И тут же припомнил мне случай из его духовной практики, как развалилась семья из-за подобной же причины. И припоминаю сейчас имя мужа: звали его Георгием…
— Конечно, — сказал о. Анатолий, — и храм строить — великое дело, но мир семейный хранить тоже святое Божие повеление: муж должен, по апостолу Павлу, любить жену, как самого себя; и сравнил апостол жену с Церковью (Ефес. 5, 25–33). Вот как высок брак. Нужно сочетать и храм, и семейный мир. Иначе Богу не угодно будет и строение храма. А хитрый враг — диавол под видом добра хочет причинить зло: нужно разуметь нам козни его. Да, вот так и отпишите: пусть приходит вовремя к обеду. Всему есть свое время. Так и отпишите.
А потом, немного подумав, добавил:
— А тут добро-то добро: строить храм-то. Но к нему тайно примешивается и тщеславие… Да, примешивается, примешивается: ему хочется поскорее кончить… людям понравится… Так и отпишите…
Я так и отписал. И дело, конечно, поправилось.
ИЗ “ДВОРЯНСКОЙ” В СКИТ
Во второе посещение я приехал ночью. Извозчик из Козельска подвез меня почему-то не к “черной” гостинице, а к “дворянской”, где принимали почетных или богатых гостей. Я не стал возражать. Было уже около часу ночи, если не два. Нужно сказать, что в то время моей жизни мне сопутствовала Иверская икона Божией Матери. Бывало, одну отдам кому- нибудь — получу скоро другую. И я уже так привык к сей святыне, что, куда бы ни приезжал, искал сначала: а нет ли и здесь Иверской? Так было и тут. Вхожу в первую комнату, — в переднем углу висит икона Спасителя. Я жалею уже — не Иверская. Вхожу в спальню: и в углу — Иверская: слава Богу!
Ложусь спать… Едва успел задремать, слышу звон: к утрене. Хорошо бы встать да идти в храм. Но лень. Устал. И снова заснул… Проснулся довольно рано, часов около пяти. Было прекрасное августовское утро. Небо чистое. Солнце яркое. Зеленые деревья. Я открыл окно. И вдруг ко мне на подоконник прилетает голубь, совсем без страху. Я взял оставшийся от пути хлеб и стал крошить ему. Как мне это было отрадно: не боится людей! Но тут прилетает второй голубь. Я и ему отделяю крошки. Но первый уже стал ревновать: зачем я даю и другому?! И начинает клевать нового гостя. Сразу пропала моя радость: “Господи, Господи! Вот и голуби враждуют и воюют. А уж, казалось бы, какие это мирные птицы! Даже Спаситель указывает на них, как на пример, апостолам: “…будьте… кротки, как голуби” (Мф. 10, 16). И грустно стало на душе. А уж чего же требовать от нас, людей, при нашем самолюбии?! Говорят иные: не будет войн когда-то… Неправда: всегда будут, до конца мира. И не могут не быть, так как каждый из нас в самом себе носит источник войн: гордость, зависть, злобу, раздражение, сребролюбие… Недаром сказал один из писателей[118] перед смертью, когда его спросили об этом: “Пока человек останется человеком, будут и войны”. Так передавал мне сын его, встретившись [со мной] за границей после Первой мировой войны и революции.
А Сам Сын Божий предсказывал, что мир ожидает не прогресс, а ухудшение человеческих отношений. И к концу мира будут особенно страшные войны: восстанет народ на народ (а не одни армии на армии), царство на царство. “Не наше ли это время?” — подумает кто-либо. Никто не знает это с несомненностью. Одно лишь ясно, что зло лежит в нас самих, в сердцах наших; поэтому вся история этого мира и человека вообще — есть трагедия, а не легкая и веселая прогулка. Мир испорчен, и все мы грешны. А из-за нашего греха испортились не только животные и птицы, но даже сама природа — так учит св. апостол Павел (Рим. 8, 19–22) вслед за Христом Господом. Так голуби мои и не примирились улетели оба.
В тот же день я, посетивши о. игумена, попросил у него разрешения пожить мне в скиту: там больше уединения и духовного отдыха, чем при монастыре[119]. И к вечеру я ушел туда.
Скит — это отделение монастыря, где монахи живут более строго и в большей молитвенности. Туда обычно не впускают посторонних лиц вообще, а женщинам — и совсем не разрешается входить.
