Исповедь убийцы - Рот Йозеф 6 стр.


— Добрый вечер, — сказал я.

Он мне не ответил. Поскольку мне было предписано изображать из себя уголовника, я со вздохом лег на нары. Через какое-то время Комровер прекратил ходить и тоже сел на свои нары. Я на это и рассчитывал.

— По политическим? — как обычно, спросил я.

— Да, — ответил он.

— За что? — продолжил я.

Ну, он — молодой да глупый — взял и рассказал мне всю свою историю. А я, одержимый желанием отомстить моему фальшивому брату, молодому князю Кропоткину, рассудил, что наконец-то мне представилась возможность остудить мою горячую ненависть. И я начал убеждать молодого, ничего не подозревающего Комровера, что знаю, как ему лучше всего поступить: нужно лишь в качестве друга его сестры упомянуть молодого Кропоткина. Я сказал этому наивному еврею, что как только в деле начнет фигурировать это имя, ему больше нечего опасаться.

Тогда я не знал, что молодой князь на самом деле вхож в революционные круги и что мои коллеги уже давно за ним наблюдают. Можно сказать, что моей враждебности, моей мстительности в некотором роде повезло, ибо на следующий день, после того как Комровер был допрошен, назад в камеру он вернулся вместе с очень благородного вида молодым человеком в инженерной форме. Это был мой так называемый брат, молодой князь Кропоткин.

Я поздоровался с ним. Он, естественно, меня не узнал. Со злостным усердием я начал его обхаживать. К лежавшему в углу на своих нарах Комроверу я потерял всякий интерес. И как когда-то поступил со мной Лакатос, я начал склонять молодого князя к одному предательству за другим, получилось это у меня даже лучше, чем у Лакатоса. Кстати, я позволил себе спросить, помнит ли князь о табакерках, которые его отец имел обыкновение раздаривать. Тут он впервые покраснел так, что это было видно и в полумраке камеры. Как покраснел бы пытавшийся свергнуть царя человек, напомни я ему об одной его мальчишеской выходке. Отныне он охотно давал мне всю информацию. Я узнал, что как раз из-за той дурацкой истории с табакерками он почувствовал потребность выступить против существующего жизненного уклада. Стало быть, тот факт, что его низкое преступление было раскрыто, он, как многие молодые люди его времени, использовал как повод, чтобы стать так называемым революционером и предъявить обществу обвинение. Он все еще был красив. И когда он говорил, и когда улыбался, обнажая зубы, в камере словно становилось светлее. Как безупречно сидела на нем форма, как безупречны были его лицо, его рот, зубы, глаза!.. Я ненавидел его.

Друзья мои, он выдал мне все-все! Это больше не имеет никакого значения, и я не стану утомлять вас подробностями. Но то, что я обо всем сообщил начальству, мне нисколько не помогло. Был наказан не молодой князь Кропоткин, а совершенно невинный еврей Комровер.

Я видел, как на его левую ногу надели цепь, к которой был прикован чугунный шар. Затем этого несчастного отправили в Сибирь. А молодой князь исчез быстрее, чем появился. Все, в чем он мне признался, приписали Комроверу.

Такова, друзья мои, была тогда практика!

Последнюю ночь я провел в камере вместе с Комровером. Он немного поплакал, потом дал мне несколько записок — к родителям, друзьям, родственникам, и сказал:

— Мне не страшно! Бог есть везде. И во мне ни к кому нет ненависти. Вы были моим другом. Другом в беде! Я благодарю вас!

Он обнял и поцеловал меня. И по сей день этот поцелуй жжет мне лицо.

Говоря эти слова, Голубчик коснулся пальцем своей правой щеки.

— Немногим позже я был переведен в Петербург. Вы и не подозреваете, какое значение имел такой перевод. Я непосредственно стал подчиняться самому могущественному человеку в России — главнокомандующему охранки. В его власти была жизнь самого царя. Мой начальник был никем иным, как графом В., поляком по происхождению. Я и сегодня не рискну назвать его имя. Это был необычный человек. Все, кто поступал к нему на службу, должны были в его кабинете заново давать присягу. На его черном письменном столе, между двумя желтыми восковыми свечами, возвышалось громоздкое серебряное распятие. Дверь и окна были завешены черными шторами. За столом в несоразмерно высоком черном кресле сидел граф — маленький человечек с лысым, усеянным веснушками черепом, выцветшими глазами, напоминавшими увядшие незабудки, с сухими, как из пожелтевшего картона, ушами, сильными скулами и приоткрытым, позволяющим увидеть большие желтые зубы ртом. Этому человеку было досконально известно все о каждом из нас, служивших в охранке. Он контролировал каждый наш шаг, хотя, казалось, никогда не покидал своего кабинета. На всех нас он нагонял ужас, мы боялись его больше, чем нас самих боялась вся страна. Стоя перед ним в его необычном кабинете, мы произносили длинную клятву, и, прежде чем мы уходили, он говорил:

— Итак, прежде всего — следить! Дитя смерти, ты дорожишь своей жизнью?

