— А, Кропоткин!
После чего окинул меня оценивающим взглядом, будто оценивал мой вес своими маленькими глазками, как только что взвешивал в руках табакерку. Внезапно мне показалось, что часовщик и Лакатос — братья, хотя обращались они друг к другу на «вы».
— Итак, сколько? — спросил Лакатос.
— Как обычно, — ответил еврей.
— Триста?
— Двести!
— Двести восемьдесят?
— Двести!
— Пошли, — сказал Лакатос и взял из рук часовщика табакерку.
Пройдя мимо пары домиков, мы подошли к дому другого часовщика, и, когда вошли, я увидел такого же худого еврея с желтоватой бородкой. Он встал, но остался стоять за своим столом, так что не было видно, хромой он или нет. Лакатос показал ему табакерку, и этот второй часовщик точно так же произнес лишь: «Кропоткин».
— Сколько? — спросил Лакатос.
— Двести пятьдесят.
— Годится! — сказал Лакатос, и еврей выплатил нам деньги. Это были десяти- и пятирублевые золотые монеты.
Мы покинули этот квартал.
— Так, мой юный друг, — начал Лакатос, — сейчас мы возьмем машину и поедем на вокзал. Будь умницей, не ввязывайся в дурные дела и береги деньги. При случае пиши мне в Будапешт, вот мой адрес. И он дал мне свою визитку, на которой латиницей и кириллицей было написано:
Йено Лакатос
Торговый агент по продаже хмеля
Фирма «Хайдеггер и Констамм»
Будапешт, улица Ракоци, 31.
Меня сильно покоробило, что он вдруг обратился ко мне на «ты», и поэтому я сказал:
— Я должен вас поблагодарить и дать денег.
— Не стоит благодарности!
— И все-таки, сколько?
— Десять рублей, — сказал он, и я дал ему одну золотую десятирублевую монету.
После этого он жестом подозвал машину, и мы поехали на вокзал.
В нашем распоряжении было совсем мало времени, так как поезд отходил через несколько минут, и уже был дан первый звонок.
Только я хотел подняться на подножку вагона, как вдруг появились двое необычайно крупных мужчин, по одному слева и справа от моего друга Лакатоса. Они подозвали меня, и я подошел. Они вывели нас из здания вокзала, действовали при этом сурово. Никто из нас четверых не проронил ни слова. Мы обошли вокзал, повернули и пошли там, где были особенно отчетливо слышны гудки локомотивов, затем мы оказались у какой-то маленькой двери. Это был полицейский участок. Двое полицейских стояли у дверей, а сидящий за столом чиновник был занят тем, что ловил мух, в большом количестве летающих по комнате. Мухи, не переставая, жужжали и садились на разложенные на столе белые листы бумаги. Поймав одну из них, чиновник брал ее большим и указательным пальцами левой руки и отрывал ей одно крылышко. Затем погружал несчастную в большую чернильницу из перепачканного чернилами белого фарфора. Так мы с Лакатосом и двое сопроводивших нас мужчин простояли примерно четверть часа. Было жарко и тихо. Слышны были только гудки локомотивов, пение мух и тяжелое, как бы похрапывающее дыхание полицейских.
Наконец чиновник подозвал меня. Он опустил в чернильницу, где уже плавало много мух, перо и спросил мою фамилию, потом поинтересовался моим происхождением, а также целью моего пребывания в Одессе. И после того как я на все ответил, он откинулся назад, погладил свои ухоженные пшеничные усы и вдруг, снова наклонившись к столу, спросил:
— Сколько же, собственно говоря, табакерок вы украли?
Я не понял его вопроса и продолжал молчать. Чиновник открыл ящик стола и подозвал меня к себе. Обойдя стол, я подошел к открытому ящику и увидел, что он сплошь заполнен табакерками того типа, что я получил от князя. Ничего не понимая, ошарашенный, стоял я возле ящика. Мне казалось, что меня заколдовали. Я вытащил из сумки мой уже негодный билет и показал чиновнику. Я сразу почувствовал комичность того, что сделал, но я был так беспомощен, так сильно сбит с толку, что, как любой в моем положении, непременно должен был совершить что-то бестолковое.
