Исповедь убийцы - Рот Йозеф 4 стр.


Я вошел. В вестибюле со стульев поднялись два лакея в песочного цвета ливреях с серебряными галунами и пуговицами. Они стояли, как заколдованные, словно каменные львы, каких иногда можно увидеть перед барскими лестницами. Я вновь стал господином. Левой рукой я смял мою кепку, и это придало мне твердости. Я сказал, что хочу видеть князя по личному делу и что он меня ждет. После чего лакеи проводили меня в небольшой салон, на стене которого висел портрет старого Кропоткина, то есть моего деда. Я чувствовал себя дома, хотя у моего деда было худое, очень злое, желтое и чужое лицо. Я — плоть от плоти твоей, подумалось мне. Мой дед! Я вам еще покажу, кто я такой. Я не Голубчик, я — ваш! Ну, или вы — мои!

Между тем я услышал нежный звон серебряного колокольчика, через несколько минут отворилась дверь, какой-то слуга отвесил мне поклон, и я вошел. Я очутился в комнате князя.

Должно быть, он только недавно встал. В мягком, серебристого цвета халате он сидел за своим громадным черным письменным столом, и вправду походившим на саркофаг, в каких хоронили царей.

Его лицо не сохранилось в моей памяти, мне казалось, будто я вижу его первый раз в жизни. И это знакомство сильно испугало меня. Можно сказать, что это уже не был мой отец, по крайней мере, тот отец, к которому я себя готовил, это был чужой князь, князь Кропоткин. Он показался мне серее, худее и выше, хотя он сидел, а я стоял. Когда он спросил: «Что вам угодно?», я совсем потерял дар речи. Он еще раз повторил свой вопрос. Теперь я расслышал его голос. Он был хриплым, немного злым и, как мне тогда показалось, лающим. Будто князь в какой-то мере замещал своего дворового пса. И тут на самом деле внезапно появилась огромная немецкая овчарка. Она не вошла ни в одну из двух дверей, которые я заметил в комнате князя. Я не знал, откуда она взялась. Может, пряталась за массивным креслом князя. Неподвижно встав между мною и столом, она пристально смотрела на меня, а я, не отводя взгляда, — на нее, хотя собирался смотреть только на князя. Вдруг собака зарычала, и князь сказал: «Спокойно, Славка!». Сам он тоже рычал почти как собака.

— Итак, что вам угодно, молодой человек? — уже в третий раз спросил князь.

Я все еще стоял у двери.

— Подойдите ближе.

Сделав крошечный, прямо-таки микроскопический шаг вперед, я перевел дух и сказал:

— Я пришел, чтобы потребовать свои права!

— Какие права? — спросил князь.

— Права вашего сына, — совсем тихо произнес я.

На какое-то мгновение воцарилось молчание. Потом князь указал на широкий стул, стоявший перед письменным столом:

— Присядьте, молодой человек.

Я сел. Вернее сказать, я пропал на этом чертовом стуле. Его мягкие подлокотники, притянув меня, не отпускали, как те плотоядные растения, которые притягивают беспечных насекомых, чтобы потом полностью их уничтожить. Я сидел обессиленный и, как мне тогда показалось, еще более бесславный, чем был, пока стоял. Не осмеливаясь положить руки на подлокотники, я вдруг почувствовал, что они, как парализованные, свисая по обеим сторонам стула, незаметно и по-идиотски начали раскачиваться, а у меня не было сил их удержать. На мою правую половину лица беспощадно светило солнце, и князя я мог видеть только левым глазом. Опустив оба, я решил подождать.

Князь позвонил в стоявший на столе серебряный колокольчик и, когда появился слуга, приказал принести ему бумагу и карандаш. Я не шевелился. Мое сердце сильно заколотилось, а руки стали раскачиваться еще сильнее. Рядом, уютно потягиваясь, что-то проурчала собака. Принесли письменные принадлежности, и князь начал:

— Итак, ваша фамилия?

— Голубчик.

— Место рождения?

— Вороняки.

— Отец?

— Умер.

— Я не спрашиваю о его состоянии здоровья, — сказал Кропоткин, — его профессия?

— Он был лесничим.

— Есть еще другие дети?

— Нет.

— В какой гимназии вы учились?

— В городе В.

— Отметки хорошие?

— Да.

— Хотите ли вы учиться дальше?

— Да, конечно.

