Тот, кто знал о несчастном и бездетном браке Мёбиуса с не слишком приятной женщиной на 10 лет его старше, знал, откуда взялась его книга. Поскольку Мёбиус провоцировал женщин вполне осознанно – у него не было никаких иллюзий по поводу того, как будет встречена его работа, и в более поздних изданиях он даже приводил выдержки из потока оскорбительных писем, – то в его саморазоблачении было что-то мазохистское: поскольку любить женщин он не мог, то желал, чтобы они его по крайней мере как следует высекли (см. примеч. 25).
По своей природе Мёбиус был очень далек от грубого маскулинного типа. Это был чувствительный человек, которого резко возмущала та легкость, с какой иные доктора ставили печать симулянта или ноющего ипохондрика на каждом нервном пациенте, и который надолго придал новый импульс методу электротерапии, причем как раз тогда, когда этот метод стал опасным из-за развития технологии сильного тока. С горькой иронией он писал в 1904 году, что один французский критик видит в нем «типаж новой немецкой брутальности», при том что в действительности он был, по собственному признанию, не «добрым патриотом», а почитателем Будды, фигурки которого украшали его кабинет. Еще более неприятное чувство вызовут у читателя милитаристско-евгенические идеи того же Мёбиуса, вплоть до истребления неизлечимо больных. Ученого, полушутя называвшего самого себя Degenere superieur, завлекла теория вырождения. Его патологические мысли явно отражали сложные отношения с самим собой. Поворот к страху перед вырождением не отвечал никаким общим тенденциям в учении о неврастении, а совпал у Мёбиуса с отходом от этого концепта. В последние годы жизни Мёбиус, как вспоминал потом Гельпах, «не мог думать без гнева о болтовне по поводу неврастении и все, что ею считалось, переводил в различные формы “вырождения”». В то время он страдал уже не только нервами, но раком. Закоренелый курильщик, он защищал табак от нападок некурящих, считая его успокоительным средством, и не беспокоился о его канцерогенном действии (см. примеч. 26).
Ни защита докторской диссертации, ни брак с нелюбимой профессорской дочерью не принесли Мёбиусу столь желанной кафедры. В то время как его печатные работы находили среди читателей широкий резонанс, оратором он был плохим. Лекции его постоянно отменялись – студенты на них просто не приходили. В 1893 году он отказался от преподавания, чтобы целиком посвятить себя практике и научной работе. По чисто университетским масштабам биография его была провалом. Тем не менее сам великий Крепелин, который не был сторонником теории нервозности, высоко оценивал Мёбиуса как «необычную личность с выдающимися способностями» и считал его пионером психиатрии. Ему вторил Фрейд, говоря, что Мёбиус произнес «спасительное слово», объяснив успехи электротерапии внушением. Для Эстер Фишер-Хомбергер Мёбиус стал «колумбом психиатрии» – столь высоко она оценила его знаменитое определение истерии: «истеричны все те болезненные изменения в теле, которые вызваны каким-либо представлением» (см. примеч. 27). Намного более резко, чем Шарко с его драматизацией истерии, Мёбиус отрицал операции на матке у истеричных женщин, считая их врачебным мошенничеством. Разве не парадоксально, что в историю ученый вошел как женоненавистник.
Практически никто не критиковал тогда анатомический перекос в медицине так резко, как Мёбиус, хотя сам он изначально занимался именно анатомией. Этот мягкосердечный человек становился здесь воинственным. В 1894 году, под свежим впечатлением от гипноза, он писал, что «вся история медицины была бы менее постыдной, если бы медики уделяли достаточное внимание психологическому фактору». «Один грамм знания человеческой природы может быть врачу полезнее, чем целый килограмм физиологических познаний без нее». «О душе человека в медицинских школах […] не слышно ничего». В пожилом возрасте Мёбиус говорил о «сегодняшнем состоянии науки» лишь с едкой иронией. «Самое скверное – это, конечно, абсолютное естествознание» (см. примеч. 28). Сегодня кажется удивительным, как смело он говорил о том, что составляет картину болезни, руководствуясь представлениями о нервозности со стороны непрофессионалов. И ведь при этом его уважали все ведущие умы неврологии и психиатрии – от Эрба и Штрюмпеля до Фореля и Крепелина.
