Не верь тишине(Роман) - Овецкий Владимир Борисович 12 стр.


— Зачем ты ее сюда привез, зачем? Кто она нам? Ни сноха, ни работница!

— «Ни сноха, ни работница», — передразнил Митрюшин. — Человек она, сирота. И хватит об том, ишь завела, с утра спокою нет!

— Ах, спокоя тебе захотелось? — с мстительной решимостью воскликнула жена. — Так вот: скажи дядьке Еремею, чтобы духу ее здесь не было! Иначе… иначе я не знаю, что сделаю, — и заплакала.

Тося, не помня себя, выскочила на задний двор, остановилась среди стоящих торчком оглобель, широкого прогнившего чурбака, тележного колеса с заржавленным обручем и сломанной деревянной спицей, долбленного, как корыто, бревна, обернутого коричневой трухой. Сипло надрываясь, прокричал петух, загремел цепью пес, намереваясь залаять, но только со вздохом зевнул, блеснув крепкими зубами, томно выгнулся на крыльце кот, рыжий с серыми лапами.

«Ну почему так, господи? — думала Тося. — Что я сделала плохого?» Бессильно опустив руки, она прижалась щекой к шершавой доске забора, слизывая тепло-соленые слезы.

Ей вспомнилось детство, поблекшая от безмерных забот мать, отец, всего себя подчинивший главной цели — «выбиться в люди» и почти достигший ее по деревенским понятиям. В то лето стояла страшная сушь с ее извечным спутником-пожаром. Не спаслась от беды и их деревенька: за несколько часов от нее остались лишь курящиеся головешки. Оказался погребенным под ними и отец, пытавшийся спасти хоть что-то из того, что наживалось потом и кровью. Потом умерла младшая сестренка, а вскоре Тося схоронила и мать. И будто оцепенело что-то внутри… Но как на месте выгоревшего бора сквозь обуглившуюся землю тянется к небу зеленая поросль, так и в человеке жизнь берет свое. Она не задумывалась над отношениями, которые возникли между ней, Яшей и Мишей. И трудно сказать, как долго тянулась бы эта неопределенность, если бы не Мишин приход в ту ненастную ночь. Ухаживая за ним, обессиленным и беспомощным, Тося поняла, что ближе и дороже этого человека у нее нет на свете.

— Эй, девка, ты чего это? Таисья, тебя, кажется, спрашиваю!

Тося торопливо вытерла лицо уголком платка и обернулась.

— Ничего, Карп Данилыч.

— По ночам плачут, когда «ничего», а теперь утро. Ну-ка, сказывай, что там у тебя приключилось. — У него был строгий голос человека, не привыкшего и не умеющего вызывать на откровенность, оттого ворчанием скрывающего смущение и сочувствие.

— Слыхала я… об чем вы с Глафирой Ивановной… — прошептала она, опустив голову.

— Хм, н-да, — смешался Карп Данилыч, не зная, что сказать. — Ну слыхала и слыхала, что с того. Мало ли об чем муж с женой по утрам толкуют. Вот сама выйдешь замуж, — попробовал он свести дело к шутке. — Ну будет тебе, будет… Пойдем в избу. Чаю попьем, пораскинем умом — все пойдет чередом.

Чай пили втроем: Еремей Фокич еще не вернулся из церкви. Карп Данилыч прихлебывал шумно и зло, Глафира Ивановна — с молчаливой обидой, Тося — боязливыми маленькими глотками.

Потом Митрюшины пошли в церковь, а Тося — к Мише. Он спал спокойным сном выздоравливающего. Она опустилась на стул, по-старушечьи сложив руки на коленях.

Миша проснулся, открыл глаза.

— Ты что, так всю ночь и просидела здесь? — удивился он. — Боялась, украдут? — Миша улыбнулся и потянулся к Тосе рукой.

Она отодвинулась.

— Ты не думай, я отступлюсь. Как только окрепнешь — отступлюсь… Ничего не надо!

— Что не надо?

— Ничего не надо! — Тося вскочила, но он остановил, больно схватив за руку.

— Сядь!

Она покорилась, не зная, что ждать от него в следующую минуту.

— Где моя одежда?

— Ты что удумал? — испугано спросила Тося.

— Ничего. Просто мы сейчас убежим отсюда. И убежим туда, где тебя никто не обидит.

Миша и Тося сидели у остывающего самовара, когда Карп Данилыч и Еремей Фокич вернулись из церкви.

