— Да и на тебя поглянь со стороны — другое на ум идет.
Вскоре прибежал старшина, несмотря на контузию. Вместе с ним — увешанные оружием дневальные и Кошкина. Пленники обжимали на себе одежду и жалко улыбались старшине.
— Мы мирноделегаты, — сказал Хакода, кланяясь. Поклонились по нескольку раз и оба китайца. — Мы мирные люди, господин офицер. Мы никому не несем зла. Ваш солдат обошелся с нами очень плохо. А другой солдат обошелся плохо с господином шеньши Ченем, который мирно отдыхал в легковом автомобиле.
Извлекли на свет рассерженного узкоглазого старика. Одет он был в меховую шубу и меховую же огромную шапку. На ногах бархатные сапоги с загнутыми вверх носками.
— Господин шеньши — известный деятель гоминьдана, — сказал Хакода в мокрой шляпе, сотрясаемый мелкой дрожью. — Он большой политический деятель. С ним нужно говорить очень вежливо.
Старик показал старшине документы, пытался что-то объяснить, сильно коверкая русские слова.
— Ладноть! — крикнул старшина и вернул документы. — Значит, так! Отправим вас очень вежливо в комендатуру! Пусть разбираются! Еремеев! Обсуши их! И выдай по сто грамм!
— Утопил, паразит, оружие, — сказал громко Кощеев, чтобы услышал старшина, и показал на Чжао. — Вроде автомата. Может, пусть поныряет?
— Ты полегче насчет паразитов! — крикнул старшина. — Вдруг на самом деле не паразиты, а, наоборот, делегация?
Хакода пояснил:
— «Брен» — британский пистолет-пулемет. Очень редкое здесь оружие.
— Что? Что он говорит?
— Британский автомат «брен», говорит! Редкое оружие!
— Хрен с ним, с «бреном». Видали мы и не такое! Как бы там ни случилось, а тебе, Мотькин, объявляю еще одну благодарность… А тебе, рядовой Кощеев Иннокентий Иванович, снимаю ранее наложенное взыскание — все пять суток с содержанием на гарнизонной гауптвахте.
После обеда Еремеев и боец-сопровождающий поехали с задержанными в Даютай. Машинешка была на редкость древняя и хлипкая. И хотя была рассчитана на четверых, втиснулось шестеро. Перед тем, как отправиться в путь, Хакода в непросохшей шляпе приоткрыл дверцу и подозвал Кощеева.
— Кощеев-сан! Господин шеньши Чень не держит на вас зуб. И на того солдата, который его связывал, тоже не держит. Господин шеньши Чень восхищен. Господин Чень дает вам обоим по десять долларов, — и сунул ему в руку деньги.
Лимузин покатил вниз по склону, поскрипывая всеми суставами. Кощеев отыскал Мотькина, вручил ему высокую награду.
— Усыновит тебя известный политический деятель, Мотькин, вот увидишь. И будешь гейш трясти на коленке.
Мотькин деловито пересчитал диковинные бумажки.
— Верно, десять. Не наврал дед. Только что с ними делать?
СЛЕЗЫ В ПРАЗДНИК
Разрозненные кучки металлолома стаскивали в одно место, которое почему-то назвали «шкраб» — ровную площадку на голом боку сопки, к которой были хорошие подъезды. Покорные работяги-мулы кряхтели на пределе усилий. Старенький СТЗ надрывался от собственного воя, и по его жестяной коже, меченной пулями и осколками, пробегали волны трясучки.
— Развалится, зараза, — сказал Кощеев с сожалением.
— Не развалится, — Зацепин был весел и свеж. — Тракторист знает: без трактора он, как мы, на себе потянет.
Долговязый тракторист в новехонькой, без единого пятнышка, телогрейке деловито трогал рычаги и, вы сунувшись из кабины, кричал кому-то:
— Чалку ставь, славяне! Счас приеду!
Трактор потащил на буксирном тросе бронеплиту с чудовищной пробоиной посередине.
— Двухсоткой влепили, не меньше, — сказал Одуванчиков.
— Ни! — возразил Поляница. — Барабанов в темноти лбом стукнувся.
Посмеялись. Поляница опять начал клянчить:
— Кешко, доскажи про Марысю!
Появились откуда-то озабоченный старшина и флегматичный Мотькин с тетрадкой.
— Прекратить перекур и разговорчики! — зашумел старшина. — Однако, начальство едет.
