Когда офицер, глядя в лицо Гаевскому всё ещё смеющимися глазами, коротко и крепко сжал его руку и произнёс свою фамилию — Лермонтов, у Гаевского от волнения похолодели пальцы. «О Боже! Что за болван! — подумал он о себе. — И не догадаться об этом раньше...» «Так вы с Кавказа? В каком полку изволите служить?» — оглядывая мундир Гаевского и, как ему показалось, не угадывая названия полка, спросил Лермонтов.
Гаевский, судорожно напрягаясь, искал каких-то умных и значительных слов, которые он мог бы сказать Лермонтову и этим заинтересовать его, хоть ненадолго удержать около себя — вернее, удержаться самому. Но в голову, как назло, лезли никому не нужные, нелепые воспоминания о чудачествах школьных офицеров или плоские сентенции о литературе — совершеннейшие благоглупости, которые, как откровения, с таинственным видом поверяют друг другу смольнянки кофейного класса... Не к Лермонтову было соваться со всем этим...
Заметив смущение Гаевского, Лермонтов вынул из кармана сигарочницу, открыл её с громким щелчком и протянул Гаевскому. Они закурили, и тогда, увидев лицо Лермонтова сквозь дым, Гаевский вдруг сразу вспомнил, будто тоже увидел, идущую в зарослях ольхи вечернюю дорогу под Красным Селом, свой неудачный побег из «плена» и услышал полнокровный, мягко рокочущий голос: «Вернись, Полтавец!..»
— Костры! Слышите, Гаевский? Костры появились! — Перед ним бледный, в незастёгнутом мундире стоял Ордынский.
Гаевский посмотрел на него долгим, тупо-внимательным взглядом, и, поняв наконец, о чём он говорил, захлопнул книжку, и неестественно спокойно сказал:
— Ага! Ну, сейчас мы выйдем, посмотрим вместе...
Гаевский чувствовал тревожный, возбуждающий холодок в животе; по спине, будто кто-то сыпал ему между лопаток холодный песок, пробегала дрожь, но он надевал и застёгивал шинель, а потом пристёгивал саблю с подчёркнутой неспешностью, словно дело шло об обычной поверке постов.
— Горниста ко мне! — сказал он, когда они с Ордынским вышли в полутёмный узенький коридор.
Ордынский обогнал его и, неловко возясь на ходу с пуговицами мундира, побежал в караульное помещение.
На дворе Гаевского обступили темнота и шум моря. Оно глухо и глубоко гудело, и казалось, что этот ровный, однообразный, непрестанный гул издавала сама земля. Небо над морем было черно, но еле уловимое, серое издали мерцание воды позволяло угадывать разделявшую их границу. Там же, где громоздились невидимые теперь горы, чёрное как сажа небо сливалось и с ними, и со всем пространством, лежавшим между горами и крепостью. Постояв на месте, соображая, как ему лучше идти, Гаевский двинулся в эту густую и вязкую темноту, в которой он почти переставал ощущать своё тело. Вскоре, неизвестно как угадав направление, его нагнали Ордынский и горнист.
— Костров пока два, — услышал Гаевский слегка запыхавшийся голос Ордынского, — первый, со стороны Булана, был замечен ровно в четыре утра. Второй, в стороне гор, — через десять минут. Те ли это костры?..
Гаевский почувствовал, как хотел Ордынский, чтобы он поддержал его сомнения, сказал бы: нет, мол, не те. Но Ордынский — не Самович, щадить его в таких обстоятельствах было бы против правил, и Гаевский сухо сказал, хотя ещё и сам сомневался:
— Те...
Впереди, казалось, где-то далеко-далеко, одиноко блеснул крохотный огонёк — в туре закурил часовой. Через несколько шагов огонёк пропал, и часовой окликнул их. Ордынский назвал себя и Гаевского. Они поднялись в тур.
— Кто разрешил курить? — свирепым полушёпотом набросился Ордынский на часового.
— Да перестаньте, — устало сказал Гаевский, — что уж теперь-то...
До костра, разведённого лазутчиками, должно быть, на краю чинарового леса, уходившего к самому Вулану, было больше версты, и выглядел он маленьким и слабым, как лампадка. Второй, правее его, был ближе и казался больше и ярче. Постояв с минуту в тесном туре и убедившись в том, что костры горят в тех местах, о которых говорил лазутчик, Гаевский негромко сказал:
— Да, те... Те костры...