— Ай да Миша, ай да молодец! — Ктитор заторопился к шкафу. — По случаю счастливого выздоровления не грех и по лампадке, а, Карп Данилыч?

— Оно, конечно, греха в том нет. К тому ж и потолкуем. По-семейному, — добавил Карп Данилыч.

Тося вспыхнула и хотела выйти из-за стола, но Миша удержал. А Еремей Фокич повернулся к Митрюшину-младшему.

— Если поправился — уходи куда поукромнее. Ищут тебя.

— Понятно, — усмехнулся Миша. — Ну а ежели я желаю встречи, что тогда?

— Не впутывали бы вы меня. Вам что: молодо-бедово, а я господу-богу служу, к встрече с ним поманеньку готовлюсь.

— Готовься, дед, готовься, только прежде скажи, где Яшка?

— Ты лучше у Вани Трифоновского спроси, с ним твой дружок бывший ушел.

— Ты что, дед? Как это он может быть у Ваньки?! По своей воле?!

— Э-э, внучок, — закашлял смехом Еремей Фокич, — кто ж нынче по своей воле живет! Царь-батюшка и тот черной силе поддался, а уж про нас, червей безголовых, комаров болотных, и говорить нечего.

— Ну вот, Таисья, — сказал Миша, — дорога теперь нам ясна. — Встал и объявил: — Уезжаем мы. Отгостевались. Благодарствуйте за привет и ласку, — и шутливо поклонился деду Еремею.

— Слаб поди, — глухо произнес Карп Данилыч. — Поокреп бы малость.

— Окрепну. Только не здесь.

Карп Данилыч нахмурился, но ктитор перебил:

— Ежели надумал уезжать, уезжай, не задерживайся, а то гляди, возьмут тебя здесь, тогда не только тебе, другим не поздоровится.

Глаза Карпа Данилыча и ктитора встретились.

— Слышь-ка, Таисья, и ты, Еремей Фокич, — сказал Карп Данилыч, — вышли бы вы пока, потолковать мне с Михаилом надо.

Митрюшкин проводил их взглядом, повернулся к сыну. Тот стоял перед ним такой же невысокий и крепкий, с такими же, отцовскими, упрямыми глазами. Карпу Данилычу хотелось сейчас сказать о своих тревогах и заботах, обидах и надеждах, и он тяжело, будто пудовые гири, складывал в уме слова.

— Опять к этому… к этому каторжанину! Опять позор… на отцову голову позор!

— А куда прикажешь деться? За мной теперь, как за волком, — тихо и грустно сказал Миша.

— Ах, Мишка, ах ты дурачок, я же все для тебя, кому ж оставлю! Я тебе и братов с сестрами не завел, чтобы не сцепились из-за денег… Ну зачем тебе этот душегуб? У меня много чего есть — все тебе, все для тебя!

— Да не из-за денег я, не из-за денег! Скушно мне, муторно! Успокоения душе не нахожу. Потому и в лавке твоей стоять не могу и по делам твоим ездить.

— Чего ж ты хочешь? — растерялся Карп Данилыч.

— Знать бы… — Миша отвернулся.

— Моя вина, — вздохнул Митрюшин. — В том вина, что в бога малую веру тебе внушил. Оттого и маета, оттого и злобствуешь.

— Бог тут ни при чем. Видал я и таких, кто в бога верует шибко, а человека им загубить, что Муху раздавить.

— Цыть! — опять нахмурился Карп Данилыч. — Не тебе об том судить. Да и не время. А люди… оно что… оно, конечно, всяк свой разум имеет, у всякого своя корысть, а в душу не заглянешь. — И, покосившись на сына, закончил: — Взять хотя бы Таисью.

— Ну ей-то от меня никакой корысти нет, одна растрата, — засмеялся Миша.

— Как знать… Матери, вишь, не пришлась она… Да и что сказать: голь перекатная.

— А тебе? — спросил сын.

— И мне не находка. Однако по нынешним временам лучше иметь под боком такую Таисью, чем… — Он оборвал себя, перешел на другое. — А уехать тебе, пожалуй, надо. Отлежишься, окрепнешь, мозгами пораскинешь… Дам я тебе один адресок — полная надежа. Может, и сам вскорости туда наведаюсь. А к Ваньке не ходи, не гневи отца и бога!

Наказ Миша выполнил наполовину.