Все посмотрели вниз на дорогу и увидели медленно ползущие в гору машины.
— Навались, братва! — заорал Зацепин, показывая усердие.
Старшина с Мотькиным тоже впряглись в брезентовую лямку. Матерясь и слаженно ухая, солдаты потащили громоздкую 75-миллиметровую японскую пушку. Резиновые катки ее были сожжены, а рамочный лафет цеплялся крючьями за малейшую неровность.
— Стой! — скомандовал старшина. — Кто посильней — рядовой Поленница и ты, Мотькин, — поднимите ей задницу. Остальные — в тягло.
— Мне нельзя, — сказал Мотькин. — Вы же знаете, товарищ старшина.
Кощеев, весь в поту, заорал:
— Кончай, Леха!
— У меня воспаление, — упрямился Мотькин, — внутри.
— Так шо ты раньше не казав? — удивился Поляница. — Мы б тоби клизму поставили. Тягнув бы счас, як ишак, и не лягався.
Мотькин зло сплюнул. Трактор уже успел смотаться туда и назад и тащил теперь с натугой закопченную громаду танка. Солдаты примолкли, узнав по очертаниям корпуса тридцатьчетверку. Знали: сожгли его смертники, увешанные взрывчаткой. «Движущееся минное поле» назывался этот разряд смертников, взявшись за руки, они бежали на танки…
Из-за бугра с натугой выплыл чистенький джин, перегруженный людьми, и направился к лагерю.
— Взялись, взялись! — закричал старшина, впрягаясь в лямку. — Поднимай лафет! — Жилы на его загорелом задубевшем горле напряглись, лицо потемнело.
Поляница и Мотькин приподняли конец лафета. Дело сразу пошло быстрее.
— Ты бы шел к начальству, старшина, — сказал Кощеев. Без тебя справимся.
— Ничего, начальство подождет, — старшина удивленно посмотрел на Кощеева, и тому стало немного не по себе.
Из-за бугра показалась черная легковушка, очень похожая на привычную глазу «эмку», а затем — горбунья на тощих шинах.
— Мирная делегация! — не то ужаснулся, не то обрадовался Мотькин и выпустил из рук лафет. — Товарищ старшина! Опять те самые!..
— Не отвлекайся! — прохрипел старшина.
Пушку подтащили к «шкрабу». Сели, закурили.
— Ефрейтор Зацепин! — Старшина стряхнул с шинели ржавчину, поправил фуражку. — Значит, так. Работать всем на совесть. Проверю.
— А мы всегда на совесть. — Кощеев нагло посмотрел на старшину.
— Береги себя, рядовой Кощеев, очень прошу! Не зарабатывай на орехи! — И старшина размашисто зашагал к биваку.
Мотькин кинулся за ним.
— Куда, писарь?! — крикнул Зацепин, — Без тебя все дело станет!
Наперебой посыпались реплики про «сачков». Конечно же, вспомнили известных в дивизии козлов отпущения — писарей, каптеров и начпродов.
Через час-полтора Мотькин вернулся.
— Значит, так, товарищи красноармейцы, — подражая Барабанову, произнес он. — В штабе списки на демобилизацию готовят. К октябрьским точно — по домам.
Его тут же окружили, усадили на сухое и мягкое, вставили в зубы маньчжурскую сигаретку, поднесли зажженные спички и зажигалки.
— Не тяни, Лексей! — простонал тракторист.
— Значит, так, — Мотькин прокашлялся, посмотрел на игривый дымок от сигареты. — Стало быть, согласно указу от сентября месяца демобилизуется вторая очередь. Пункт первый: имеющие законченное высшее, средне-техническое и среднее сельхозобразование.
— Про меня… — прошептал тракторист, скривившись в странной улыбке. — Сельхоз — это я, славяне…
— У меня горный техникум. — Зацепин нервничал. — Первый курс. Слушай, Мотькин…
Писарь покачал головой:
— Если первый, значит, сиди и не брыкайся. Был бы второй — тогда другое дело. — Он прокашлялся опять и продолжал важно: — Пункт второй: работавшие до призыва учителями…
Все молчали. Кощеев покрутил головой:
— Учителей нет. Давай дальше.
Мотькин посмотрел на Посудина.
— Пункт третий, студенты всех высших учзаведений. Даже заочники.
Посудин снял зачем-то пилотку со своей маленькой головенки, шумно вздохнул, чтобы унять подступившие слезы…
— Пункт четвертый: получившие по три и более ранений. — Все продолжали молчать. Мотькин добавил: — У Барабанова более трех ранений.
