«Ошибаешься, — промолвил мрачно Кораблёв. — Искажаешь. Карла-Марла не так говорил. От каждого по способностям!»
«Ну, мы, как бы это сказать, высшего образования не кончали. А тоже кое-что умеем. Я из своей профессии секрета не делаю. Вот мои дипломы».
В сарае было довольно чисто. Свет проникал через два окошка с кружевными занавесками. Дощатый пол устлан половиками. В углу, под одним из окон, стоял стол, о нём мы уже упоминали, рядом помещалась газовая плита с двумя конфорками, была и кое-какая утварь. На стене, над ложем, в виде веера на фанерном щите были прикноплены женские фотографии. «Вот они дипломы», — повторил обитатель сарая.
«А по-моему, — проговорил Кораблёв, — тут ещё кое-что есть. Ты чего там разглядываешь?»
«Эге!» — сказал он, подойдя к столу.
«Ракурс не убеждает. Ситуационная неконгруэнтность тела и камеры, в результате которой тело лишилось своей пространственной выразительности… Одним словом, — вздохнув, сказал Лев Бабков, — недостаточно глубокая проработка имиджа!»
Он захлопнул альбом.
«Слыхал? А ты говоришь», — торжествующе сказал Кораблёв.
«Чего я говорю: ничего я не говорю», — возразил Паша.
«А между прочим, — заметил Кораблёв, — за такие фотографии можно и срок схлопотать… Это, брат, такие картиночки, если кто-нибудь стукнет… а? Это я так, между прочим».
«А ты меня не пужай. Я такой человек, что думаю, то и говорю. Какого хрена вы сюда припёрлись, выгнать меня хотите? К твоему сведению: никуда я отсюда не уйду. В гости ко мне пожалуйста, а квартиру мою занять — это уж извини-подвинься. Не пройдёт».
«Да не о квартире речь, на кой нам хер твоя квартира. Может, мы всё-таки договоримся. Мы ведь только на время».
«Не о чем договариваться. И силой меня никто не выгонит. Потому на моей стороне общественное мнение. Только попробуй меня тронь. Тебе бабы яйца вырежут».
«Зачем же силой? Товарищ дорогой. Мы прекрасно можем всё решить. Ты ведь даже не спросил, что мы тут собираемся делать». +«А это меня не касаемо».
«Н-да, — сказал Кораблёв, — картиночки у тебя того…»
«Чего картиночки? Ничего там такого нет».
«А главное, снято всё так примитивно. Никакой романтики. Или вот эти, — Муня показал на стену. — Ведь правду я говорю?» — отнёсся он к Бабкову.
«Никакой конгруэнтности», — сказал Лев Бабков.
«Вот и специалист подверждает. Да ты послушай, дура, что тебе говорят! В твоих же интересах… Нет, — сказал Кораблёв, — совершенно очевидно, что без поллитра тут не разберёшься, хватит ругаться, пора садиться за стол переговоров».
Диалектика образа и подобия
Сели за стол переговоров. Впрочем, не сразу.
«Мне очень неудобно, что мы так к вам нагрянули, — проговорил Лев Бабков, воспользовавшись отсутствием Муни, чтобы загладить возникшую неловкость, — не думайте, пожалуйста, что мы… Но знаете, что я подумал: вас тут все знают, и особенно, если я правильно понял, женский пол…»
«Правильно», — сказал Паша.
«Вот эти дамы — кто они, собственно, такие?»
«Кто такие? А вот такие, как бы это сказать, обыкновенные».
«Знакомые ваши?»
«А кто же. Знакомые… и даже больше».
«Вот я и подумал… Вы могли бы работать вместе с нами!»
«А я, между прочим, без дела не сижу», — сопя, заметил Павел Игнатьевич.
«Вот, вот — я это как раз имел в виду. Не хотели бы ваши знакомые, к примеру, сфотографироваться первыми?..»
Он добавил:
«По новому методу».
Павел Игнатьевич солидно осведомился, что это за метод. «Видите ли, в чём дело…» — проговорил Лев Бабков.
Кому, как не человеку без биографии, человеку-протею, могла придти в голову эта идея, вообще говоря, не новая, — говорят, это изобретение практиковалось на ярмарках ещё в самом начале столетия; кто, как не он, мог понять эту извечную тягу человеческой души вселиться в другой образ? Оставляя в полной неприкосновенности вашу личность — не столько в обычном смысле, сколько в том значении, которое имеет это слово в народном языке, то есть оставляя вам лицо, — фотография меняла всё остальное, вашу судьбу, эпоху, ваш социальный статус. Вы могли стать кем угодно. Если вы в этой жизни, что чаще всего и бывает, сидели в дерьме, то виноваты были не вы, а судьба, случай, гнусное время и несчастные обстоятельства. Всё условно, всё относительно. Кто ты такой или кто ты такая? Не тот и не та, а совсем другая.