Вильгельм Эрб (1840–1921), с 1880 года профессор и директор медицинской поликлиники в Университете Лейпцига, считался ведущим неврологом Германии. «Легкий и прямолинейный», «скромный и простой», он, в отличие от Мёбиуса, не обладал личным опытом неврастеника. Внутреннее напряжение выражалось у него в основном в нарушениях сердцебиения. Если Мёбиус считал электротерапию надувательством, то Эрб даже издал справочник по электротерапии (1882) – столь бурный интерес к этому техническому методу был необычен для уважаемого медика того времени. Отсюда проистекало его уважение к Бирду, и, возможно, нервозность он обнаружил как раз в поисках пациентов для электротерапии. Поскольку представление Эрба об ответе нервной системы на раздражение было довольно простым, в своем докладе в Гейдельберге в 1893 году он обрисовал «растущую нервозность нашего времени» как воздействие современной технической цивилизации. Как несколько иронично пишет Штрюмпель, Эрб обходился с неврастениками «так же, как с больными, имевшими органические нарушения нервной системы»: «большинство нервнобольных он встречал электрическим током, выказывая при этом замечательную выдержку и неутомимость». При этом его возмущали «чудовищности» жесткой медикаментозной терапии, которая пользовала «несчастного неврастеника» смесью из дюжины «сильнейших, ядовитейших алкалоидов» (см. примеч. 29).
Эрб соглашался, что зачастую бывает трудно «отделить друг от друга соматические и психические нервные болезни», тем более что существует множество «пограничных случаев». Тем не менее своим ассистентам он наказывал: «Берегитесь психиатров!» и настаивал на строгом различении между неврологией и психиатрией. Адольф Штрюмпель (1853–1925), сотрудник Эрба и его преемник по Лейпцигской кафедре, был решительно другого мнения. Если Эрб, как он писал Штрюмпелю в 1890 году, настаивал на том, «что терапевты должны сделать все возможное, чтобы побороть возрастающую узурпацию нервных болезней психиатрами», то Штрюмпель в 1924 году задним числом объяснял: «Требовать отграничения неврологии от психиатрии – это как требовать от скрипача, чтобы он играл только на струнах соль и ре, потому что струны ля и ми предназначены для другого скрипача» (см. примеч. 30).
Один венский невролог в предисловии к 4-му и 5-му изданиям своей книги о неврастении (1899) писал о лечении нервных болезней:
«Из-за того, как мало достигли к настоящему дню в этой сфере врачи, перед любой – самой фантастической, эксцентричной, авантюрной и даже безрассудной фантазией открыты все двери и ворота. […] От традиционных курсов, насыщенных всевозможными методами вроде питья воды, ванн, лечения жаждой, голодом и потением, до новомодных специализированных курсов засыпания, массажа, велосипеда, солнечных и световых ванн, к которым теперь добавляются хвойные и песчаные ванны, если уж не говорить и о лечении холодной водой Присница, курсов Шрота и Баутинга и т. д. вплоть до Ортеля, Швенингера и Кнейпа (е tutti quanti) – каких только лечений мы ни повидали на своем веку!»
Нет сомнения, что здесь начинается эпоха не одной определенной научной парадигмы, а дикого экспериментирования.
Многие выдающиеся медицинские умы знали, что самоуверенность медицины по отношению к психосоматическим расстройствам – всего лишь театр. Поль Дюбуа без всякого стеснения ругал своих коллег: «Среди врачей царит невероятная путаница в понятиях, причем до такой степени, что больные или их близкие часто понимают больше, чем лечащие их эскулапы, и втихомолку смеются над курсами лечения». Он не щадит и электротерапевтов: «Ну, теперь у нас на очереди электричество: больная должна сесть на изоляционную табуретку статической машины. […] И врач-невролог с большим удовлетворением будет водить электродами по всему телу своей жертвы, не останавливаясь и не отвлекаясь на – ах, какую скептическую – улыбку больной. Давайте честно: из этих двоих болен, уж конечно, не тот, на кого все думают!» (см. примеч. 31).
Весомое преимущество теории неврастении перед ее предшественницей – спинальной ирритацией – заключалось в том, что она более четко очерчивала сферу неизвестного и по крайней мере ничего не искажала вследствие псевдоанатомических дефиниций. «Нервы» были не просто определенными осязаемыми анатомическими структурами, они обладали чертами великого незнакомца. Об этом знали не только медики. Поль Валери в 1903 году писал своему другу Андре Жиду, что «нервы – или нечто, что слишком неизведанно еще для того, чтобы это нечто обвинять» – целиком его «одолели». Еще раньше, в 1901 году, он писал, что при слове «нервная система» терапевт погружается в «шестой круг ада», где оккультисты, эстетисты и философы гложут собственные пятки. И даже такой соматик, как Вильгельм Гис замечал, что, говоря о «нервозности», он намеренно использует «это неопределенное выражение». Точное определение подразумевало бы специальное знание, которого в реальности не было. И именно разрастающееся специализаторство в лечении нервнобольных казалось Гису опасным (см. примеч. 32).