— Вас интересует какая-нибудь определенная профессия?

— Нет.

— Так, — отложив карандаш и бумагу, сказал князь.

Он встал, и я увидел под его распахнувшимся халатом кирпично-красные штаны, как мне тогда показалось, из турецкого шелка, и кавказские, украшенные бисером сандалии. Он выглядел так, как в моем воображении мог выглядеть султан. Князь вплотную приблизился ко мне, по дороге пнув собаку, которая, заскулив, отодвинулась в сторону. Я почувствовал на своей опущенной голове его острый, как край ножа, взгляд.

— Встаньте! — сказал он.

Я встал. Он был выше меня на две головы.

— Посмотрите на меня! — приказал он.

Я поднял голову. Он долго рассматривал меня.

— Кто вам сказал, что вы мой сын?

— Никто. Я уже давно знаю об этом. Я подслушал, я догадался.

— Так, а кто вам сказал, что вы можете требовать какие-то там права?

— Никто. Я сам так решил.

— И какие же права?

— Право называться так…

— Как?

— Так, — повторил я, не отваживаясь сказать: «как вы».

— Вы хотите, чтобы вас звали Кропоткин?

— Да!

— Послушайте-ка, Голубчик! Если вы и правда мой сын, то неудавшийся. Это значит — нелепый, совершенно нелепый.

В его голосе я почувствовал издевку, но вместе с тем впервые в нем прозвучали добрые нотки.

— Вам, Голубчик, следовало бы самому себе сказать, что вы нелепы. Вы признаете это?

— Нет!

— Ну, тогда я вам объясню. По всей России у меня, вероятно, есть много сыновей. Кто знает, сколько? Я долго, слишком долго был молод. Возможно, и у вас уже есть сыновья. Я тоже когда-то был гимназистом. Мой первый сын — от жены школьного смотрителя, второй — от его дочери. Первый из этих сыновей — законнорожденный Колохин, второй — незаконнорожденный Колохин. Эти два имени, если их вообще можно назвать именами, я помню, потому что они были первыми. Но моего лесника Голубчика я не помню совсем, как не помню многих, многих других. Не могут же по миру болтаться сотни Кропоткиных, как думаете? И что это за права и законы? А если б даже и был такой закон, кто может гарантировать, что это действительно мои сыновья? А? И тем не менее я забочусь о них обо всех, если, конечно, о них знают в моей личной канцелярии, ибо я — за порядок. Все без исключения адреса, касающиеся этого вопроса, я предоставил моему секретарю. Ну? Вам есть что добавить?

— Да, — сказал я.

— Что же, молодой человек?

Теперь я мог смотреть на князя абсолютно хладнокровно. Я был достаточно спокоен, а когда наш брат спокоен, он становится наглым и гонористым.

— Меня не интересуют мои братья. Речь идет только о моих правах, — сказал я.

— О каких правах? У вас нет никаких прав. Езжайте домой. Извольте кланяться вашей матушке. Прилежно учитесь. Вот они — ваши права!

Я и не думал уходить. Я заговорил уверенно и резко:

— Однажды вы приезжали в Вороняки и вырезали для меня из дерева человечка, а потом…

Я хотел рассказать о том, как он по-отечески погладил меня по лицу, но в этот момент неожиданно распахнулась дверь, с ликующим лаем вскочила собака, лицо князя прояснилось, засияло, и в комнату влетел молодой человек, едва ли старше меня, тоже одетый в школьную форму. Князь распростер руки, несколько раз поцеловал его в обе щеки, и, наконец, стало тихо. Только пес продолжал вилять хвостом. И тут молодой человек заметил меня.

— Господин Голубчик, — сказал князь, — а это мой сын!

Сын насмешливо посмотрел на меня. У него были блестящие зубы, большой рот, желтый цвет лица и крепкий, аккуратный нос. На князя он был похож меньше, чем я. Так мне тогда показалось.

— Ну, удачи вам! — обратился ко мне князь. — Учитесь хорошо!

Он протянул мне руку, но потом, убрав ее, сказал:

— Подождите!

Подошел к письменному столу, открыл ящик и вынул оттуда тяжелую золотую табакерку.

— Вот, — сказал он, — возьмите на память и ступайте с Богом!

Он забыл протянуть мне руку. Не поблагодарив, я поклонился и вышел.