Это был окончательный ответ Ордынскому — и самому себе...
В офицерском флигеле было тихо, все его обитатели спали. Но под дверью комнаты, занимаемой комендантом, бессонно и неуютно светилась жёлтая щель. Гаевский постучался только ради проформы и сразу же вошёл. За столом, в середине, сидел комендант, а по бокам — Безносов, Ермолов и Самович, которого Гаевский никак не ожидал увидеть среди ближайшего окружения коменданта. Гаевский доложил о кострах.
— И что же? — язвительно спросил Дико. — Вам этого сигнала не достаточно, чтобы объявить тревогу?
Гаевский пожал плечами.
— Я думал, что необходим ваш приказ, — сказал он.
— Знаете, кто ещё думал? — зло блеснув синеватыми белками, взорвался Лико. — Идите! Летите! Через пять минут доло́жите, что гарнизон построен!..
Гаевский удивился резкости обычно сдержанного коменданта, но раздумывать над этим у него не было времени. Столкнувшись у выхода с горнистом, Гаевский приказал ему играть тревогу. Воинственно-простая, привычная мелодия показалась Гаевскому теперь незнакомой, безжалостно пронзительной и угрожающей; острый холодок в животе стал ещё острее, превратившись почти в боль.
За первыми же звуками трубы в бараках раздались приглушённые голоса дневальных и унтеров, тускло осветились окна, в которых заметались солдатские тени. Гаевский, легко находя дорогу по окнам, зашагал к бараку, где размещались тенгинцы. У ближайшего входа строились пластуны: на правом фланге уже стоял флигельман с фонарём в руке, а против него — урядник Загайный, который хрипло орал на подбегавших казаков. Чуть подальше горел такой же фонарь в руке тенгинского флигельмана, тоже слышались торопливые шаги множества ног, хлюпанье луж и сразу два голоса — фельдфебеля Комлева и унтер-офицера Просвирнина.
— Это вы, ваше благородие? — спросил Комлев, когда Гаевский подошёл к строю, — А где ротный?
Гаевский перебил его:
— Все ли в строю?
Широкая спина Комлева проплыла в лучах фонаря и пропала. Он отошёл за строй, чтобы взглянуть на окна барака.
— Всё, кажись, — нерешительно сказал он, снова выходя. — Кроме ваших — тех, что в наряде...
И, подав команду «смирно», приказал людям рассчитаться по порядку номеров. Все оказались на месте, кроме взвода Гаевского, занимавшего караул.
Проверив пластунов, навагинцев и артиллеристов, Гаевский пошёл с докладом к коменданту. Раза два или три его обрызгали грязью пробегавшие к месту построения офицеры. На крыльцо офицерского флигеля вышел чей-то денщик с жёлто светившим фонарём, и почти сразу же из темноты двери в медном отблеске появились фигуры в чёрных шинелях. Гаевский прибавил шагу. Отыскав глазами Лико, который сходил с крыльца в сопровождении Безносова и Самовича, он доложил, что гарнизон построен.
— Вал охраняется? — спросил Лико.
— Так точно.
Уже на ходу Лико напомнил Гаевскому, что он сам и караул должны присоединиться к своей роте только после того, как весь гарнизон займёт оборону, и, помолчав немного, зачем-то рассказал, что Самович назначен командовать резервом из сорока человек, который заодно будет охранять и лазарет.
Гаевский понял, что этим деликатным способом Лико решил убить даже не двух, а сразу трёх зайцев: вернуть лазарету лекаря, дать охрану и снять с Самовича тяжкий груз офицерских обязанностей, которыми тот поначалу так легкомысленно прельстился. Гаевскому вспомнились рассказы о хитрости греков, вычитанные из учебников по древней истории, и он улыбнулся...
Издали оранжевые огоньки в руках флигельманов светились так тепло и мирно, что Гаевскому на миг показалось, будто стоит ему захотеть — и он сможет пойти и лечь спать или просто бухнуться на кровать с книжкой. И он даже вздрогнул от острого чувства разочарования, когда, приблизившись к строю, услышал вдруг резкий голос Краумзгольда, отдававшего команду для встречи Лико.