— Сколько таких табакерок вы взяли? — еще раз спросил чиновник.
— Одну. Мне дал ее князь! Этот господин знает об этом, — показав на Лакатоса, сказал я.
Лакатос кивнул. Но в этот момент чиновник закричал: «Вон!», и Лакатоса вывели.
Я остался вместе с чиновником и одним полицейским, который не был похож на живого человека, а скорее — на дверной косяк или что-то подобное.
Чиновник опустил в чернильницу перо, выудил оттуда мертвую муху, истекающую чернилами, как истекают кровью, и, разглядывая ее, тихо спросил:
— Вы сын князя?
— Да!
— Вы хотели его убить?
— Убить?!
— Вот именно, — посмеиваясь, сказал чиновник.
— Нет! Нет! Я люблю его! — закричал я.
— Вы можете идти.
Я направился к двери. Полицейский схватил меня за руку и вывел наружу. Там ждала полицейская машина с зарешеченными окнами. Дверь машины открылась, сидящий внутри полицейский усадил меня в машину, и мы поехали в тюрьму.
В этом месте Голубчик сделал долгую паузу. Его усы, края которых были влажными от шнапса, поглощаемого рассказчиком большими глотками, немного дрожали. Лица всех слушателей были бледны, неподвижны и, как мне тогда почудилось, за время рассказа обогатились новыми морщинами. Словно каждый из присутствующих пережил не только свою молодость, но и все те события из жизни Семена Голубчика, о которых он успел рассказать нам за какой-нибудь час времени. Не только собственный опыт, но и часть жизни Голубчика, с которой мы только что познакомились, легли на нас тяжким бременем. Не без ужаса ждал я продолжения этой истории, которое по всем признакам должно было быть страшным, его нужно было не просто выслушать, но и пережить. Сквозь закрытые двери до нас доносился приглушенный шум первых фургонов, которые везли овощи на рынок, машин и берущих за душу протяжных гудков далеких поездов.
— Это был обычный арест, — снова начал Голубчик, — ничего ужасного. Как-никак я попал в достаточно удобную камеру, на высоких окнах которой были широкие решетки. Они выглядели не более угрожающе, чем решетки жилых домов. В камере были стол, стул и две раскладные кровати. Ужасным было только одно: с кровати, чтобы радостно поприветствовать меня, поднялся мой друг Лакатос. Да. Он подал мне свою руку так непринужденно, как будто мы встретились где-нибудь в ресторане. Но я проигнорировал его руку. Огорченно вздохнув, он снова лег. Я сел на стул. Мне хотелось плакать. Хотелось положить голову на стол и плакать. Только я стыдился Лакатоса. Еще пуще этого стыда был мой страх, как бы он не начал меня утешать. Вот так вот молча, с окаменевшим плачем в груди, я сидел и считал решетки на окнах.
— Не отчаивайтесь, молодой человек, — через некоторое время сказал Лакатос.
Он встал и подошел к столу:
— Я все разузнал!
Помимо своей воли я поднял голову и тут же пожалел об этом.
— У меня и здесь есть связи, — продолжил Лакатос, — не более чем через два часа вы будете свободны. А знаете, кого мы должны благодарить за эту неудачу? Отгадайте!
— Ну, говорите же, — выкрикнул я, — не мучайте меня!
— Как же, вашего братца! Или скорее — сына графа П., вам понятно?