Выехав без задержки из города и добравшись до маленькой лесной сторожки, он оставил Тосю у отцова приятеля, молчаливого и заросшего, как остаревшее дерево мхом, мужика, обещал вернуться. А сам через два часа уже подъезжал к лагерю Трифоновского.

В полдень Прохоровский проводил совещание.

Госка выслушал не перебивая. Болеслав Людвигович рассказал о происшедшем за день. Два уличных ограбления, драка в трактире — один человек тяжело ранен, поставлены на довольствие два новых сотрудника.

Мало утешительного было в деле банды Трифоновского. Не удалось найти Михаила Митрюшина. Когда усиленный патруль прибыл на место, где, по словам Сытько, должен был ждать Тимонин, его там не обнаружили. «Еще бы, — бросил начмил, — он не так глуп, чтобы ждать, пока вы придете! Обвел Сытько, как мальчишку, и был таков!» Сытько говорил, что Тимонин не назвал дом, где находится Михаил Митрюшин.

Без интереса выслушал начальник милиции рассказ Кузнецова о бывших царских офицерах.

— Офицеры с их политическими делами проходят по другому ведомству! Для нас самое важное — банда, и только банда! — требовал Прохоровский. Он заметил, как поморщился его заместитель, и добавил: — Что касается офицеров, то мое мнение совершенно определенное: вряд ли от них можно ожидать сколько-нибудь серьезных шагов. Во всяком случае, в ближайшее время!

26

Архимандрит Валентин назначил встречу в Леонове.

Путь до этой подмосковной деревни архимандриту сократили беспокойные мысли, связанные со смертью монахини Серафимы. Валентин решил прежде всего определить, обнаружила мать Алевтина драгоценности или нет. Потом уже действовать…

Незаметно подъехали к Яузе. На пологом холме показался небольшой храм Положения ризы пресвятой богородицы. Архимандрит нетерпеливо хмурился, поджидая, когда к нему подойдут. Его проводили к настоятелю отцу Владимиру.

— Где же гость? — сразу спросил архимандрит, не затрудняя себя долгими приветствиями.

Отец Владимир отдал распоряжения, и через минуту в комнату вошел штабс-капитан Добровольский.

— Я весьма признателен вашему высокопреподобию за то, что вы, несмотря на большую занятость, изволили встретиться со мной. — Он учтиво поклонился.

Архимандрит посмотрел на отца Владимира, и тот, сославшись на неотложные дела, вышел. Добровольский был в полувоенной форме и этим смущал архимандрита. Вглядываясь в крепкую, стройную фигуру, спокойное лицо, Валентин подумал: «Священнослужителем мог бы стать приметным».

— Должен сказать также, — продолжил Добровольский, — что прежде я обратился к митрополиту Макарию, однако его высокопреосвященство направили меня к вам, уверив, что вы вполне можете решить возникшие вопросы.

— Меня радует такое доверие. Но две преамбулы — не много ли даже для штабного офицера?

— Они необходимы, — ответил, чуть покраснев, штабс-капитан. — Поэтому перехожу к главному. Большевики арестовали председателя союза фабрикантов, созданного в противовес большевистскому Совету, господина Лузгина.

— Чем, однако, арест одного человека может повредить общему делу?

— Тем, что он играл ведущую роль в обеспечении нас средствами. Тимофей Силыч организовал сбор средств для известных вам целей. Большевистский Совет принял решение о контрибуции. Союз фабрикантов не может оставить в беде своего главу. Большевики могут пойти на крайние меры. Средства, предназначенные для нас, пойдут в казну Совета. Как видите, мы поставлены в чрезвычайно трудное положение…

«Боже мой, как он многословен», — с тоской подумал архимандрит.

— Поэтому общность задач, — продолжал Добровольский, — позволяет нам надеяться на помощь и поддержку со стороны русской православной церкви и в вашем лице — ее руководства.

«Наконец-то», — с облегчением вздохнул Валентин, но сказал без всякого выражения:

— Ваша надежда не беспочвенная.

— Надежда надеждой, но… — начал было Добровольский, но архимандрит остановил его властным жестом:

— Хочу, чтобы вы верно истолковали мои слова. Церковь готова оказать помощь своим сынам и дочерям. Но помощь сия была, есть и будет тем более весомой, чем более реальной может быть отдача. Во всяком случае, мы должны твердо знать, насколько жизнеспособно то, во что мы вкладываем средства.