— Так точно, ваше превосходительство! — отвечали мы.

И после этого нас отпускали.

Однажды меня вызвал его секретарь и сообщил, что меня и некоторых моих товарищей ожидает особое задание. В Петербург из Парижа приглашен знаменитый мастер дамского платья господин Шаррон (это имя я услышал впервые). Шаррон намеревается в петербургском театре продемонстрировать свои новые модели. Некоторых дам из высшего общества интересуют наряды, а некоторые великие князья интересуются демонстрирующими эти наряды девушками. Но дело в том, сказал секретарь, что за ними надо смотреть самым тщательным образом. Кто знает, что это за девушки, которых господин Шаррон хочет с собой привести? Не прячут ли они под своими платьями оружие, бомбы? Им же это ничего не стоит! Они все время переодеваются, спускаются со сцены в ложи, возвращаются обратно, и вот уже происходит несчастье. Господин Шаррон уведомил нас, что с ним приедет пятнадцать девушек. Стало быть, нужны пятнадцать мужчин. Наверное, при этом придется даже нарушить общепринятые нормы стыдливости. И секретарь спросил, не хочу ли я заняться организацией этого процесса.

Вы согласитесь, друзья мои, что это задание было и правда необычным, и оно очень обрадовало меня. Вижу, что у меня не очень-то получается говорить с вами об интимных вещах. В общем, должен вам признаться, что до того времени я ни разу, как это обычно случается с мужчинами, не был по-настоящему влюблен. Если не считать той цыганки, которой меня наградил мой друг Лакатос, мои отношения с женщинами ограничивались тем, что пару раз у меня была связь с платными девушками из публичного дома. И хотя в силу моей профессии мне следовало разбираться в людях, я тогда был еще слишком молод, чтобы просто следить за моделями из Парижа. Я вообразил себя избранным. Я мог тайно наблюдать за роскошной наготой изысканных парижанок, а может, и обладать ими.

Сразу же приняв это предложение, я отправился на поиски остальных четырнадцати сотрудников. Это были самые молодые и элегантные парни нашего отдела.

Вечер, когда парижский маэстро с его девушками и бесчисленными чемоданами прибыл в Петербург, принес нам немало мучений.

Итак, все пятнадцать человек были на вокзале. Хотя каждому из нас казалось, что нас только пятеро или даже двое. Всемогущественный начальник приказал нам быть особенно внимательными, и все исключительно из-за этого портного. Мы смешались с толпой, встречавшей своих близких. В тот момент я был убежден, что выполняю миссию огромной важности — кто знает, возможно, не менее важную, чем спасение жизни самого царя.

Когда поезд прибыл и мировая знаменитость вышла из него, я тут же увидел, что наш главнокомандующий ошибся. Этот человек не вызывал подозрений. Он не был способен на убийство. Выглядел он сытым, тщеславным и безобидным. Казалось, он озабочен лишь производимым его приездом фурором. Короче говоря, он никак не походил на подрывателя. Это был достаточно крупный господин, но благодаря своему необычному платью выглядел скорее низкорослым. Его одежда не шла ему. Конечно, он ее придумал сам, но из-за того, что она не просто сидела на его теле, а болталась на нем, казалось, что она досталась ему с чужого плеча. На нас, во всяком случае на меня, это произвело такое впечатление, будто на нем какие-то двойные одежды. Меня удивило, что царские придворные пригласили из Парижа портного, который сам так странно одет. И тогда я впервые усомнился в благонадежности тех высокопоставленных господ, к обществу которых я так хотел принадлежать. Раньше я полагал, что власть не способна на ошибку, поэтому эти господа никогда не пригласят в Петербург комедианта, чтобы он диктовал моду, которой будут следовать в России их дамы. Но тут я это увидел собственными глазами. Портной прибыл с большой свитой, а не только, как ожидалось, с женщинами. Нет, с ним приехали еще несколько молодых мужчин, несколько блестящих мужчин из Парижа! Элегантные, в шелковых галстуках, легко и свободно двигающиеся! Они так радостно, так беззаботно спрыгивали с подножки вагона, точно разодетые воробьи или чижи, которые вот-вот зачирикают. Из-за их шумливой, веселой манеры, с которой они сразу по прибытии принялись друг с другом говорить, их разговор походил на пустую болтовню между человекообразными птицами или, наоборот, оперившимися людьми. Немного подождав у подножки, они протянули руки вверх, чтобы помочь сойти пятнадцати девушкам. Девушки спускались медленно и грациозно, в выражениях их лиц, в том, как они двигались, было столько робости и страха, будто они ступали не на перрон, а бросались в страшную пропасть.