Ох, мне было понятно и вместе с тем ничего не понятно. Но, друзья мои, ненависть к этому ублюдку, к этому фальшивому сыну моего любимого, знатного отца, как это часто происходит, заглушила голос рассудка. Разве можно, ненавидя, все осмыслить? В один миг, как мне показалось, я раскрыл замышляемый против меня страшный заговор, и во мне впервые проснулся двойник ненависти — жажда мести. Еще быстрее, чем гром следует за вспышкой молнии, я принял решение однажды непременно отомстить этому мальчишке. Каким образом? Этого я не знал, но почувствовал, что Лакатос — тот человек, который укажет мне дорогу, и поэтому в одночасье он стал мне даже приятен.
Само собой разумеется, он понимал, что со мной творится. Он усмехался, и по этой усмешке я все понял. Перегнувшись через стол, он вплотную приблизился ко мне, и, кроме его блестящих зубов, красноватого мерцания неба и розового кончика языка, напомнившего мне язычок нашей домашней кошки, я ничего больше не видел. Он на самом деле знал все. Дело обстояло так: старый князь частенько дарил разным людям весьма дорогостоящие табакерки, это было одним из его чудачеств. Некогда приобретя на аукционе одну табакерку, он специально по ее образцу заказал для себя такие же у некого ювелира в Венеции. Эти золотые, инкрустированные слоновой костью и увенчанные россыпью изумрудов табакерки князь всегда держал наготове для подарка гостям. Все очень просто. Молодому человеку, которого князь считал своим сыном, нужны были деньги. Периодически воруя у князя табакерки, он их продавал. С течением лет полицейские, производившие проверки у торговцев, собрали приличное количество таких изделий. Все вокруг знали, откуда брались эти сокровища, и управляющий князя, и его лакеи тоже это знали. Но кто бы отважился ему об этом сказать? И, напротив, как легко было такого ничтожного человека, как я, посчитать способным на воровство и даже на кражу со взломом. Ибо кем были мы в старой России, друзья мои? Насекомыми, теми мухами, которых чиновник топил в своей чернильнице, мелочью, пылью под подошвой какого-нибудь важного господина. И все-таки, друзья мои, позвольте мне немного отклониться и простите за то, что задерживаю вас. Итак, мы были пылью! Мы зависели не от закона, а от прихоти, от каприза. Но эти капризы были более предсказуемы, чем те законы, которые, в свою очередь, зависели именно от прихоти. Ведь их можно было по-разному толковать. Да, друзья мои, законы не защищали нас от произвола, поскольку они сами были частью произвола. С прихотью рядовых судей мне сталкиваться не приходилось, хотя известно, что она еще хуже обычной и представляет собой мерзкое злопыхательство. А вот с прихотью знатных господ я знаком. Она внушает даже больше доверия, чем законы. Какой-нибудь важный господин одним-единственным словом может наказать и помиловать, может причинить зло, но и облагодетельствовать он тоже может. И сколько было господ, которые вообще никогда не злились, и их прихоти никому не делали зла. Но закон, друзья мои, — почти всегда зло. Едва ли существует закон, о котором можно было бы сказать, что он творит добро. На земле истинной справедливости нет, она, друзья мои, есть только в аду!..
Итак, чтобы снова вернуться к моей истории, скажу, что в те далекие времена я хотел на земле ада, то есть я жаждал справедливости. А кто жаждет истинной справедливости, тот становится жертвой собственной мстительности. Вот таким в ту пору был я. Я был благодарен Лакатосу за то, что он открыл мне глаза. Теперь я вынужден был ему доверять, поэтому спросил:
— Что я должен делать?
— Мы здесь свои, мы товарищи по несчастью, никто нас не слышит, — начал Лакатос, — поэтому скажите мне, действительно ли вы князю ничего не сказали, кроме того, что вы его сын? Доверьтесь мне. Скажите, кто вас послал к князю? Может, в вашем классе есть какой-нибудь агент, ну, вы знаете — так называемый революционер?
— Я вас не понимаю, я никакой не революционер, я просто хочу добиться своих прав, своих прав! — закричал я.
Только позднее до меня дошло, какую роль исполнял сей Лакатос. Это случилось, когда я сам чуть не превратился в Лакатоса. Но тогда я всего этого не знал. А он, хорошо понимая, что я говорю правду, сказал лишь:
— Ну, тогда все в порядке.
