Бочкарев продолжал вещать благую весть с кадушки, стоять притомился, поэтому оседлал ее верхом. А ближние люди подняли всадника с лошадкой над головами. Вокруг страдальца колыхалась плотная толпа, как трясина, когда в ней кто-то бьется. Только на задворках ее роились отдельными кучками пьяные неугомонцы. Сразу несколько мужиков дрались с нечеловечески пьяной настойчивостью, разорвав одежонку в клочья, и поэтому были совсем нагие. Кое-где на траве и бревнах, на расстеленных азямах разлеглись самые побитые и утомленные. Кто-то ныл и стонал, кто-то пел похабную частушку под расстроенную балалайку. Возле дальнего прясла гоготали парни, охаживая хмельную бабу. И вовсе в стороне, ближе к церкви, лежал пластом свежий покойник, должно быть, умер с перепоя. Над ним горевали пьяные товарищи. Куда ни кинь взгляд — везде картины и события, мужики, бабы, дети. Столпотворение, да и только! А столп, однако, — Матвей Африканыч Бочкарев. Из него ведь таежники сотворяли какое-то чудо.
Он без умолку надрывался сиплым, посаженным голосом. Его пронзительно правдивые слова били по мозгам, лезли в души, в которые не залезли еще. Отсюда, из центра толпы, почти зримо растекалась какая-то Сила — ее учуяли все заступники, даже хмельной «князь».
Оттуда шло гулеванное разухабистое счастье, восторг от сметения законов в праведном бунте, разрешение на сладкую месть всем, кто вырвался из божьего равенства хоть в добро, хоть в зло.
— Содом и Гоморра! — с тоской проговорил дьякон и перекрестился. — Ох, дети, дети. Неужто повзрослеть нам не суждено?
Бородуля, продолжая трястись, заплакала, в страхе глядя на толпу.
— Захомутал он людишек, — сказал озабоченно дед Репей. — Кажись, опоздали с выходом. Попробуй теперь вынь их…
Люди, что стояли поближе, увидели заступников, как только они появились, и начали сгребаться к крыльцу.
— Здорово живете, мужики! — сказал им Сорока душевно, без трескучей фамильной злобы, известной не только мироедам. — Узнали нас?
Мужики зашумели, замахали руками.
— Ну, как жеть не узнать? Утром виделись.
— По вас горевали!
— Слава богу, не покойнички…
«Князь» сунул два пальца в рот и свистнул по-разбойничьи — заставил всех повернуться лицом к крыльцу. Затем гаркнул во всю молодецкую мощь:
— Э-эй! Вота мы! Живмя живые! А ну, ватажники мои, бояре ближние, подь сюды!
Встрепенулась пьянь. Вспомнили дружки, что до конца гульбы ходить им под «княжеской» рукой положено, полезли к крыльцу прямо по головам. Шум, гам, молотьба кулаками…
Бочкарев, замолкший на полуслове, развернулся вместе с кадушкой в сторону полицейского дома. Он глядел на заступников, вытянув шею и будто закоченев.
— Поспешать надо! — определил многоопытный дед Репей. — Кумекает он быстро. Счас что-нибудь придумает!
Старик вскарабкался на перила, чтобы народ его лучше видел.
— Слышь, православный, мы ваши заступники! — закричал он, держась обеими руками за столб-опору и высунувшись из-под навеса. Голосишко у него был резкий, задиристый. — Разве мы вам врали когда-нибудь? Али под монастырь кого из вас подвели?
— Да што ты, Маркелыч! — закричали в толпе. — Нет на тебя обид!
Дед послушал, кивнул.
— Дак слушайте нас, а не его, живоглота по имени Матвей Бочкарев! Он убил Прокла Никодимыча. Он!
Бочкарев обалдел от такой стремительной атаки, по только на мгновение. Взмахнул протестующе рукой, выкрикнул что-то слабым голосом. Бочкаревцы подхватили ревом:
— Они куплены!
— Продались!
— Оне уж не заступники!
— В полицейском доме прятались! С душегубами заодно!
«Князь» басовито рявкнул:
— Цыц, собачня! — и погрозил обмотанным кулачищем. — На кого хай подымаете? На заступников?
И следом — дед:
— Слышь, православный! Бочкарев толкнул вас на беспорядки! Все свои грехи на вас уже повесил! А завтра будет горькое похмелье, кого на каторгу, кого в тюремный замок… Только с Бочкаревых как с гуся вода — вывернутся! Им не впервой!