И больше того. Изобретение, а лучше сказать, идея, которую друзья везли в грузовике, которая была воплощена в фанерных щитах, немного спустя перекочевавших из кузова в сарай, утоляла глубоко заложенное в нас вожделение к себе как к Другому; или — почему бы и нет? — как к Другой. Если верно, что в каждом из нас существуют задатки и рудименты другого пола, то не менее верно и то, что в душе каждого дремлет грёза о себе как о существе противоположного пола. Может быть, это не что иное, как вечная тоска по утраченной целокупности, та самая сущность Эроса, о которой толкует Аристофан у Платона. Понимаем, что отвлеклись, так как подобных соображений, возможно, не было у Льва Бабкова (не говоря уже о ярмарочных зазывалах в Нижнем Новгороде начала века). Но почему не сказать об этом? Речь идёт не только о том, чтобы в одно мгновение, равное вспышке фотоаппарата, перенестись в иную жизнь, в немыслимый век, и предстать витязем, ковбоем, кавалером, командармом, не только о том, чтобы из деревенской бабы превратиться в царевну, в русскую морозно-серебряную боярышню, выпрыгнуть, словно по волшебству, из своего нищего тела в роскошные телеса Семирамиды, Елены, Клеопатры; нет, идея обещала не только такие метаморфозы, но предоставляла вам возможность переменить пол; и, разглядывая ещё влажную фотографию, вы с тайным волнением созерцали себя в облике мужчины, оставаясь женщиной или ласкали глазами мужчины свои женские формы. И вы начинали догадываться, что в самом деле должны были родиться в другие времена, в другом состоянии и другом естестве; может быть, так оно и было, такими вы были в некоторой высшей реальности. Изобретение возвращало вам ваше истинное «я» взамен ложного и навязанного вам. И не об этом ли, кстати, поведал публике в трогательных стихах великомученик и победоносец, святой Георгий из Каппадокии, рассказав, как он «снялся на память»; это и был истинный облик змееборца, его исконное «я», между тем как народ пригородных поездов, лишённый воображения, принимал его за обычного попрошайку. Помнится, поэт предлагал Лёве творческое сотрудничество. Неизвестно, довелось ли нашему другу воспользоваться этим предложением, но можно предположить, что встреча с Георгием подсказала ему проект разъездной артели.
«Но я вас перебил, — сказал Бабков. — Вы хотели рассказать о вашей работе…»
«Вот мы сейчас и послушаем, — сказал Кораблёв, вваливаясь в сарай с бутылками и снедью. — Мамаша провалилась куда-то. Пришлось самому бегать… Ну-ка ты… помогай».
«Ну уж разве что… — забормотал Паша. — По такому случаю… Только я предупреждаю: я непьющий».
«Давай, давай. Непьющий… Все мы непьющие. С чего это ты непьющий?»
«Мне моя специальность не позволяет».
«А говорят, наоборот, алкоголь способствует. Тут у тебя и сесть негде, — заметил Кораблёв. — Как ты баб-то своих принимаешь?»
«Можешь меня не учить. Как принимаю, так и принимаю; зачем им сидеть».
«Давай-ка лучше помогай. Берись…»
Стол был придвинут к матрацному ложу, розовое одеяло откинуто.
«Это кто ж тебе такое одеяло подарил? — спросил Муня Кораблёв, разливая по рюмкам. — Только плохо они за тобой смотрят… вон, совсем истрепалось. Ну, давай, что ли, со свиданьицем».
«У меня специальность особая, хотите, могу рассказать. Я секрета не делаю. Ты меня спроси, я отвечу, — говорил, жуя, Павел Игнатьевич. — У меня особенное устройство, как бы это сказать».
«Что, длинней обычного, что ли?» — хохотнул Муня.
Лев Бабков погрузился в раздумье, рассеянно подставлял Муне пустеющую рюмку, фиал забвения. Рюмки были разные, как люди: вместительная, из толстого народного стекла у хозяина, высокий, на тонкой ножке, надменного фасона бокал у Бабкова, а у друга Кораблёва вместо рюмки надтреснутый стакан. Равно как и выпивание выпиванию рознь, размышлял Лев Бабков, одно дело патриотическая, братская, соборная пьянка, другое — подстрекательское, с подрывными целями потчеванье вином доверчиво-распахнутого, как сама душа России, собутыльника. И уж совсем другой коленкор — случайное застолье неприкаянных, без цели и смысла скитающихся по осиротелой земле пропойц.