Уклонившись, по своему обыкновению, от церемонии, комендант остановился в нескольких шагах от первой шеренги, молча пытаясь разглядеть лица солдат. Лица видны были плохо; из темноты выступали только перекрещивающиеся на груди набелённые ремни да над головами неярко и тонко поблескивали штыки.
— Ребята! — коротко кашлянув, сказал комендант. — Говорить мне вам долго нечего. Вот и настал день, когда мы должны доказать, что присяга для нас — не пустое слово. Если нужно умереть — умрём. Храбрецов наградит государь и родина не забудет, трусов сам пристрелю вот этой рукой! — Лико резко вытянул в сторону фонаря маленькую руку в чёрной перчатке и угрожающе потряс ею перед носом ближайшего солдата. — Я же, как и остальные офицеры, в бою буду всё время с вами, и что над вами сбудется, то и надо мной. Ну, Бог в помощь, ребята!..
Голос его дрогнул на последних словах, и, справляясь с собой, Лико особенно громко, хотя в этом не было надобности, скомандовал:
— Господа офицеры! Извольте вести людей на бастионы!..
В суете, сопровождавшей расстановку солдат на бастионе, Гаевский не сразу заметил, как почти совсем рассвело. Солнце поднималось за огромным мутным облаком, неподвижно висевшим над горами и берегом, и в его неярком, рассеянном свете всё вокруг: и дальний лес, и травы, и море — выглядело поблекшим и скучным.
— Неприятель в виду крепости! — где-то недалеко услышал Гаевский голос прапорщика Симборского.
И сразу же затрещали барабаны — сначала у навагинцев, а потом на всех бастионах — и тревожно, резко, негармонично зазвучали горны. Гаевский и стоявший рядом Краумзгольд поднесли к глазам зрительные трубы. Черкесы нестройными редкими толпами выходили из лесу, начинавшегося примерно в версте на северо-восток от крепости, и, слившись на поляне в плотную массу, двигались к дороге, соединявшей крепость с рекой Джубгой.
— Никак не пойму, что это у них в руках, — не отрывая трубы от глаз, сказал Гаевский.
— Осадные лестницы, — хмуро ответил Краумзгольд, — скверная штука...
Опустив трубу, он дал команду приготовиться. Но солдаты и без команды, стоя на своих местах, внимательно следили за противником и были готовы в любой момент открыть огонь. По деревянной галерее, перепрыгивая через стрельницы и ведя за собой остатки караула, бежал Ордынский. Краумзгольд непонимающе оглянулся, но, видимо вспомнив, откуда взялись солдаты, вяло махнул рукой.
— Расставляйте на свободные места, — сказал Гаевский своему взводному.
А по Джубгской дороге приближались черкесы. Теперь уже в трубу были видны их лица, одежда, красные значки на коротких древках, заменявшие знамёна, и осадные лестницы, которые так не понравились Краумзгольду. Собаки, ночью, видимо, убежавшие от укрепления на свет костров, теперь, сбившись в стаи, кипели вокруг неприятельской толпы, будто на волчьей травле. Несколько раз черкесы стреляли в них, издали доносился одинокий предсмертный крик раненого животного, а потом — долгий, дикий, бессильно-яростный вой всей стаи.
Из лесу появилась черкесская конница. Она разделилась на два отряда: один двинулся прямо на Джубгскую дорогу, вслед за пешими горцами, а другой, выехав на дикое травянистое поле, лежавшее между лесом и берегом моря, стал обтекать крепость со стороны Вулана. Неожиданно развернувшись веером, наподобие казачьей лавы, этот отряд, набирая аллюр, с пронзительным гиканьем, приподнявшись на стременах, понёсся на крепостной вал.
— Eine jämmerliche Schlauheit der Wilder, — презрительно дрогнув уголком рта, пробормотал Краумзгольд. — Атака-то будет не здесь...
С вала ударила пушка, и конники рассеялись, снова направляясь к лесу.
Почти сразу же прогремел орудийный выстрел и с Джубгского бастиона.
Гаевский повернулся туда, всё ещё держа у глаз зрительную трубу, но через её стёкла неприятельская масса казалась такой пугающе близкой, что он невольно опустил трубу, успев только заметить, как черкесы на бегу мгновенно заполнили пустоту, пробитую в середине толпы картечью. Их несмолкавшие клокочущие выкрики заглушили стоны раненых и умирающих.