Оптинский скит, во имя св. Иоанна Предтечи, находится приблизительно в полуверсте от монастыря. Кругом стройные высокие сосны. Среди них вырублено четвероугольное пространство, обнесенное стеной. Внутри — храм и небольшие отдельные домики для братии скита. Но что особенно бросается в глаза внутри его, это — множество разведенных цветов. Мне пришлось слышать, что такой порядок заведен был еще при старце о. Макарии. Он имел в виду утешать уединенную братию хотя бы красотою цветов. И этот обычай хранился очень твердо.
Мне сначала было отведено место в правой половине “Золотухинского” флигеля; в левой жил студент Казанской Духовной академии о. А. Войдя в новое помещение, я устремился к углу с иконами: нет ли Иверской? Но там была довольно большая икона с надписью: “Портаитисса”. Я пожалел… Но потом спросил сопровождавшего монаха, что значит “Портаитисса”? “Привратница”, — ответил он, — или иначе — Иверская. Ее икона явилась Иверскому монастырю на Афоне (Иверия — Грузия); и ей построили храм над воротами обители; потому что Матерь Божия в видении сказала: “Я не хочу быть хранимой вами, а Сама буду вашей Хранительницей”. Я возрадовался. И с той поры прожил в этом скиту около двух недель. К этому времени и относится большая часть моих воспоминаний об Оптиной, а скорее — об Оптинском ските и его подвижниках.
Провожал меня сюда, если не изменяет мне память, что, впрочем, маловажно, высокий статный инок с светло–белыми волосами и густой бородой. Имя его я уже не помню теперь. Но запомнил, что он был из семинаристов. Почему он — такой представительный, образованный и с хорошим басом — оставил мир и ушел в пустынь? Не знаю, а спрашивать было неделикатно.
Еще вспоминаю, что он почему-то рассказывал мне про искушение одного египетского монаха, боримого плотскими страстями; как тот ни унывал от своего падения, а бежал обратно в монастырь, несмотря на то, что бес шептал ему вернуться в мир и жениться… Когда же монах пришел к старцу своему, то пал ему в ноги со словами: “Авва, я пал!” Старец же увидел над ним венцы света, — как символ того, что диавол несколько раз хотел ввести его в уныние и убеждал оставить монастырь; а благоразумный инок столько же [раз] отвергал эти искусительные помыслы и даже не сознавался в содеянном грехе, пока не пал в колена старца.
НА МОГИЛКАХ СТАРЦЕВ
Перед уходом в скит я — по совету ли игумена монастыря или кого из иноков — пожелал отслужить панихиду по усопшим старцам. За главным храмом, около стены алтаря, были две могилы — о. Макария и о. Амвросия. Мне дали в качестве певчего — клиросного монаха–тенора. В засаленном подряснике, с довольно полным животом, он произвел на меня неблагоприятное впечатление: не похоже на оптинских прославленных святых, — думалось мне…
Поя панихиду, я заметил под надгробной плитой ямочку. Монах объяснил мне, что почитатели старцев берут с верою песочек отсюда для исцеления от болезней. И вспоминаются мне слова Псалмопевца об Иерусалимском храме, что верующие в Господа любят не только самый храм, но “благоволят” и о камнях его; и “персть (прах) его полижут”[120]. И что тут дивного, если и теперь русские эмигранты, возвращаясь на родину, берут горсть земли и целуют ее; а иные припадают к ней лицом и тоже целуют. Пусть же не осуждают и нас, верующих, если мы берем песочек от святых могилок. Русский народ, при всей своей простоте, совершенно правильно и мудро понимал святые вещи. И чудеса могли твориться от этого. Из Деяний мы знаем, что не только головные уборы апостолов изливали исцеления, но даже тени их творили чудеса[121]. А от о. Серафима Саровского оставшиеся вещи — мантия, волосы, камень, на котором он молился тысячу дней и ночей, вода из его колодца и проч. — творили чудеса.
“Велий еси, Господи; и чудна дела Твоя!” (Пс. 85, 10).