— Вранье! — натужно захрипел, заныл Чернуха, потрясая кулаками. — Отдавайте оола и Засекина! Они убили! Их спросим!
— Убийцев в доме спрятали! — завопил истошно другой бочкаревец.
— Забрать душегубов!
— Айда, братва! Круши!
Бочкаревцы полезли к крыльцу, с ними многие легковерные. Зятья и приказчики шли клином, вонзились в осоловелый заслон из «бояр» и ватажников. Бородуля забилась в истерике:
— Смертушку вижу! Смертушка моя идет!
И вот уже лезут на крыльцо мужики с буйной дикостью на побитых рожах. Сам «князь» встретил их на верхней ступеньке, хрястнул кулачищем в первую мордень — кровавые брызги в разные стороны. И сапогом добавил. Срубил одного, затем другого, а тут и «бояре» помогли «светлейшему». Заломили руку бочкаревскому зятю Федоту, самому младшенькому, отобрали нож-финач, показали бестолково гудящей толпе:
— Вот что у Бочкаревых! Чем они нас убивают!
Но бочкаревцев и замороченных возле крыльца теперь было больше.
— Давай Засекина! — вопили мужики перед ватажниками, захлебываясь кровью. — Оола давай!
Бородуля с криком рвалась в дом, чтобы спрятаться от «смертушки». Сорока и отец Михаил ее не пустили. Нельзя ни одному заступнику уйти с крыльца, надо насмерть стоять, чтобы не дать победу Бочкаревым. Можно даже помереть на крыльце от ножей бочкаревских холуев, так даже было бы лучше для народной пользы. Потом, отрезвев, разобрались бы во всем. Смерть народного заступника — всегда громкое событие в таежном мире, о ней говорят долго, ищут способы, как извести убийц. Умри сейчас заступник на крыльце — и бочкаревская шайка была бы предана народной анафеме на веки веков…
На подмогу правдолюбам высунулся было Потапыч с наганом и обнаженной шашкой, но его сами же заступники и загнали в сени, чуть не зашибли дверью.
— Не мешай, стражник!
Чернуха полез с другой стороны крыльца, где не было ступеней и «боярской» защиты. Но был дьякон, отец Михаил — он выставил перед собой «напупный» крест, тускло блестевший обыкновенным железом. Все в округе знали: древний крест, с ермаковских времен, святыня. При виде его когда-то корежило хана Кучума…
— Стойте! — завопил истошно, фистулой, как баба, Репей-счетовод. — Хватит кровянки! Господь счас рассудит!
— Воистину господь рассудит! — провозгласил торжественно дьякон и сунул крест к распаренному лицу Захара. — Али ты против, раб божий? Ну, ну, посмей! При всем-то народе!
Чернуха висел, вцепившись ручищами в перила. Оглянулся на толпу, облизнул пересохшие губы.
— Ну, ладноть, — сказал он дьякону. — Поладим миром. Только отдайте убийц.
— Нет в тебе ни стыда, ни совести! — опечалился дьякон и стукнул крестом по толстым пальцам душегуба. Тот сорвался с перил.
Бородуля билась в припадке. Дыбом вставшая волосня превратила ее голову в ком шерсти, подернутой сединой и пеной с губ.
— Вот народоблаженная! — кричал дед Репей, показывая на нее. — Истинно блаженная! Да вы же ее знаете, нашу девоньку бородатую! Вот опять мучается, зло и смерть нутром почуяла…
Чтобы народу было видно, как бьется Бородуля, «князь» и Сорока принялись вышибать ногами штакетник перил.
— Противу шерсти всем начальникам и оглоедам наша Бородуленька! — заливался дед соловьем. — Нутро у нее безмозглое, да чуткое, не заморочить никакими посулами-сказками… Глянь, уж затихать начала! Иди сюда, Матвей Африканыч! Поздоровкаетесь!
— Зачем им здоровкаться? — спросили из толпы.
— Ты чо задумал, продажный сучок? — завопили из бочкаревского стана.
— Дак вы обгадили нас, а мы вас! — с большой охотой прокричал главный заступник. — Народу теперя трудно видеть истинный наш лик! Говнецо сильно мешат! В мозгу бьет! А блаженным да безмозглым все нипочем, к небушку оне близко! Вот и пусть друг друга разглядят, нам расскажут!
