Лето на водах - Титов Александр 17 стр.


Захватив с комля и с вершины каменно-тяжёлый ствол, они, громко и в лад крякнув, закидывали его на плечи и несли, провожаемые завистливо-одобрительными взглядами...

К Гаевскому подошёл Краумзгольд и без всякой начальственности, почти кротко, хотя и своим обычным бесцветным голосом и с тем же акцентом, попросил его пойти присмотреть за работами в центре северного бастиона, обращённого к горам. Там взвод пластунов, под командой лекаря Самовича, исправлял осыпавшийся бруствер и углублял ров.

Гаевский вздрогнул и порозовел, ощутив мгновенную необъяснимую жалость, чуть ли не нежность к этому белёсому скучному человеку, который в свои двадцать семь лет был точь-в-точь как сорокалетний бобыль, ничего уже не ждущий от жизни. Через несколько дней он, может быть, умрёт, так и не припомнив перед смертью ни одного светлого мига...

И хотя Гаевский только что сердито возмущался равнодушием «этого немчуры», который ни слова не возразил поручику Безносову, когда тот, будто нарочно, отделил от роты беспомощного Самовича, ему вдруг захотелось сказать Краумзгольду что-нибудь хорошее, идущее от души. Но, подавив в себе это желание, он молча откозырял и пошёл на северный бастион. По пути, машинально перепрыгивая через брёвна и фашины, вокруг которых суетились пластуны и навагинцы, Гаевский растроганно думал о том, что Краумзгольд дал ему это поручение только затем, чтобы иметь предлог заговорить с ним...

На полукруглой глинистой площадке, обнесённой невысокой стеной из сырцового кирпича, двое или трое артиллеристов чистили орудие. За стеной, на валу, стоял лекарь Самович, глядя вниз, в ров, где работали пластуны. Гаевский поднялся на площадку, прошёл боком мимо артиллеристов, едва не опрокинув ведро со щёлочью, и через орудийную амбразуру вылез к Самовичу.

   — А! Это вы? Здравствуйте! — некстати сказал Самович, уже много раз в течение дня видевшийся с Гаевским.

Глаза у него были потухшие, плечи под узкими чиновничьими погонами обвисли.

«И этот же... и этот умрёт», — снова ощутив ту же острую жалость, подумал Гаевский и нарочито буднично и грубовато спросил:

   — Ну, как тут у вас?

И, не слушая, что скажет Самович, взглянул вниз. Стоя в воде — прямо в сапогах, чтобы не простудиться, — пластуны обрывали лопатами берег рва, обмелевшего, несмотря на частые сильные дожди. Обрытую землю вычерпывали вёдрами и выплёскивали к подножию вала, у самой воды. Чуть пониже гребня, стоя на корточках, несколько пластунов забивали в доски длинные толстые гвозди — делали «ежи» — и тоже укладывали их у подножия вала, против тех мест, где ров особенно мелок. И вал, и ров, и эти доски с гвоздями не могли создать серьёзного препятствия в случае штурма и казались Гаевскому безобидными принадлежностями мальчишеской игры. Он вздохнул и покачал головой.

   — Ведь это всё-таки кое-что да значит — как вы считаете? — спросил Самович, не заметивший или не понявший этого жеста.

   — Ну конечно же! — преувеличенно бодро ответил Гаевский, желая его успокоить, и, ещё раз взглянув на копошившихся во рву пластунов, подумал: «И они тоже...»

Гаевский вернулся на площадку, где артиллеристы всё ещё чистили орудие, и по висячему тесовому настилу, уложенному на высокие бревенчатые опоры, пошёл посмотреть, окончена ли расчистка ружейных бойниц в стене и в турах. На этом фасе, от орудийной площадки до западного бастиона, обращённого к Вулану, работало отделение того же взвода под командованием урядника Загайного.

Всё, что можно было сделать, пластуны сделали: осевший бруствер был поднят; выпавшие из стены кирпичи поставлены на место и вмазаны раствором; бойницы, в просветах которых ещё утром колыхались по-весеннему бледные, не успевшие набрать силы стебли бурьяна, расчищены. Раздумывая, что можно было сделать ещё, Гаевский взглянул себе под ноги, на настил, где, как ему помнилось, были проделаны бойницы для стрельбы по противнику, уже проникшему в укрепление. Все они, кроме одной, были заложены досками, прибитыми к настилу. Удивлённый Гаевский спросил, зачем это.