Нанесенную мне обиду я ощутил уже оказавшись на улице. От страха и смущения, проходя мимо швейцара, я поклонился, на что он не ответил мне даже взглядом. Солнце стояло высоко в зените. Я почувствовал голод и странным образом постыдился этого чувства. Оно показалось мне низким, вульгарным, недостойным. Меня оскорбили, а я, смотрите-ка, я всего лишь хочу есть! Наверное, я и правда был Голубчиком, и более никем.

Я возвращался по ровной, освещенной солнцем, песчаной дороге, по которой часа два назад шел сюда. Я низко опустил голову, и у меня было ощущение, что я уже никогда не смогу ее поднять. Она была тяжелой и казалась опухшей, будто ее, мою бедную голову, кто-то сильно отдубасил. Двое полицейских так и стояли на том же самом месте. И сейчас они тоже долго смотрели мне вслед. Спустя мгновение, после того как я прошел мимо них, до меня донесся пронзительный свист. Он шел слева, с берега моря. Этот свист испугал меня, но и в какой-то мере отвлек. Я поднял голову и увидел моего приятеля Лакатоса. Бодрый, в своем светло-желтом сюртучке, он стоял на берегу и помахивал мне тростью. Рядом на гальке лежала его изящная шляпа от солнца. Подняв ее, он двинулся мне навстречу и без видимых усилий взобрался на довольно крутой пригорок, отделявший в этом месте море от дороги. Через пару минут он был уже рядом и протягивал мне свою гладкую руку.

Только в этот момент я заметил, что все еще держу в правой руке подаренную князем табакерку. Я постарался как можно ловчее спрятать ее в сумку. Но при всей быстроте моих движений это не ускользнуло от моего друга Лакатоса. Я понял это по его взгляду и улыбке, хотя поначалу он, ничего не говоря, только весело пританцовывал возле меня. Когда же перед нами появились первые городские здания, он спросил:

— Ну, я надеюсь, все удалось?

— Ничего не удалось, — негодуя от ярости, ответил я, — если бы вы, как обещали вчера, сопровождали меня, все могло бы получиться совсем по-другому. Вы обманули меня! Зачем вы мне написали, что должны уехать? И почему вы до сих пор здесь?

— Что? — закричал он. — Вы что думаете, мне больше нечем заниматься, как беспокоиться из-за ваших делишек? Ночью я получил телеграмму о том, что должен уехать, а потом оказалось, что пока могу остаться. Ну вот, я как настоящий друг и пришел сюда, чтобы узнать, что с вами, как вы.

— Я — никак. Или еще хуже, чем было.

— Он что, не признал вас? Не испугался? Не пригласил?

— Нет!

— Он подал вам руку?

— Да, — солгал я.

— А что еще?

Я вытащил из сумки табакерку и, держа ее на вытянутой руке, остановился, чтобы дать Лакатосу возможность ее рассмотреть. Не притронувшись, он внимательно обвел табакерку глазами и, прищелкнув языком и вытянув губы, тихонько свистнул. Потом он на шаг отпрыгнул, затем вернулся назад и, наконец, произнес:

— Потрясающая штука! Целое состояние! Можно потрогать? — спросил он, уже ощупывая табакерку кончиками пальцев.

Постепенно мы приблизились к городским строениям. Увидев, что навстречу нам движется несколько человек, Лакатос поспешно прошептал:

— Уберите ее!

И я спрятал табакерку.

— Ну, а этот старый лис, он был один? — спросил Лакатос.

— Нет! — сказал я. — В комнату зашел его сын.

— Его сын? У него нет сына. Я хочу вам кое-что сказать. Вчера я позабыл обратить на это ваше внимание! Это не его сын, это сын одного француза, графа П. С момента рождения этого юноши княгиня живет во Франции, в своего рода ссылке. Сына она должна была отдать. Вот такие дела. Должен же быть наследник. Иначе кто удержит все это имущество? Может, вы? Или я?