«Может, и длинней, да не в этом дело, — возразил серьёзно, даже меланхолически хозяин сарая. — Я так скажу, — продолжал он, — я человек прямой. Ежли вы надо мной смеяться пришли, то я вам не товарищ. Дело совсем не смешное. И не надо из меня этакого-такого делать. Я к своей профессии отношусь серьёзно, и меня за это ценят. Особенно женщины, потому женщина к этому делу тоже относится серьёзно. Попрошу меня уважать, — сказал Паша, — вот так».
Кораблёв развёл руками.
«Товарищ дорогой… да кто ж над тобой смеётся. Наоборот, тебе позавидовать можно».
«Завидовать тоже особо нечему, — грустно сказал Паша, — чего уж тут завидовать. Ни семьи, ни…»
На некоторое время воцарилось молчание.
«Ничего себе колбаска, — промолвил хозяин, — где это ты достал… У нас такой нет».
«Всё надо умеючи: для кого есть, для кого нет. Ты, Паша, не тяни резину, начал, так уж продолжай. Мы тебе тоже кое-что расскажем».
«Мне Лев Казимирыч уже говорил…»
«Что он тебе говорил? Ты что ему сказал? — всполошился Кораблёв. — Ты ему идею раскрыл?»
Лев Бабков ответил, что пока ещё нет.
«Мы от тебя, Паша, скрывать не собираемся, только надо сначала договориться. Ты можешь здесь оставаться, то есть я хочу сказать, ночевать тут. А днём мы будем работать. Ты нам будешь поставлять клиентуру. Идея, надо сказать, богатейшая; войдёшь с нами в долю… Ну, короче, десять процентов дохода твои. Человек ты, как я понял, авторитетный, женщины тебя знают. А женщина — наш главный клиент. Верно я говорю, Лёва?»
«Меня заинтересовали ваши слова, — проговорил Бабков. — Вы сказали: дело не только в анатомии…»
«Чего?» — проснулся Паша, которому загадочные слова Кораблёва начали навевать какие-то смутные сладостные сны.
«Я говорю…»
«А ты слушай, что я скажу, — окрепшим голосом заговорил хозяин сарая. — Слушай, а потом будешь говорить… Женщине нужна ласка. А не то что… То есть тоже нужно; без этого как же. Но прежде ласка, обхождение. Ты за моей мыслью следишь?»
«Я весь внимание», — отозвался Бабков.
«У нас как? У нас народ грубый. Жестокая у нас страна, вот что я тебе скажу. У нас мужик придёт домой пьяный, ну ты, давай ложись! Нет чтобы по-хорошему. Да она ещё рада, другие вовсе без мужиков. Сначала на войне побили, а потом, кто был, разбежались. А я, — сказал Паша, — женщин люблю».
«Всех?» — спросил Кораблёв.
«Всех люблю. А кого не люблю, всё равно жалею. Ты не думай, — продолжал он, — что я тут пашу ради денег. Да и какие там деньги… Которая принесёт, а у которой вовсе ничего нет; она пожрать тащит. Знает, что не откажу. Потому я женщин уважаю. Я в женщине человека вижу. И вообще считаю, что бабы важнее мужиков. Опять же взять Россию: кабы не бабы, давно бы всё провалилось к едрёной матери. И помнить никто бы не помнил, что за Россия такая была. На бабах всё держится. И вообще… — Паша сладко зажмурился. — Женщина, я тебе скажу, это самое… Женщина, она лучше скроена, чем мужик. И в Библии сказано…»
«А ты разве Библию читал, Паша?»
«Читал — не читал, а знаю. Там как сказано? Сначала Бог сотворил Адама. Ну и ясное дело — первый блин комом. А уж потом учёл все ошибки и создал Еву».
«Выпьем, Паша».
«Ты пей. Я воздержусь».
«Чего ж так. Обижаешь!»
«Мне врачи запретили. Мне один врач так и сказал: пить будешь, мужскую силу потеряешь; а я ещё молодой. Это всё равно как у спортсменов. Ладно уж, ради такого случая. Исключительно из уважения».
«На-ка вот закуси».
«А это чего?»
«Ты попробуй, а потом скажешь».
«Ничего, — сказал Паша. — Приемлемо. Есть можно. Где это люди достают…»
«Ты вот своим бабам закажи. А то они у тебя мышей не ловят…»
«Я что хотел сказать. Мужики, они на обезьян похожи. Ручищи, волосьё… И в Библии сказано: человек произошёл от обезьяны».