   — А мы, ваше благородие, когда несём здесь караул, за нуждой по одному ходим, — обидчиво ответил Загайный, которому в вопросе офицера смутно мерещился подвох.

   — Хвала и честь вам за это, — через силу улыбнувшись, сказал Гаевский. — Но только это не то, что вы думаете, а тоже бойницы...

Он приказал отодрать доски, стал на колени у одной из бойниц, высунул в неё черенок лопаты и, сделав вид, будто стреляет в кого-то, находящегося под настилом, звонко прищёлкнул языком.

   — Вишь, как оно ловко! — виновато вздохнув, сказал Загайный. — А нам-то и невдомёк... И их благородие никаких замечаниев не сказали. Известное дело — лекари оне-с...

16

Вечером двадцать первого марта, в четверг, на четвёртой неделе Великого поста, Гаевский заступил дежурным по гарнизону, сменив своего однополчанина, подпрапорщика Корецкого. Мало сказать, что дежурство ему предстояло трудное — оно могло быть и последним в его жизни: ночью этого дня, по словам лазутчика, приходившего к коменданту неделю тому назад, черкесы собирались штурмовать укрепление. Но Гаевский, рассудком хотя и допускавший, что его могут убить, не представлял себе наглядно своей смерти, сколько ни старался, и поэтому настоящего страха перед нею не ощущал.

Было ещё светло, когда новый караул, возглавляемый взводным унтер-офицером из разжалованных Ордынским, занял посты, и Гаевский вместе с Ордынским обошли всё укрепление, кроме отделённой завалом южной куртины, и, поднимаясь в каждый тур, терпеливо и строго наказывали часовым смотреть и слушать вокруг особенно внимательно, чтобы вовремя поймать момент приближения противника и предупредить гарнизон.

Лазутчик, правда, обещал коменданту разложить в трёх местах костры, как только черкесы окажутся в пределах видимости из форта, но Ликоне очень-то полагался на его обещание и приказал выгнать за вал сторожевых собак, чтобы хоть этим смягчить внезапность нападения, если костры не появятся. Собак выгнали ещё засветло, при смене наряда, но они никуда не ушли, а тревожно и суетливо рыскали под самыми стенами укрепления и, когда замечали на валу человеческую фигуру, садились на хвосты и, подняв короткие, густо заросшие морды, беспомощно визгливым, нестройным хором начинали лаять, просясь назад.

Вот уже неделю в форте все спали не раздеваясь, в полной амуниции. Люди устали, сделались раздражительны и даже в строю откровенно и свирепо чесались. Баня, вытопленная два дня назад по приказанию коменданта, почти не отразилась на их настроении. Гаевский, которому из-за недостатка в офицерах пришлось дежурить и тогда, опоздал и мылся не с офицерами и даже не со своими солдатами, тенгинцами, а с навагинцами. В полутёмной угарной землянке с закопчёнными бревенчатыми стенами, сидя на скользкой лавке рядом с ушатом плохо нагретой, пахнущей илом воды, Гаевский услышал разговор двух солдат.

   — Вот мы всё ждём штурму от татарвы, — заговорил один, — а, может, её, штурмы-то, и не будет. Ить приехали же морячки пароходом и выручили головинцев... — Ему долго никто не отвечал; в липком тумане тихо, будто призраки, двигались серые тени, плескалась вода, изредка обо что-то тупо ударялись ушаты.

   — А ты на вал-то выходил эти дни? — вдруг спросил глухо прозвучавший из тумана голос. — Видел, как «Боря»-то на море играет?..

Первый солдат не ответил.

   — Ну то-то же! — с мрачным удовольствием сказал второй. — А то — морячки, морячки! Нам теперь ни один чёрт не помогнёт, все тут загинем...

На этом разговор окончился, и Гаевский в него не вмешался...

Сейчас, вернувшись на гауптвахту и расставшись с Ордынским, Гаевский прошёл к себе в «дежурку» и велел прикомандированному в его распоряжение горнисту зажечь олеиновую коптилку, подвешенную к низкому потолку. Засветив лампу, от которой сразу же потянуло жаркой вонью, и незаметно вытерев руки о полу шинели, горнист попросил отпустить его в комнату, где помешался караул, «погуторить с земляками».

— Иди, — с облегчением сказал Гаевский, которому хотелось побыть в одиночестве. — Если понадобишься, я позову...