Среди сошедших с поезда манекенщиц мне особенно понравилась одна. На ней, как и на всех остальных, был номер. Номера эти девушки носили на шелковых голубых квадратиках, прикрепленных слева на груди, сами цифры были красными. Создавалось впечатление, что цифры выжжены, как это бывает у лошадей или коров. И хотя девушки были вполне бодры, мне их было бесконечно жаль, я им сочувствовал, а особенно той, что мне сразу, с первого взгляда, понравилась. На ней был номер 9, звали ее, как я вскоре узнал, Лютеция. Но в паспорте, который я тут же просмотрел в паспортном отделении полицейского участка на вокзале, указывалось, что ее зовут Аннетт Леклер, и, не знаю почему, это имя меня особенно тронуло.

Здесь, наверное, стоит еще раз вас заверить, что до этого я по-настоящему не любил ни одной женщины, а стало быть, совсем их не знал. Я был молод, силен физически, и они все меня волновали. Но сердце мое пока еще молчало. Я желал обладать ими всеми и был убежден, что не смогу принадлежать только одной из них. Тем не менее, как и положено молодому мужчине, я стремился к единственной женщине, к той, что смогла бы утолить и мою страсть, и мою тоску по дому. При этом я смутно сознавал, что подобной женщины, вероятно, и быть-то не может, и, опять же как это свойственно только молодому мужчине, я ждал так называемого чуда. И в тот момент, когда я увидел Лютецию, номер 9, мне показалось, что чудо свершилось. Тем более что молодой человек, каким я тогда был, исполненный ожиданием чуда, слишком быстро предается вере в то, что чудо это уже произошло.

Короче говоря, я влюбился в Лютецию, как принято говорить, с первого взгляда. Очень скоро мне показалось, что она несет свой номер, как позорное клеймо, и меня охватила ненависть к этому изысканному закройщику, приглашенному высшим начальством демонстрировать здесь своих несчастных рабынь. Разумеется, мне казалось, что самой несчастной из всех рабынь была Лютеция, девушка под номером 9, а недостойный законодатель мод фактически был рабовладельцем, хотя и преступником его не назовешь. Я стал размышлять, каким образом можно было бы спасти от него девушку под номером 9. Да, в том, что меня послали в Петербург следить за этим портным, я видел теперь какой-то особый знак судьбы. И я решил спасти Лютецию.

Видимо, я забыл рассказать о том, почему ради этого необычного, но все-таки не вызывающего подозрение портного полицейским управлением были предписаны такого рода меры предосторожности. А дело в том, что примерно за две недели до этих событий была совершена попытка покушения на жизнь губернатора Петербурга. Как вам известно, в России неудавшееся покушение производит больший эффект, чем удавшееся. Если же покушение удавалось, то оно в некотором роде воспринималось как неотвратимый божий суд, ибо в те времена, друзья мои, люди еще верили в Бога и были уверены, что без Его воли ничего не происходит. Но чтобы, так сказать, опередить Вседержителя, прежде чем ему представится случай погубить кого-нибудь из властей предержащих, были приняты эти самые меры предосторожности. Они были глупые и даже бессмысленные. Нам поручили с особой тщательностью следить за этими бедными красивыми девушками, и когда они переодевались в перерывах между выходами, и во все остальное время. Мы должны были присматривать и за мужчинами, с которыми, по всей видимости, девушки состояли в каких-то отношениях. В сущности, в те дни мы скорее были не полицейскими, а своего рода гувернерами. Впрочем, меня это задание нисколько не смущало, скорее даже радовало. И разве было хоть что-то в эти первые счастливые часы моей любви, что бы меня не радовало? Я почувствовал, что до сих пор изменял своему сердцу. И только когда в него проникла любовь, я узнал, что оно у меня все еще есть, а раньше я постоянно его отвергал, поносил и насиловал. Да, друзья мои, это было невыразимым наслаждением — чувствовать, что у меня есть сердце, и лишь мои злодеяния изуродовали его. Но тогда я не понимал этого еще так ясно, как излагаю сейчас. Хотя и чувствовал, что с любовью в каком-то смысле началось мое освобождение. Любовь одарила меня большим счастьем — с болью, радостью и даже упоением я становился свободным. Именно любовь, друзья мои, делает нас не слепыми, как это утверждает бессмысленная поговорка, а наоборот — зрячими. Благодаря безумной любви к одной обыкновенной девушке я вдруг понял, что до этого часа был плохим, я осознал всю глубину моего падения. С тех пор я знаю, что предмет, пробуждающий в человеческом сердце любовь, не имеет никакого значения в сравнении с тем опытом, которым любовь обогащает нас. Любя, человек прозревает, а вовсе не слепнет. Вероятно, именно потому, что до этого я никого не любил, я стал преступником, стукачом, предателем. Я еще не знал, любит ли меня эта девушка, но уже тот счастливый факт, что я мог вот так с первого взгляда влюбиться, придавал мне уверенности и одновременно заставлял ощущать угрызения совести из-за моих позорных поступков. Я пытался быть достойным этой внезапно обрушившейся на меня благодати влюбленности. Сразу же я увидел всю гнусность моей профессии, и она вызвала во мне отвращение. С этого и началось мое раскаянье. Но тогда я еще не знал, какое огромное раскаянье ждет меня в будущем.