— Иди ты! — удивился кто-то.
— Пункт пятый! — Голос Мотькина зазвенел. — Призванные на военную службу в тридцать восьмом году и раньше. И кто непрерывно в Красной Армии семь и больше лет… — И, не сдержавшись, швырнул сигарету на землю, вскочил, закричал: — Конец, славяне! Еду домой! Ур-ра!
Он подскочил к Кощееву, ударил его кулаком в грудь.
— Кощей! И твои семь лет кончились. Подохнуть можно! Бормотуха! Самогонка! Бабца пощупаем! А?
— У меня шесть… с половиной, — тоскливо протянул Кощеев.
— А раны? Ты же воевал, кровь, поди, пролил не раз?
— И ран нет.
— Может, образование… учился где?..
— Не в том заведении, Леха.
— Значит, жди третьей очереди. Тоже недолго осталось.
— Вот и жду, когда рак на горе свистнет.
Зацепин обнял за плечи Кощеева, голос его был бодр.
— Не сопливься, Кощей. Я тоже не вышел рылом. И Одуванчиков.
— Одуванчиков в офицерскую школу рапорт подал. — Мотькин посмотрел на Одуванчикова, изобразив на лице сострадание.
— Подал, — с вызовом ответил Одуванчиков. — А ты только сейчас узнал?
Конечно, было не до сбора металлолома. Солдаты потянулись в лагерь. Сержанты и не думали их останавливать. У пищеблока сам собой возник митинг…
Кощеев обошел задворками лагерь и отправился к бункеру. К «своему» бункеру. К «дворцу Кощея». Но издали увидел людей на сопке. Догадался: саперы.
Те, что прикатили на джипе с начальством. Он сел на камень и стал ждать. Наконец прогромыхал утробный взрыв. Представил, как из внутренностей сопки вылезают бетонные кишки…
Кощеев хотел закурить, но тут же забыл об этом и поплелся в лагерь, чувствуя ослабевшим вдруг телом плотность воздуха, тяжесть шинели и вообще жизни.
У медпункта увидел Кошкину, румяную, оживленную.
— Где ты пропадаешь, Кеша? — голос громкий, неестественный. — Все тебя ищут, спрашивают… Всем вдруг стал нужен.
— И тебе?
— И мне. — Она затащила его за рукав в раскрытую дверь, усадила на стул. Ну почему ты такой? Как будто с изолятора.
— Говори, Фрося…
Ей вдруг стало невыносимо трудно говорить.
— Понимаешь, приехал человек… с которым… которого… В общем, у нас с ним… Если он узнает… Я не хочу его потерять! Теперь не хочу.
— А раньше?
— Семья его погибла в оккупацию. Искали, и вот… сообщили точно. Он пережил, переболел и приехал мне сказать, что…
Кощеев с ужасом смотрел на нее.
— А я?.. А я, Фрося?!
— Кешенька, милый… Ну как же ты можешь так спрашивать? Я тоже могу — а обо мне подумал? Ведь могло и не быть ничего…
— Кончилась лафа! Почему сразу все, в одну минутку?.. — Кощеев встал. — Этот самый майор, что приехал?
— Постарайся понять… Ведь не можешь ты жить по-нормальному. Непутевым да невезучим уродился. А с милым рай и в шалаше — не моя любимая сказка.
— Я все смог бы… для тебя… А ты не поняла, — Кощеев смотрел в оконце. — Была бы у тебя красивая жизнь с музыкой… На все пошел бы, но ты бы не нуждалась.
— Очень красивую жизнь ты мне уготовил. Спасибо…
Кощеев был не в силах слушать ее. Не попрощавшись, вышел.
Под навесом пищеблока солдаты пили дурно пахнущую жидкость из кружек и котелков, закусывали сочной янтарной лобой и по-китайски — стручковым перцем.
— Ханшину хочешь? — Зацепин поднял затяжелевший взгляд на Кощеева. — Мирные делегаты привезли, раздобрились. И про тебя спрашивали. Хотят тебя вусмерть напоить.
Кощеев взял чей-то котелок.
— Плесни, ефрейтор.
Осоловевший Одуванчиков погрозил пальцем:
— Нельзя! Кощееву нельзя. Его Барабанов ищет.
Поляница засмеялся и начал загибать на своей ручище пальцы.