И при этом, вероятно, подумал про себя, что снова допустил ошибку, и от него ускользнула кругленькая сумма.
Через некоторое время открылась дверь, вошел тот же чиновник, что топил мух, и с ним — какой-то господин в штатском. Я встал.
— Оставляю вас наедине, — сказал чиновник и вышел.
За ним, не взглянув на меня, вышел Лакатос. Господин в штатском сказал, чтобы я сел и что он хочет сделать мне одно предложение. Вначале он сообщил, что находится в курсе всех моих дел. Потом сказал, что князь занимает очень высокое положение, что от него зависит благополучие России, царя и, можно сказать, всего мира. Поэтому его никогда нельзя беспокоить. А я полез со своими смешными притязаниями. Лишь благодаря доброте и снисходительности князя я избежал тяжкого наказания. Меня можно простить, потому что я молод. Сам же князь, который до сей поры по собственной прихоти содержал и обучал сына своего лесничего, не желает больше попусту тратить свою милость на недостойного, легкомысленного, безрассудного или, как мне самому будет угодно себя назвать, человека. Вследствие этого решено, что я должен занять какое-нибудь соответствующее моему скромному происхождению место. Я могу либо, как мой отец, стать лесником, и впоследствии, возможно, даже стану управляющим в одном из имений самого князя, либо поступить на государственную службу. Например, работать на почте или на железной дороге. Могу стать переписчиком или даже гувернером. Сплошь хорошо оплачиваемые, подходящие мне должности.
Я молчал.
— Подпишитесь вот здесь, — сказал господин, развернув передо мной бумагу, на которой было написано, что я не имею к князю никаких претензий и обязуюсь никогда больше не искать с ним встречи.
Ну, друзья мои, не могу даже описать свое тогдашнее состояние. Читая эту бумагу, я одновременно испытывал стыд и унижение, высокомерие и робость, мстительность и жажду свободы, готовность мучиться и нести свой крест. Меня переполняло желание власти и в то же время — сладостное, соблазнительное, неслыханное блаженство от своей беспомощности. Но власть мне была нужна, чтоб однажды расквитаться за все нанесенные мне сейчас оскорбления. И нужны были силы, чтобы суметь вынести эти оскорбления. Короче говоря, я хотел быть не только мстителем, но еще и мучеником. Но я хорошо чувствовал, что пока я ни тот ни другой и что этому господину это тоже хорошо известно.
— Ну, решайте быстрее! — на сей раз грубо сказал он.
И я подписал.
— Так, — пряча бумагу, сказал он, — чего вы теперь хотите?
По воле божьей я сказал тогда простые слова, сорвавшиеся с кончика языка:
— Домой! К маме!
Но в этот момент открылась дверь, и вошел офицер полиции — элегантный франт в белых перчатках, с блестящей саблей, полированной, кожаной кобурой и сияющим взглядом голубых глаз, холодных и высокомерных. И только из-за него, не обращая внимания на собеседника, я неожиданно сказал:
— Я хочу в полицию!
Эти опрометчивые слова, дорогие мои друзья, и решили мою судьбу. Лишь годы спустя я понял, что слова имеют бо́льшую силу, чем поступки. И меня смешит эта часто произносимая, избитая фраза: «Не надо слов, действуйте!». Как слабы наши поступки! Они проходят, а слова остаются. Собака тоже способна что-то совершить, но говорит только человек. Дела, поступки — это лишь фантом в сравнении с действительностью и особенно со сверхчувственной реальностью слов. Между словом и делом такая же разница, как между человеком и его тенью. Или, если угодно, как фотография к оригиналу. Поэтому я и стал убийцей. Но об этом позже.