«А вот это ты врёшь, — возразил Кораблёв. — В Библии не говорится. Вот мы сейчас Льва Казимирыча спросим».
Но Лев Казимирович в свою очередь успел к этому времени переселиться из царства философии в гостеприимное царство сна.
Сор жизни
Стрекочущий звук, похожий на пулемётную очередь, тревожит идиллический сон деревни, двурогий зверь опорожняет перегруженный газом кишечник. Человек в шлеме и сапогах слез с мотоцикла. Перед домом мамаши на двух жердях был укреплён фанерный щит с нарисованной стрелой, указующей в сторону сарая. Мотоциклист уставился на вывеску. «Росгособлпромкооперация», — с усилием прочёл он длинный заголовок, как бы спускаясь по ведомственным ступеням, и далее: «Артель фоторабот». Перечислялись и работы, выполняемые по особому заказу, как, например, «портрет в стиле ампир», «художественно-исторический», «три богатыря», «древнегреческая богиня в хитоне и без» и другие.
«Тэ-эк-с, — вымолвил милиционер, дочитав до конца. — А куды ж Пашку-то дели?»
Вокруг никого не оказалось. Сморщенное мамашино личико мелькнуло в окошке из-за цветов и закатилось. Милиционер вступил в сарай.
«Стало быть, так, — сказал он, оглядывая интерьер, — попрошу присутствующих предъявить документы».
«Товарищ старший сержант… какая приятная неожиданность!» — запел было Муня Кораблёв.
«Ваши документы», — повторил старший сержант, передвигая на плече планшетку.
«Какие документы?» — удивился Кораблёв.
«Обыкновенные. А, и ты здесь… жив курилка».
«Так ведь сами знаете, Павел Лукич…» — сказал Паша, поднимаясь из-за стола.
«Я тебе не Павел Лукич. Мы с тобой свиней не пасли… Тебе сколько раз было сказано. Работать надо! А не тунеядствовать. За тунеядство у нас знаешь что бывает?»
«Вы с ним, оказывается, тёзки, товарищ старший сержант», — сказал радостно Кораблёв.
«Гусь свинье не товарищ», — отрезал милиционер.
«Я работаю… вот с ними», — упавшим голосом сказал Паша и обвёл рукой своё бывшее жилище. Ателье рос, гос и так далее кооперации было перегорожено ситцевым пестрядинным занавесом на две половины, над рабочим столом висел стенд с образцами фоторабот, стояла газовая плита, кое-что из Пашиной утвари, а за ситцевой занавеской… — «ну-ка что там у вас», — скомандовал старший сержант.
Открылся помост, на помосте рама, электрическая подсветка на рейках с боков и сверху, арматура неясного назначения, «чего ж тут особенного, вот и всё», сказал Муня Кораблёв и добавил что-то насчёт патента, но старший сержант не дослушал, спрыгнул с помоста, подошёл к столу и углубился в разглядывание стенда. «А ты, стало быть, у них, — отнёсся он к Паше, — вроде кассира или как?»
«Вы садитесь, Павел Лукич… говорят, в ногах правды нет», — проворковал Кораблёв.
«Сесть-то я сяду… Картиночки у вас, н-да… ничего себе. И что же, есть желающие?»
«Древнегреческая богиня в хитоне. Мы, Павел Лукич…»
«Да какой я тебе Павел Лукич».
«Мы, товарищ старший сержант, не просто снимаем, мы несём свет в массы. Знакомим людей с искусством, с деятелями отечественной и мировой истории».
«Вижу, что знакомите. Так как же, документов нет, разрешения нет. Будем протокол составлять или как?»
«Патент», — сказал Кораблёв.
«Это чего такое?»
«Патент на право заниматься…»
«А это мы не знаем, какое такое у вас право…»
«Вот мои документы», — сказал Лев Бабков.
«А ты кто такой будешь?»
«Попрошу прежде всего не тыкать, — сказал Лев Бабков. — Я кандидат исторических наук. Директор и научный руководитель ателье».
«Угм. А как насчёт разрешения?»
«Разрешение есть, товарищ сержант…» — вмешался Кораблёв.
«Старший», — поправил сержант.
«Разрешение выписано, — сказал Бабков, — и находится на подписи у председателя облисполкома товарища Потрошкова. Можно позвонить в секретариат, хоть сейчас… и, кстати… как ваша фамилия?»
«Порядок есть порядок», — заметил милиционер.
«Это вы правы. Но пожалуй, я всё-таки свяжусь с Потрошковым».
«Ладно. Я вам верю», — сказал старший сержант, приосанившись.
«А может, всё-таки… И у вас совесть будет чиста».