В последнее время принято находить в истории науки прежде всего элемент стратегии, конструкции, выторговывания так называемой истины. И этот элемент, безусловно, существует. Однако сегодняшнее положение вещей, когда теории действительно нередко порождаются тактическим расчетом, не следует однозначно проецировать на XIX век. В то время в науке еще преобладал такой поиск истины, такая радость открытия, каких многие сегодняшние ученые просто не могут себе представить. Любопытство стояло выше, чем «продвинутый» ум, и ученые любили обнаруживать terra incognita. Бирд представил свою «неврастению» как шаг в неведомое. Теория неврастении развивалась не вследствие внутренних потребностей науки, а благодаря открытости медицины новому опыту своей эпохи.
«Я» как осиновый лист: тревоги нервного самопознания и упрямство пациентов
Читая работы о нервах, постоянно удивляешься, сколько комплиментов расточали даже именитые медики в адрес непрофессионалов – от Мёбиуса, легко использующего бытовое определение нервозности, до Дюбуа с его рассказами о том, как пациенты смеются над врачами. Все это тем более удивляет, что в конце XIX века в медицине наблюдался общий процесс «лишения пациентов дееспособности» (см. примеч. 33). Медицина апеллировала к успехам современной науки, и доверие людей к испытанным домашним средствам стало снижаться – это было, видимо, общим трендом. Камнем преткновения в этом процессе стало упрямство неврастеников. Венский невропатолог Иоганн Хиршкрон писал, что большинство невротиков хоть и консультируются у врача, но «в жизни следуют лишь советам дилетантов». Часто от невротиков можно слышать: «Наконец я нашел то, от чего мне лучше, и буду это продолжать» (см. примеч. 34).
Один врач в периодическом издании «Reformblätter» уверяет, что большинство неврастеников «отлично знают причину своего расстройства». «Вы только взгляните на мой язык, – говорил Баумгартену один молодой гамбуржец, – и вы сразу поймете, откуда моя неврастения», а именно – из желудка. «Я бы хотел сказать, какой совет для меня в настоящее время был бы самым полезным, – наставлял своего врача в Констанце еще один молодой гамбуржец. – Вы бы вызвали к себе мою мать и велели бы ей, чтобы она вместе со мной поехала куда-нибудь в теплый климат. Вы бы тогда осчастливили не только меня, но и мою мать! Так я потерял последние годы своей юности». Видно, что немало врачей перенимали у неврастеников их психотерапевтическую самоуверенность. Справочник по нервным болезням Пауля Кона 1931 года даже заканчивался призывом «не бежать сразу к врачу» – пусть невротик сначала «воспримет свою нервозность как воспитание, воспримет эту объяснительную записку с презрением». «Любой благоразумный невротик – сам себе лучший лекарь» (см. примеч. 35).
Но самоуверенность дилетантов в вопросах нервов не давала надежной базы для автономии относительно медицины, потому что базировалась на опыте наблюдения над собой, насквозь пропитанном медицинскими понятиями и теориями. Типичный неврастеник, хотя и имел собственное суждение о своем расстройстве, был слишком тревожен, чтобы положиться на него, и страстно жаждал советов и новых терапевтических методов. Разочаровавшись в одном докторе, он отправлялся к другому. Как, например, немецко-английский бизнесмен 62 лет, с 1871 года живший в Лондоне и утверждавший, что «из всех лондонских немцев он играл наиважнейшую роль». В 1910 году он приехал в Арвайлер, где ему поставили диагноз «неврастения». С 40 лет его преследовал страх, что он заражен сифилисом. Два раза у него диагностировали сухотку спинного мозга – осложнение после сифилиса. После такого диагноза он посещал Эрба, который «опроверг диагноз сухотки и объяснил пациенту, что в его случае речь идет о состоянии нервного истощения». Но пациента это не остановило. В Арвайлере он утверждал, что консультировался «у более чем пятисот врачей». Несмотря на частые расстройства желудка, – читаем в его истории болезни, – «пациент ест как свинья (пачкается, лезет пальцами в рот, чтобы удалить остатки пищи)». В Арвайлер он приехал по настоянию жены, после того как «утратил энергию и силу воли» в бизнесе и стал причиной больших потерь. Его жена утверждала, что «пациент выздоровеет в тот же момент», «как только она наведет порядок в делах, что ей наверняка удастся сделать в течение нескольких недель» (см. примеч. 36). Очевидно, энергичная жена, разглядевшая в муже болезненный дефицит энергии, буквально вложила в уста доктору диагноз «неврастения».