— Мырноделегация шукае. Барабанов шукае. Майор шукае. Кошкина шукае. И Мотькин нэ може жить без тэбэ, Кешко!
— Кошкина уже не шукае, — сказал Кощеев и, хватанув ханшину, выпучил глаза, еле перевел дух. Похрустел ломтиком лобы. — Никуда я не пойду. Ни к старшине, ни к делегатам. А майора вашего в гробу я видел в белых тапочках.
— Тогда пей, — сказал кто-то. — Сегодня праздник.
Солдаты продолжали прерванный Кощеевым разговор. «Несли по кочкам» Трумэна с его атомной бомбой. Рассуждали: у англичан тоже есть особенная бомба — «Грэнслом» называется. А Россия чего помалкивает? Неужто у Советской державы нет набалдашника посильней? Порешили: есть, но, как всегда, темнит Расея-матушка, помалкивает.
Посудин отчаянно жестикулировал, колотя руками о край стола. Язык его потерял гибкость.
— Ну и пусть! — кричал Посудин. — Пусть даже нет у нас, как вы верно заметили, набалдашника! А вспомните! Римское право произросло не на нашей земле, марксизм — тоже не нашего поля ягода. А что мы в итоге видим? Первая в мире социалистическая где произошла?.. То-то!.. Так и с атомом случится. Где-то шум, гам, а у нас молчком, скромненько…
— И через пуп, — сказал кто-то.
— И через пуп, — механически повторил Посудин. — И всего добьются… А бомба, зачем нам бомба? Пошла она подальше.
— Э, друг, не туда гнешь. — Все посмотрели, кто говорит. К столу подошел офицер комендатуры, приехавший с мирноделегатами. Лицо грубое, немолодое, виски густо и неопрятно заросли сединой. — Атомная бомба — самое мощное на сегодняшний день оружие. И я думаю, у нас что-то подобное на подходе.
Ему освободили место, и он начал рассказывать о проблемах физики, о советских академиках, «получивших интересные результаты в экспериментах с атомным ядром», как сообщили газеты.
Кощеев разглядывал майорскую седину, звезду на погоне — отутюженная шинель была накинута на плечи — и слабо сопротивлялся обаянию этого человека. Голос гипнотизировал.
— До последнего времени пушка была самой мощной машиной. Мощность большой пушки — около десяти миллионов лошадиных сил. Собрать лошадей со всей планеты, и они не смогут сравняться по мощности с батареей дальнобойных орудий. Самый большой океанский пароход — это сто тысяч лошадиных сил. Видите разницу: десять миллионов и сто тысяч? Понадобилась бы сотня пароходных сверхмощных двигателей, чтобы выполнить работу, которую совершают пороховые газы орудия в течение одной секунды. Но скорость снаряда самой дальнобойной пушки — всего около полутора километров в секунду. Это в семь раз меньше той скорости, с которой можно снаряд закинуть на Луну.
— На Луну?! — прошептал кто-то.
Кощеев чувствовал себя маленьким человечком, о слабую головенку которого разбиваются какие-то могучие волны…
А майор уже с азартом лектора говорил о Жюле Верне, Циолковском, об искусственных спутниках и межпланетных «вокзалах».
Кощеев налил в котелок ханшина из большой стеклянной бутылки, которая стояла под столом, и пошел в развалины дота. Он забился в прокопченную вонючую щель (стенки бархатистые на ощупь — от сажи) и выпил весь ханшин. Потом запел с надрывом на мотив «Кирпичиков»:
Он пел и обливался пьяными слезами Он прощался. С кем? С Кошкиной? С товарищами? Он не знал, но душой чуял, может быть, впервые так пронзительно-остро; что-то безвозвратно уходит. Он плакал навзрыд и продолжал петь зэковскую песню, потому что никакой другой не знал до конца. Да и не было таких больше песен, чтобы можно было петь, и плакать, и поминать все-все, что случилось за двадцать шесть лет непутевой жизни.
Когда стемнело, его отыскал старшина.
— Что же ты опять, рядовой Кощеев? — Старшина вытащил его из щели, посветил в лицо фонариком, поперхнулся. — Ну ладно. Ужин, вечерняя поверка, а тебя все нет. Непорядок.
Он вел его бережно, как больного.
— Крепись, Кеша. Не вались с копылков-то. Доживешь и ты до своего праздника. — Перед тем как пойти в казарму, подтолкнул к умывальнику: — Ополосни лицо.