Бочкаревцы шептались-совещались, а старичок поддавал жару:
— Ты ж, Матвей Африканыч, вроде бы святым хочешь казаться, в небесное жительство лезешь. Нам понять трудно, где грех, а где негрех. Бородуля тебя признает — и мы признаем. Неужто на такую легкоту не согласишься? А коли побоишься предстать пред чистой проверенной душой, значит, вор ты и убил Прокла!
В толпе закричали:
— Не боись, Африканыч! Поцалуйся с Бородулей!
— Надо, родимый! Иди!
— Не то веры тебе не будет, Матвей! Отвернемся!
— Пусть Засекина сперва отдадут, — сказал своим измученный страдалец. — Требуйте крепче… — А затем добавил: — И кричите, что подговорили они Бородулю, застращали, куклой новой купили. Нутро у нее теперь, как у всех баб, продажное.
И завопили, завыли с новой силой бочкаревские люди, заиграли пропитыми голосами эту страшную хулу и напраслину против блаженной заступницы за всех сирых, убогих, да тронутых умственной немощью, да подорванных весельем и трудом. Тьфу! — неумная и мерзкая напраслина! Уж лучше попа обругать, чем так вот Бородулю, невинную душу и безошибочное нутро, различающее правду и неправду, злодея и благодетеля. Трудно поверить, но таежные люди Чернецкого края обожали бородатую девоньку наряду с Иисусом Христом и святыми угодниками. Во глубине сибирских руд, оказывается, трудно работать без уверенности, что есть на свете Бородуля с бабьим чутким неподкупным нутром. Нужны таежнику библейские сказания, конечно, нужны и мужики-заступники наяву, а для каждодневного душевного спокойствия нужна Бородуля-правдолюбица, уверенность в том, что она где-то есть… А тут такой конфуз, покусительство на святость. Вот почему как-то незаметно и внезапно и естественно люди перешли к избиению бочкаревской шайки.
Должно быть, вначале все-таки кому-то под руку подвернулся самый младший бочкаревский зять — Федот, тугощекий и румяный как девица перед выданьем, — страшный предсмертный всхлип запомнился многим. Разорвали его буквально на куски. В следующие дни казенные следователи долго будут определять, чей же это труп затоптан в грязь с такой жестокостью…
За Матвеем Африканычем и другими Бочкаревыми народ гонялся по всему селу. Кого-то зашибли до смерти, кому-то ноги переломали. Захар Чернуха и двое-трое зятьев и приказчиков смогли убежать в тайгу, бросив баб и детей на растерзание. Детей не трогали, а вот бабы откупались чем могли, а потом запрягли лошадей — и следом за мужьями, спасая остатки добра.
Матвея Африканыча поймали было в узком проулке, кто-то успел приложиться кулаком к его скуле, но вырвался он и забежал в ветхую церквушку. На божьей-то территории полная безопасность обещана всем, особенно убийцам и христопродавцам. Смех и грех.
X
Когда толпа отхлынула от полицейского дома, господа и мужики отлипли от окон и начали шумно усаживаться за большой крестьянский стол. Сел и я с крестьянскими детишками. Малыши принялись хватать куски сахара, а те, что постарше, — лупить их по ручонкам и разжимать ладошки.
— Заступнички дело знают туго, — удовлетворенно произнес Потапыч.
Старовойтов окрысился на него:
— Ну что за язык! Сглазишь, Иван!
В комнатах будто дыма напустили — появились сумерки. Но свет не зажигали: вдруг кто-нибудь пальнет в окно? Такое в таежном краю случалось с некоей регулярностью — должно быть, с тех пор, как знаменитый Сорока (дед заступника Ерофея) начал свои подвиги. Начал-то выстрелом через оконное стекло, убив немца, управляющего рудником…
Засекин снова принялся за Егора, сидящего тут же, за столом.
— И все же, сударь мой, отчего именно твой живот пробовали на прочность? — голос его был почти ласковый. — Почему именно ты так не понравился им, Егорушка?
— Ась? — переспрашивал мужичонка, похожий на долговязого парнишку со старческими морщинами на лбу и щеках. — Вы опять? Да откуль мне знать, почто меня терзали?
Грузная супруга Потапыча влезла в комнату, сшибая табуреты, — принесла который уже за день самовар.
— Кажись, бунт совсем уняли, — радостно сообщила она. — Слава те, господи! Уже бьют Бочкаревых.
Все начали креститься как по команде. Я крестился дольше всех. Выходить «во двор» еще было рано, и нас с малышней не пустили, да и мужики пока оставались в доме.