Продолжу, однако, историю о “плохих” монахах. Для этого забегу немного вперед. Накануне праздника Успения Богоматери я стоял среди богомольцев; монахи там стояли в левой, особо выделенной части храма. Впереди на амвоне ходил с клироса на клирос послушник–канонарх и провозглашал поющим стихиры. Свое дело он вел хорошо. Но мне бросился в глаза белый ворот рубахи, выпущенный сверх воротника подрясника. И мне показалось, что и этот монах недалек от мирян, тщеславящихся своими одеждами. “Какой же он оптинец?!” — так вот я осудил этих двух иноков. И думал, что я — прав в своих помыслах.
Но вот на другой день за литургией я сказал проповедь (об этом ниже). И что же? Когда я сходил с храмовой паперти, ко мне подбежали два монаха и при всем народе поклонились мне с благодарностью в ноги, прося благословения. Кто же, думали бы вы, были эти два монаха?.. Один из них — полный певчий на могилках, а другой — этот канонарх с белым воротничком. Я был ошеломлен, что именно те двое, которых я осудил как плохих монахов, они-то именно и проявили смирение… Господь как бы обличил меня за неправедный суд о людях. Да, сердце человека ведомо лишь одному Богу. И нельзя судить нам по внешности… Много ошибок делаем мы в своих суждениях и пересудах…
ИГУМЕНЫ
Вместе с этими монахами мне вспомнился и отец игумен монастыря. Я теперь забыл его святое имя, — может быть, его звали Ксенофонт[122]? Это был уже седовласый старец с тонкими худыми чертами бледного лица. Лет около 70. Мое внимание обратила особая строгость его лица, даже почти суровость. А когда он выходил из храма боковыми южными дверями, то к нему с разных сторон потянулись богомольцы, особенно — женщины. Но он шел поспешно вперед, в свой настоятельский дом, почти не оглядываясь на подходивших и быстро их благословляя. Я не посмел осудить его: слишком серьезно было лицо его. Наоборот, я наполнился неким благоговейным почтением к нему. Этот опытный инок знал, как с кем обращаться. И вспоминается мне изречение святого Макария Великого, что у Господа есть разные святые: один приходит к Нему с радостью; другой — в суровости; и обоих Бог приемлет с любовью.
Вспоминаю другого игумена, по имени Исаакий[123]. Он перед служением литургии в праздники всегда исповедовался духовнику. Один ученый монах, впоследствии известный митрополит, спросил его, зачем он это делает и в чем ему каяться? Какие у него могут быть грехи? На это отец игумен ответил сравнением:
— Вот оставьте этот стол на неделю в комнате с закрытыми окнами и запертой дверью. Потом придите и проведите пальцем по нему. И останется на столе чистая полоса, а на пальце пыль, которую не замечаешь даже в воздухе. Так и грехи: большие или малые, но они накапливаются непрерывно. И от них следует очищаться покаянием и исповедью.
По поводу этих “малых” грехов припоминается здесь широко известный случай с двумя женщинами, имевший место в Оптиной пустыни. К старцу, вероятно о. Амвросию, пришли две женщины. Одна из них имела на своей душе великий грех и потому была крайне подавлена. Другая была весела, потому что за ней никаких “больших” грехов не значилось. О. Амвросий, выслушав их откровения, послал их обеих к реке Жиздре. Первой он велел найти и принести огромный камень, какой только она была в силах поднять; а другая должна была набрать в подол своего платья маленьких камней. Те исполнили повеленное. Тогда старец велел обеим отнести камни на старые места. Первая легко нашла место большого камня — оно было заметно, а другая не могла запомнить всех мест своих небольших камней и воротилась со всеми ними к старцу. Он и объяснил им, что первая всегда помнила о великом грехе и каялась и теперь могла снять его с души своей; вторая же не обращала внимания на мелкие грехи, а таких оказалось много, и она, не помня их, не могла очиститься от них покаянием.
Здесь же заметим, что в монастырях обычно один лишь игумен монастыря называется — “батюшка”, как одна матка в пчелином улье. А прочие монахи — как рясофорные, так и манатейные (постриженные в мантию), и иеромонахи — именуются “отцы”, с прибавлением их монашеского имени. Исключение составляют лишь старцы: народ обычно называет их тоже “батюшка”; а монахи и тут отличают их от игуменов, называя — старец такой-то, по имени. И в монастырях ничего не делается без благословения и разрешения игумена, как в хорошей семье — без разрешения отца.