— Но это коммерция! — воскликнул штабс-капитан.

— Что здесь удивительного? Церковь всегда учитывала существующую реальность.

— Следовательно, вам хотелось бы знать, насколько мы сильны? Мы сильны, слово офицера! Но наша жизнеспособность зависит от размеров помощи!

— Круг замкнулся, вы хотите сказать? И все-таки меня несколько удивляет одно обстоятельство. Неужели в городе не осталось сил, кроме союза фабрикантов и его уважаемого главы Тимофея Силыча, которые могли бы оказать вам необходимую помощь? Ваш батюшка, например.

Валентин говорил спокойно, стараясь не показать напряжения, с которым подводит штабс-капитана к интересующему предмету и ради которого приехал из Москвы в Леоново.

— Отец Сергий активно помогает нам. Но эта помощь, так сказать, духовного плана.

— А монастырь? Он располагает известными возможностями.

— Я не вправе подвергать сомнению ваши слова, но то, что выделила мать Алевтина, просто смехотворно.

«Не нашла, — успокоился архимандрит. Но через секунду вновь заволновался: — Нашла, но…»

Подумав, произнес твердо:

— Хорошо, сын мой. Укрепите в сердце веру в счастливый исход нашего святого дела. Господь да благословит вас.

Добровольский поклонился, и архимандрит закончил деловым тоном:

— Мы изыщем возможность приехать к вам. Скажем, в светлый четверг.

27

Чугунов не знал усталости. С того момента, как было принято решение о создании продотряда, жизнь пошла в ином измерении. Ом всегда жил стремительно и азартно, но сейчас для него время словно спрессовалось, ни минуты попусту, все подчинилось главному: дать городу хлеб!

Он бегал по учреждениям, встречался с нужными людьми, отдавал приказы, требовал, доказывал, просил, и уже утром следующего после заседания дня были созданы два продотряда, один из которых Чугунов возглавил сам.

На первых порах дела шли более-менее удачно. Но в четвертой по счету деревне они натолкнулись на стену, глухую и враждебную. Более всего удивило то, что на защиту кулаков поднялось все село, и Чугунову понадобилось много сил, чтобы убедить бедняков помочь продотряду. Этот случай заставил задуматься.

В следующей деревне оказалось еще труднее. Здесь уже знали о продотряде и сумели принять необходимые меры.

Тогда Чугунов распорядился полнее загрузить продуктами часть подвод, выделил охрану и отправил в город! Он чувствовал, как росло подогреваемое кулаками озлобление против них, и все же продолжил путь по деревням. Чугунов не исключал возможности открытого выступления кулаков, но думал об этом с молодой самоуверенностью как о чем-то маловероятном. Но это случилось…

Сначала сквозь розово-серую марь Чугунов увидел изломанное небо. Он прикрыл глаза и сразу вспомнил, как после выстрела упал с телеги.

— Ты глянь, еще дышит! — услышал он голос.

— Нехай, все одно перед смертью не надышится.

Чугунов хотел повернуться на бок, и не почувствовал тела. «Позвонок задел! Ну нет, — злобно подумал он, — валяться гнилым бревном я не буду!» И напрягся.

От дикой боли бросило в жар.

— Ты глянь, — услышал он опять, — плачет!

— Знать, совесть не совсем потерял, кается перед смертью.

— Может, его того… чтоб не мучился, — клацнул затвор.

— И думать не моги! Мы ж не ироды какие!

— Что-то не пойму я тебя, дядька Митрофан: когда палил по ним, о покаянии не думал, а теперь?

— А теперь другое дело!

— Коли так, — сказал первый, — давай его к другам-товарищам оттащим. Им сейчас Иван Поликарпович грехи отпускает не хуже иного батюшки.

— Ох и балабол ты, Петруха! Подведет тебя язык…

— А вот когда подведет, тогда и отмолчусь, — смеясь ответил Петруха. Они подхватили Чугунова и потащили по кочковатой земле. Он потерял сознание.

Его бросили рядом с расстрелянными, исколотыми вилами и изрубленными топорами товарищами из продотряда. Они лежали у памятника Александру II. Перед ними поднималась церковь, слева блестел пруд, справа грудились телеги с мукой и зерном, которые они не сумели довезти.

Маленькими группками и порознь стояли люди. Теперь им было страшно вспоминать бой, и они старались не глядеть на убитых. Но взгляды знобко тянулись к ним.

Назад Дальше