Аглая Петровна зажгла от лучины две керосиновые лампы — одну на столе, другую висячую, обе под простыми стеклами. Мы с Засекиным умели определять достаток и самочувствие хозяев по виду ламп. В домах побогаче керосинки были с фарфорово-зелеными или с молочно-белыми пузырями…
Потапыч сходил на второй этаж и с благоговением принес старинную икону Казанской богоматери, похожую на темную доску с серебряной фольгой вокруг неясного рисунка лица и фигуры.
— Побожись, Егорушко, — светлым тоном произнес он. — Побожись перед ликом богородицы, что не подручник ты Прокла Никодимыча, что не принес ты на себе или в себе ворованное. Да и покончим с этим делом раз и навсегда.
Егор сполз с лавки, встал на колени. Над линией стола — кругляши вытаращенных глаз. От иконной фольги, как от зеркала, свет бил ему в лицо, даже грязь в морщинах была видна. Он хотел перекреститься, но стукнулся локтем о лавку и заплакал.
— Почто испугался, Егорушко? — спросил Потапыч. — Душа не дает клятвопреступничать?
И тот начал биться лбом о край стола. В Чернецком уезде почему-то многие имели склонность к разбиванию лбов — если не чужих, так своих… Егорушкин лоб спасали сначала уговорами, а потом налили чаю и церковного винца — на выбор. Он выбрал винцо и признался, что Прокл доверил ему нести вещи до села.
— Какие вещи? — спросил Засекин. — Может, котомками поменялись?
— Поменялись…
— И где же теперь Проклова котомка?
— Ась?
— Куда ты спрятал котомку Прокла? — закричал ему в ухо Засекин.
— Положил в горенке для гостей, в избе Матвея Африканыча…
— Как положил? Просто положил?!
— Ну да. В месте, где его постель.
— А что дальше? — закричал вне себя управляющий. — Ну что, что?
— Сам Матвей Африканыч ее и забрал.
— Как забрал?
— Сказал, что у него пропал серебряный подсвечник, и все котомки забрал на проверку. Потом вернул.
Все молчали, потом управляющий нервно воскликнул:
— Ерунда какая-то! Если Бочкарев выудил нужное из котомки, то для чего красногорских пытал? Ведь он о том же вас спрашивал? О золоте и деньгах Прокла Никодимыча?!
— Ну да, спрашивал… его приказчики спрашивали. Особливо Чернуха…
Засекин стукнул по столу ладонью — звякнули ложечки в стаканах, и пламя на фитиле выстрелило копотью.
— Всем молчать! — И Егору: — В котомке ничего ценного не было, потому и продолжали искать. Откуда Матвей Африканыч мог узнать, что ты и есть пособник Прокла?
— Дак я же сказал! Когда всех начали битьем донимать, я и сказал, слово, данное покойнику, нарушил…
— Замкнутый круг, — пробормотал Засекин.
— Как я устал! — неожиданно пожаловался управляющий.
Я сидел, никому не мешая, как и велел Засекин, а тут будто вожжа под хвост:
— А если Егор тоже сглотнул?
Тот вроде глухой был, а тут вздрогнул без переспрашивания.
— Может, и на самом деле в животе что-то прячешь? — спросил Потапыч. — Потому тебя и хотели распороть? Потому и божиться не смог перед Казанской богоматерью? Нехорошо, Егорушко. От нас-то чего таиться?
Егор принялся со слезами на глазах убеждать, что не глотал ни золота, ни другого добра. Но от иконы отворачивался, и ему не поверили.
— У Феохарий глаз острый, — сказал Засекин со всей серьезностью. — Что болото, что кишки — видит насквозь.
Егор оторопело посмотрел на меня и отодвинулся.
— Ну да, вижу, — обрадовался я словам Засекина. — В нем золотишко!
— Ну, ну, смелей, Егорушко! — подтолкнул словами Потапыч. — Тут такие мозговитые собрались, не увернешься.
И Егор во второй раз за вечер заплакал.
— Пусть заступники придут… Заступникам все скажу, вам нет…
Помолчали, прислушиваясь к сморканиям мужичонки.
— Дожили! — проговорил тихо управляющий. — Дошли до ручки, дальше некуда. Это же какое недоверие у них к нам!
— Ваша правда, Олег Куприянович, — тяжко вздохнул Потапыч. — В народе большое недоверие к властям. И почто так? Вроде бы благоденствуем, ни с турком, ни с японцем не воюем, и триста лет дому Романовых уже стукнуло, вон как хорошо именины справили…