Расстегнув шинель, он вынул из внутреннего кармана петербургский журнал, очередь на который дошла до него только сегодня, и присел к столу. Журнал был уже не новый, вышедший несколько месяцев назад, но здесь, на Кавказе, да ещё в отдалённой крепости, он был самой свежей новинкой. Главное же было то, что в нём печаталась повесть входившего в славу сочинителя Лермонтова под названием «Фаталист». Гаевский, гордившийся перед сослуживцами тем, что окончил ту же самую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, откуда вышел и Лермонтов, знал наизусть всё, что Лермонтов написал ещё в школе, и с жадностью выискивал и читал написанное им позднее. От «Бэлы» — первое, что написал Лермонтов в прозе, — Гаевский неделю ходил как пьяный, а «Фаталист» был её продолжением.

Но, прочтя первую страницу, Гаевский с досадой обнаружил, что ему приходилось делать над собой усилие: ожидание предстоящего боя, несколько преувеличенное сознание своей ответственности за судьбу крепости, просто обрывки будничных впечатлений мешали ему сосредоточиться. Однако мало-помалу чтение захватило его и он отрешился и от своей тревоги, и от окружавшей его убогой обстановки...

Поначалу, впрочем, в повести и не было ничего, что могло как-то поразить воображение: герои живут такой же жизнью, какой жил сам Гаевский и его сослуживцы, так же собираются по вечерам у кого-нибудь из старших офицеров, ведут такие же разговоры, так же пьют и играют в карты.

Но вот прапорщик Печорин и поручик Вулич, соскучившись этой обыденностью, начинают свою дерзкую игру со смертью: их странный спор о предопределении, азартным игрецким жестом подброшенная вверх карта, заряженный пистолет, щёлкающий в тишине курком у виска Вулича, — всё это было сладостно-жутко и неодолимо влекуще.

«...Я замечал, и многие старые воины подтверждали моё замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться...»

Дойдя до этого места, Гаевский вздрогнул, поражённый мистическим смыслом этих простых и страшных слов, и ещё два или три раза перечитал их, шепча про себя. Он вспомнил, что «странный отпечаток», увиденный Печориным на лице Вулича, он сам, Гаевский, поймал на лицах Краумзгольда, Самовича, солдат и казаков в тот день, когда крепость готовили к обороне.

Гаевский лёг грудью на стол и медленно приблизил лицо к тревожно черневшему низенькому окну, с тайным страхом пытаясь разглядеть собственные черты. Но стёкла отражали только контуры лица.

«Пустяки, — бодрясь, подумал он, — сегодня я вообще ни у кого этого не заметил. Наверное, всё это вздор...»

Но на той странице, где предсказание Печорина сбывается и казак убивает Вулича, у Гаевского невольно сжалось сердце, и он даже захлопнул и отодвинул от себя журнал...

Всё, что говорил и делал Печорин, вызывало у Гаевского восхищение и желание подражать ему. Не верилось, что Печорина на самом деле не существовало, что его просто выдумал сочинитель. Казалось, стоило только выехать из опостылевшей крепостцы, любым способом выбраться на главные кавказские пути — на Военно-Грузинскую дорогу, например, — и обязательно встретишь живого Печорина, как дважды за короткий промежуток времени встретил Гаевский самого Лермонтова.

Гаевский ещё раз мельком взглянул на чёрные стёкла окна и, отведя взгляд, стал припоминать подробности своих встреч с сочинителем Лермонтовым, о которых любил рассказывать сослуживцам, только слегка и почти незаметно для себя самого видоизменяя то, что было в действительности.

Ещё юнкером, но уже накануне производства, во время двусторонних лагерных учений под Красным Селом, Гаевский, вызвавшись охотником, участвовал в рекогносцировке дороги вместе с фельдфебелем своей роты и был застигнут конным разъездом «противника». Конники, царскосельские гусары, гулко топоча и поднимая горько пахнущую, розовую от закатных лучей пыль, внезапно окружили юнкеров и, обезоружив, шагом конвоировали их в своё расположение. Начальник разъезда, смуглолицый офицер в фуражке с красным верхом и с длинной папиросой в зубах, по-домашнему расслабившись в седле, ехал сзади.