— Вам это доподлинно известно? — спросил я, и мое сердце, наполнившись чувством мести, зашлось от радости и злорадства. Я вдруг ощутил жгучую ненависть к этому юноше, а старый князь стал мне совершенно безразличен. В один миг все мои чувства, страсти и желания приобрели смысл, я приготовился к новому позору, позабыв о только что пережитом старом. Или еще больше: я полагал, что знаю, кто именно виновен в моем позоре. Если бы — думал я в тот час — этот юноша не вошел в комнату, я наверняка завоевал бы князя. Но он, должно быть, каким-то образом узнал, кто я такой, и поэтому так неожиданно появился. Князь постарел, поглупел, а этот фальшивый сын падшей женщины, этот француз коварно опутал его своими сетями. И когда я об этом думал, огонь ненависти согревал мою душу, и мне становилось все лучше, все легче. Наконец-то жизнь приобрела смысл и цель. Трагизм моей жизни заключался в том, что я оказался несчастной жертвой негодяя. И с этого часа поставил себе цель — уничтожить его. Меня охватило большое, теплое чувство благодарности по отношению к Лакатосу. Ни слова не говоря, я крепко пожал его руку. Мою он больше не отпускал. Так — рука в руке — подобные двум детям, мы шли по направлению к ближайшему ресторану, в котором обильно, с большим аппетитом поели. Говорили мы немного. Лакатос, точно волшебник, достал из кармана жилетки газету, которую до сей минуты я не замечал, и погрузился в нее. Когда с едой было покончено, он попросил счет и, продолжая читать, придвинул его ко мне.

— Пожалуйста, заплатите пока. Мы потом рассчитаемся, — мимоходом произнес он.

Я полез в сумку за своим кошельком, открыл его и увидел, что вместо серебра он наполнен одними медяками. Я поискал, хорошо помня о двух десятирублевых монетах, которые там лежали, порылся еще какое-то время… Меня охватил ужас, на лбу выступил пот. Не было никаких сомнений — прошлой ночью меня обокрали. Тем временем Лакатос, складывая газету, сказал:

— Ну что, пошли?

Потом, посмотрев на меня, испуганно спросил:

— Что случилось?

— У меня больше нет денег, — прошептал я.

Он взял из моих рук кошелек, заглянул в него и сказал:

— Да, бабы!

Затем он достал из бумажника деньги, расплатился, взял меня за руку и начал:

— Ничего страшного, молодой человек, поверьте мне, ничего страшного. В беду мы не попадем ни в коем случае, у нас ведь в сумке имеется такое сокровище, за глаза стоящее не менее трехсот рублей. Мы сейчас кое к кому сходим, но потом, мой друг, вы сразу же отправитесь домой. На сей раз приключений достаточно!

Держась за руки, мы направились туда, куда обещал меня свести Лакатос.

Это был портовый квартал, где в маленьких ветхих домишках жили бедные евреи. Я думаю, это были самые бедные и, к слову сказать, также самые крепкие евреи на свете. Днем они работали в порту: как грузоподъемные краны, они нагружали и разгружали суда. А те, кто послабее, торговали фруктами, семечками, карманными часами, одеждой, ремонтировали сапоги и латали старые брюки — в общем, делали все, что полагается делать бедным евреям. Свою субботу они начинали праздновать в пятницу, с заходом солнца, и поэтому Лакатос сказал:

— Пошли быстрее. Сегодня пятница, и евреи скоро закончат со всеми делами.

Пока я шел туда рядом с Лакатосом, меня охватил сильный страх, мне показалось, будто табакерка, которую я собирался заложить, мне больше не принадлежит, и не Кропоткин мне ее подарил, а я ее украл. Однако я подавил в себе эти чувства и даже повеселел, словно уже забыл об украденных деньгах. Я смеялся над каждым рассказанным Лакатосом анекдотом, хотя совсем их не слушал. Каждый раз я ждал, когда он захихикает, соображал, что история подошла к концу, и после этого разражался смущенным и громким смехом. Я лишь догадывался, что анекдоты были то о женщинах, то о евреях, то об украинцах.

В конце концов, мы остановились перед покосившимся домишком одного часовщика. На доме не было никакой вывески, только по лежащим за окном колесикам, стрелкам и циферблатам можно было понять, что здесь живет часовщик. Им оказался маленький, тощий еврей с дрожащей соломенного цвета козлиной бородкой. Когда он поднялся, чтобы подойти к нам, я заметил, что он хромает. Это была почти такая же приплясывающая хромота, как у моего друга Лакатоса, только не такая аристократическая. Этот еврей походил на грустного, немного замученного ребенка, в глазах которого тлел красноватый огонь. Он взял в свои худые руки табакерку и, как бы взвесив ее, сказал:

Назад Дальше