Я наблюдал за девушкой по имени Лютеция. Наблюдал за ней не как полицейский, а как ревнивый любовник, не по долгу службы, а по зову сердца. К тому же я постоянно ощущал свою власть над ней, и это возбуждало во мне какое-то совершенно особенное сладострастие. Вот так бесчеловечна, друзья мои, человеческая натура. Мы остаемся плохими, даже понимая, что мы плохи. Мы все равно остаемся людьми! Плохими и хорошими! Хорошими и плохими! Но все-таки людьми.

Я испытывал адские муки, пока наблюдал за этой девушкой. Я был ревнив. Ежеминутно я дрожал при мысли, что следить за Лютецией поручат кому-нибудь из моих коллег. Я был молод, друзья мои. А кто молод, тому может показаться, что ревность — это начало любви. Да, ревнуя, и даже благодаря ревности, можно быть счастливым. Страдания делают нас счастливыми так же, как радость. Счастье почти неотличимо от горя. Способность увидеть разницу между счастьем и горем приходит лишь с возрастом, когда мы уже слишком слабы, чтобы избегнуть печали и наслаждаться счастьем.

В действительности — я уже говорил об этом? — мою возлюбленную звали, конечно же, не Лютеция. Для вас эта оговорка, быть может, несущественна, но для меня существование двух имен, настоящего и поддельного, имело большое значение. Ее паспорт долгое время лежал в моей сумке. Я принес его в полицейский участок, сам переписал все сведения, еще раз, как у нас это было принято, сфотографировал, сделал две копии и спрятал фотографии в специальный конверт. Оба имени, каждое на свой лад, очаровали меня, и оба я слышал впервые в жизни. Настоящее согревало теплотой и сердечностью, а от имени Лютеция исходило что-то роскошное, царственное. Я едва ли не влюбился сразу в двух женщин, а не в одну-единственную. А так как обе они соединялись в одной, я чувствовал, что эту одну я должен любить с удвоенной силой.

В те вечера, когда девушки должны были демонстрировать наряды, созданные экстравагантным парижанином (в газетах их называли «творениями» или даже «гениальными творениями»), нам надлежало находиться в женской раздевалке. Портной страшно протестовал против этого. Он отправился к вдове генерала Порчакова, которая в те времена играла большую роль в петербургском обществе, именно она уговорила его приехать в Россию. Генеральша, несмотря на свою значительную тучность, была чрезвычайно подвижна. Она обладала удивительной способностью до полудня успеть нанести визиты двум великим князьям, генерал-губернатору, трем адвокатам и управляющему царской оперой, чтобы пожаловаться на распоряжения полиции. Но, друзья мои, разве можно было, при определенных обстоятельствах, в нашей старой, доброй России добиться чего-то жалобой на некие распоряжения? Самому царю бы это не удалось. Ему, думается, в наименьшей степени.

Естественно, я знал обо всем, что предпринималось усердной генеральской вдовой. Я даже из своего жалованья оплатил сани, чтобы повсюду следовать за ней, и опять же из своего кармана давал на чай слугам и лакеям, передававшим мне содержание всех разговоров, которые она вела с разными людьми. Эти сведения я тут же сообщал моему шефу. Меня хвалили, но я стыдился этих похвал, потому что, друзья мои, я больше не работал на полицию. У меня теперь была другая, более высокая, должность: я состоял на службе у моей страсти.

Назад Дальше