Ещё через несколько мгновений Гаевский уже не видел красных значков, плывших над толпой, — передовые черкесы спустились в ров. Раздался ружейный залп с бастиона, беспорядочно затрещали одиночные выстрелы, у орудия засуетилась прислуга, разворачивая его для стрельбы вдоль рва. Промелькнула высокая фигура Ермолова с поднятой рукой, и снова, тяжко ухнув, орудие изрыгнуло картечь. Гаевский не мог видеть рва, но догадывался, что он теперь переполнен трупами. И наверное, по этим трупам прошли первые черкесы, вскочившие на бруствер. Пластуны дружно приняли их на штыки и снова сбросили в ров. Но за ними сразу же появились другие, с обнажёнными шашками в правой руке и с кинжалами — в левой. Черкесов взбиралось на бруствер всё больше и больше, и уже двое из них старались водрузить на стене свой значок, воткнув древко в плохо промазанную щель между кирпичами.
— Вы на всякий случай оставайтесь здесь, — над самым ухом Гаевского вдруг прозвучал голос Краумзгольда, — а я со второй полуротой пойду туда.
Гаевский хотел возразить, попроситься сам, но Краумзгольд уже собирал на галерее вторую полуроту, шагая к лесенке, спускавшейся во двор. Корецкий и Комлев тоже уходили с ним. Потом Гаевский увидел, как, выхватив из ножен саблю, Краумзгольд побежал по грязно-зелёным лужам, крича своим птичьим голосом: «За мной! Не робейт!» В последний раз Гаевский увидел командира роты уже на бастионе, в самой гуще схватки. Над головой Краумзгольда сверкнула черкесская шашка, и его долговязая фигура, странно изогнувшись и присев, исчезла, и Гаевскому со своего места на галерее сначала трудно было понять, уклонился Краумзгольд от удара или нет. Но когда черкесы были отбиты и врассыпную побежали к Джубгской дороге, унося, однако, с собой осадные лестницы, Гаевский увидел на бастионе только трёх офицеров: Безносова, Ермолова и Корецкого. Краумзгольда среди них не было. Гаевский, быстро и мелко кидая пальцами, перекрестился, потом увидел, как крестились Просвирнин с Терехиным — широко и ладно, по-стариковски истово...
— Наши! Ваше благородие, наши! — во весь голос закричал вдруг Пиня Рухман, радостно сияя на Гаевского карими глазами и протягивая руку куда-то в сторону Джубгской дороги.
Солдаты, повторяя: «Наши! Наши!» — рванулись от амбразур к краю галереи, махали руками, обнимались, крепко лупили друг друга по спинам, подбрасывали в воздух фуражки. Ликование перекинулось к ближайшим соседям — навагинцам; те же возгласы: «Наши! Наши!» — неслись с западного бастиона, где находился комендант.
Действительно, едва отступившие от крепости черкесы высыпали на Джубгскую дорогу, как они были атакованы конницей, которая беспощадно рубила их шашками и давила конями. Опешившие беглецы вяло оборонялись, поднимая над головой осадные лестницы. Это-то и увидели солдаты Гаевского, не поняв, что происходит.
Хаджи-Берзек, поседевший в боях с русскими, знал, как можно остановить бегство: черкесов рубила своя конница.
Поняв это сразу же, Гаевский решил молчать, предоставив людям догадаться обо всём самим, когда черкесы, остановленные конницей, снова бросятся на штурм, но на лице стоявшего рядом с ним Ордынского была написана такая трусливая радость, что Гаевский не выдержал.
— Да не валяйте дурака хоть вы-то, — раздражённо сказал он. — Неужели не видите, что черкесов рубят свои...
Ордынский побледнел и сник, и плечи у него повисли, как у Самовича в тот день, когда впервые стало известно о готовящемся нападении. Гаевский отвернулся...
Между тем конница остановила отступление, и черкесы массой, гораздо более плотной, чем в первый раз, снова, постепенно набирая скорость, покатились к крепости. Часть конников — сотни три — спешилась и беглым шагом, держа наготове шашки, двинулась за наступающими.
— Вот те и наши! — оторопело сказал барабанщик Халчеев, оглянувшись на Гаевского.