А пока произошло следующее: в кабинете чиновника, которого я никогда больше не видел, я подписал документ. Что в нем было, я уже точно не помню. Чиновник, пожилой человек с такой большой, окладистой, серебряной бородой, что его лицо казалось крошечным и незначительным, точно оно выросло из бороды, подал мне мягкую, как бы пропитанную жирком коварства руку и сказал:
— Я надеюсь, вы у нас освоитесь и будете чувствовать себя как дома! Поезжайте в Нижний Новгород. Вот вам адрес одного господина, к которому вам нужно будет зайти. Удачи!
Когда я уже был возле двери, он окликнул меня:
— Молодой человек, задержитесь!
Я вернулся к столу.
— Запомните! — сказал он, почти злобно. — Молчать и слушать, слушать и молчать!
Говоря это, он поднес палец к своим заросшим бородой губам.
Таким образом, друзья мои, я попал в полицию, в охранку! Я начал вынашивать план мести. Теперь у меня была власть. И ненависть. Я был хорошим агентом. Спросить о Лакатосе я тогда не решился, но он еще не раз появится в этой истории. Избавьте меня сейчас от подробностей, о которых я мог бы вам поведать. В моей последующей жизни было еще достаточно много отвратительного.
Друзья мои, позвольте мне не давать детальный отчет о тех низких — да-да, можно и нужно так сказать — низких делах, совершенных мною в течение последующих лет. Вы все знаете, что такое охранка. Может быть, кто-то из вас даже ощутил это на собственной шкуре, и нет необходимости это описывать. Теперь вы знаете, кем я был. И если вам это претит — скажите, пожалуйста, сразу, и я вас покину. Кто-нибудь имеет что-то против меня? Господа, я прошу сказать об этом напрямик! И я уйду!
Мы все молчали. Только хозяин сказал:
— Семен Семенович, наверняка у всех здесь сидящих есть что-то на совести, и раз ты уж начал рассказывать свою историю, я прошу тебя от имени всех — рассказывай дальше.
Голубчик сделал еще один глоток и продолжил.
— Несмотря на молодость, я был неглуп, и вскоре уже оказался на хорошем счету у начальства. Да, я забыл вам сказать, что сразу же написал письмо маме. Я ей сообщил, что князь очень хорошо меня принял и просил передать ей сердечный привет. Что он добился для меня замечательного места на государственной службе, и с этих пор я ежемесячно буду посылать ей десять рублей, но за эти деньги она не должна благодарить князя.
Отправляя это письмо, друзья мои, я уже знал, что никогда больше маму не увижу, и, как ни странно, меня это очень опечалило. Но было кое-что еще, что не давало мне покоя. Тогда мне казалось, что это чувство было сильнее, чем любовь к маме. Это была ненависть к моему фальшивому брату. Ненависть была громкой, как труба, а любовь к маме — тихой и нежной, как арфа. Вы меня поймете, друзья!..
Невзирая на мою юность, я был отличным агентом. Не могу поведать вам обо всех подлостях, совершенных мною в те годы. Возможно, кто-то из вас помнит историю об одном социал-революционере, еврее Соломоне Комровере, прозванном Комаровым. Это и было одним из самых грязных дел в моей жизни.
Этот Соломон Абрамович Комровер был мягким, деликатным юношей из Харькова. Его совсем не интересовала политика, он, как это принято у евреев, прилежно читал Талмуд и Тору и хотел стать раввином. А вот его сестра была студенткой, изучала в Петербурге философию и имела контакты с социал-революционерами. Следуя тогдашней моде, она ратовала за освобождение простого народа, и однажды ее арестовали. У ее брата, Соломона Комровера, не нашлось никаких более срочных дел, кроме как явиться в полицию и сообщить, что во всех выходках сестры виноват только он. Прекрасно! Его тоже арестовали. Ночью меня подсадили в его камеру. Все это происходило в одной из киевских тюрем. Я до сих пор помню, что попал туда около полуночи. Когда меня «втолкнули», Соломон Комровер ходил туда-сюда, туда-сюда и, кажется, вообще не заметил моего появления.