СВЯТЫЕ СКИТНИКИ
Запишу разговор со мною о. Феодосия[124] о монашестве моем, почему-то затронутый в беседе: в этот ли раз или в иной — не помню.
— Вы для чего приняли монашество? — спросил он меня.
— Ради большего удобства спасения души и по любви к Богу, — ответил я.
— Это — хорошо. Правильно. А то вот ныне принимают его, чтобы быть архиереями “для служения ближним”, — как они говорят. Такой взгляд — неправильный и несмиренный. По–нашему, по–православному, монашество есть духовная, внутренняя жизнь; и прежде всего — жизнь покаянная, именно ради спасения своей собственной души. Ну, если кто усовершится в этом, то сможет и другим послужить на спасение. А иначе не будет пользы ни ему, ни другим.
Припоминаю, что утренние службы совершались около 3 часов ночи и, кажется, состояли из чина чтения 12 псалмов. Это было недолго, но зато скитские иноки вообще проводили значительную часть дня в свободных молитвах, по келиям. И эта сторона их жизни была ведома лишь им да Богу… Известно, что всякие “правила” и уставы о молитве нужны больше для новоначальных, не воспитавших еще молитвенного горения “непрестанной” молитвы и “стояния пред Богом”. У совершившимся же в этом внешние правила необязательны; а иногда даже они отвлекают от внутренней молитвы.
Какова была эта сторона жизни у подвижников и у старца Нектария, мне было неизвестно, а спрашивать не смел; да, признаться, и не очень-то интересовался этим, будучи сам нищим в молитве. Только я прежде уже заметил, что, например, у о. Нектария глаза были воспалены: не от молитвенных ли слез? Говорил мне кто-то, что у него еще и ноги больные, распухшие: ясно, от долгих стояний и поклонов…
В молитвенности и заключается главная жизнь подлинных иноков, путь к благодатному совершенству, и даже средство к получению особых даров Божиих: мудрости старческой, прозорливости, чудес, святости. Но эта сторона жизни — сокровенная у подвижников. Однако мы никогда не должны забывать о ней, как самой главной, если желаем хоть умом понять жизнь святых. А нам, грешным и земным, даже вставать к трем часам утра было трудно. Будил нас по келиям довольно молодой еще послушник, о. Нестор. Очень милый и ласковый, всегда с улыбкой на чистом с небольшой бородкой лице. Говорили про него, что он любит спать; поэтому ему и дано было послушание будить других: для этого он вынужден был поневоле вставать раньше, чтобы обойти весь скит. Но и после, говорят, его тянуло ко сну.
Отец Макарий. В противоположность о. Нестору, это был человек сурового вида. Огромная рыжая борода, сжатые губы, молчаливый, он напомнил мне о. Ферапонта из “Братьев Карамазовых” Достоевского. Он занимал положение эконома в скиту; на эту должность вообще назначают людей посуровее, чтобы не расточал зря, а берег монастырское добро. Познакомился же я с ним по следующему поводу. Однажды мы с сожителем в Золотухинском корпусе, о. Афанасием, пошли к литургии и, позабыв внутри ключ от дома, захлопнули дверь его. Что делать? Ну, думаем, после попросим о. эконома помочь нам: у него много всяких ключей. Так и сделали. О. Макарий молча пошел с нами в рясе и клобуке — величаво. А замок наш был винтовой. О. эконом вынул из связки один подобный ключ, но его сердечко было меньше дырочки замка. Тогда он поднял с земли тоненькую хворосгиночку, вложил ее в отверстие замка и молча начал опять вертеть ключом. Не помогало. Тогда я посоветовал ему:
— Отец Макарий, вы бы вложили хворостиночку потолще! А это — тонка: не отопрете.
— Нет, не от того. Без молитвы начал! — сурово ответил он.
И тут же перекрестился, прочитав молитву Иисусову: “Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!” И снова начал вертеть ключ с прежней хворостиночкой. И замок тут же открылся. О. Макарий, не говоря более ни слова, ушел к себе, а мы разошлись по своим комнатам.
По этому поводу и в связи с ним мне вспоминается и другой случай. Спустя десять лет, будучи уже эмигрантом в Европе, я был на студенческой конференции “Христианской ассоциации молодых людей” в Германии, в г. Фалькенберге[125]. По обычаю, мы устраивали временный храм и ежедневно совершали богослужения; а в конце недельной конференции все говели и причащались.