Гаевский, идя рядом с фельдфебелем, шёпотом уговаривал его бежать от гусар, стараясь убедить тем, что за пребывание в «плену» их в школе поднимут на смех. Фельдфебель всё не соглашался, но когда дорога пошла среди густых зарослей ольшаника, сам сжал пальцы Гаевского, подавая сигнал к бегству. Нырнув под опущенные пики гусар, Гаевский и фельдфебель, с треском подминая под себя кусты, бросились в чащу — один направо, другой налево от дороги. «Стой, барин! Стой, конём затопчу!» — кричал за спиной Гаевского гусар, и уже шумно дышал его конь. Захлёбываясь от ветра и от волнения, Гаевский резко шарахнулся в сторону и забежал за толстый ствол старой ольхи. Почти сразу же от дороги донёсся голос офицера: «Вернись, Полтавец! Они сами придут за ружьями!» Голос был сильный, полнокровный, мягко рокочущий, и Гаевскому показалось, что офицер смеялся.

Гусар, развернув коня и сделав круг по болотистому, поросшему бледной жёсткой травой лужку, исчез в кустах, Гаевский, только теперь подумав о ружье, медленно и пристыженно вернулся на дорогу; вернулся и фельдфебель, которому, свесившись с седла, помог перепрыгнуть через канаву преследовавший его гусар. Офицер, насмешливо пыхнув папиросой, молча тронул коня.

Гаевский и фельдфебель целые сутки проскучали в пустом сенном сарае в какой-то чухонской деревушке, пока за ними, с нагоняем, не приехал ротный. Но тогда Гаевский так и не узнал, что взявший их «в плен» офицер был Лермонтов.

Однако Гаевский всё-таки познакомился с Лермонтовым, и сейчас, настроившись на фаталистический лад, он вдруг подумал, что судьбе зачем-то нужно было это знакомство, а зачем именно — должно открыться позднее.

Прошлым летом Гаевский проводил свой первый офицерский отпуск в Петербурге, у дяди, служившего по цензурному ведомству. Однажды, узнав, что дядя по каким-то делам едет в редакцию «Отечественных записок», Гаевский попросил дядю взять с собой и его. В том, что, войдя в редакцию самого модного столичного журнала, он сразу же увидит всех мало-мальски известных сочинителей, Гаевский не сомневался. Он только боялся, что может почему-либо не увидеть Лермонтова, а его-то Гаевскому и хотелось увидеть больше всех.

В первой комнате, куда они вошли, за широким, низким столом, сплошь заваленным бумагами, сидел хмурый и жёлтый лицом господин с серыми бровями и серокурчавой головой. Встав из-за стола, он почтительно, но с достоинством приветствовал дядю и важно кивнул Гаевскому. Потом он сказал, что, хотя принципал и не велел никого принимать, на дядю этот запрет конечно же не распространяется. Дядя польщённо что-то пробормотал и исчез за высокой дверью редакторского кабинета, сделав Гаевскому знак дожидаться.

Досадуя и на дядю, и на курчавого господина, и на непоседливых сочинителей, бог знает где обретавшихся, Гаевский подошёл к окну, скучливо и чуть завистливо уставившись на медленно плывущую за стёклами нарядную толпу и на вереницы экипажей, ходко и независимо кативших вдоль широкого Невского.

Прошло довольно много времени, когда Гаевский услышал приближавшиеся к двери шаги в редакторском кабинете, потом дверь заскрипела, и появился дядя, за ним вышел смуглый и темноглазый гвардейский офицер в щегольском вицмундире, за офицером — сухощавый белокурый штатский франт лет тридцати с небольшим.

«Павел Иванович прав, — жёстко сказал белокурый франт, продолжая, видимо, начатый разговор. — Этих господ нужно редактировать как Сидоровых коз...» Офицер неудержимо расхохотался, и, внимательно взглянув на него, Гаевский впервые с любопытством заметил, что среди его гладко зачёсанных ореховых волос как-то странно и по-детски трогательно выделяется светлый клок надо лбом. Мягко рокочущий смех офицера показался знакомым, но откуда — на память не приходило. Гаевский всё ещё в нерешительности стоял у окна. Дядя подозвал его. «Позвольте, господа, представить вам моего племянника, — сказал он, — кавказский герой, без пяти минут Паскевич». Гаевский бросил на дядю укоризненный взгляд и покраснел. Франт равнодушно-любезно подал Гаевскому бледную руку и назвал себя. Это и был главный редактор «Отечественных записок» Краевский.

Назад Дальше