В устройстве храма мне помогал друг — студент А. А У–в. На алтарной стороне нужно было повесить несколько икон. Юноша начал вбивать в стену гвозди, но они попадали на камни и гнулись. Увидев это и вспомнив о. Макария, я сказал: “А вы сначала перекреститесь и молитву сотворите, а потом уже выбирайте место гвоздю”.
Тот послушно исполнил это. Помолился и наставил гвоздь в иное место, ударил молотком, и он попал в паз, между камнями. То же самое случилось и со вторым гвоздем и с прочими.
Был подобный случай и с о. Иоанном Кронштадтским. Встав рано утром, около 3 часов, по обычаю, он должен был читать утреннее правило ко Причащению. Но никак не мог найти этой книжки. Безуспешно пересмотрев все, он вдруг остановился и подумал: “Прости меня, Господи, что я сейчас из-за поисков твари (книги) забыл Тебя, Творца всяческих!” — и немедленно вспомнил место, куда он вчера положил книгу.
Потом в жизни я многим рассказывал об этих случаях. И сам нередко на опыте проверял истинность слов “сурового” отца Макария: “Без молитвы начал”.
Отец Кукша. Странное имя, никогда прежде мною не слышанное ни в монастырях, ни в миру. Вероятно, таково было имя святого до обращения в христианство. Потом он был святым иноком в Киево–Печерском монастыре. Жизнь свою он окончил среди язычников–вятичей, где был за проповедь о Христе обезглавлен вместе со своим учеником Никоном (после 1114 года). Память этого святого 27 августа (ст. ст.); а 28 сентября (ст. ст.) — со всеми святыми, почивающими в Ближних пещерах. В память этого священномученика почему-то и было дано при постриге имя оптинскому иноку.
Я с ним познакомился ближе потому, что монастырское начальство нашло нужным (почему, я не знаю, а спрашивать там не полагается — все делается беспрекословно, по послушанию) перевести меня из Золотухинского дома в другой, в келию рядом с о. Кукшей. Это был пожилой уже монах, лет около 65–ти, а может быть, и больше; небольшого роста, с светлой бородой; и необыкновенно простой и жизнерадостный. Он мне готовил чай в маленьком самоварчике, вмещавшем 4–5 чашек. Тут лишь мы и встречались с ним. И в скиту, и в монастыре не было обычая и разрешения ходить по чужим келиям без особого послушания и нужды. И я не ходил. А однажды зашел-таки по приглашению к одному монаху, но после получил от о. Феодосия легкое замечание:
— У нас — не ходят по келиям.
Вероятно, и пригласивший меня получил выговор. Хотя наша беседа с ним была не на плохие темы, а о святых отцах и их творениях, но раз — без благословения, то и хорошее — не хорошо…
И к о. Кукше я не ходил; и даже не видел его келии, хотя жили рядом в доме. Да и он заходил ко мне исключительно по делу, и наши разговоры были случайными и короткими. Однажды он с удивительной детской простотой сказал мне о старчестве и о старцах:
— И зачем это, не знаю… Не знаю! Все так ясно, что нужно делать для спасения! И чего тут спрашивать?!
Вероятно, чистой душе его, руководимой благодатью Святого Духа, и в самом деле ни о чем не нужно было спрашивать: он жил свято, без вопросов. Беззлобный, духовно веселый, всегда мирный, послушный—отец Кукша был как дитя Божие, о которых Сам Спаситель сказал: “Если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное” (Мф. 18, 3). Но однажды с нами случилось искушение. Мне захотелось отслужить утром литургию. А о. Кукша заведовал церковной стороной скита и ризницей. Потому я и сказал ему накануне о своем желании. По чистой простоте он радостно согласился, и я отслужил.
А в скиту был обычай — вечерние молитвы совершать в домике о. скитоначальника. После этого мы все кланялись о. Феодосию в ноги, прося прощения и молитв, и постепенно уходили к себе. А если ему нужно было поговорить с кем- либо особо, то он оставлял их для этого после всех. Но на этот раз о. Феодосий оставил всех. Братии в скиту было немного. После “прощения” он обращается к о. Кукше и довольно строго спрашивает:
— Кто благословил тебе разрешить отцу архимандриту (т. е. мне) служить ныне литургию?
О. Кукша понял свою вину и без всяких оправданий пал смиренно в ноги скитоначальнику со словами: — Простите меня, грешного! Простите!
— Ну, отец архимандрит не знает наших порядков. А ты обязан знать! — сурово продолжал выговаривать о. Феодосий.
О. Кукша снова бросается в ноги и снова говорит при всех нас:
— Простите меня, грешного, простите!
Так он и не сказал ни одного словечка в свое оправдание. А я стоял тоже как виноватый, но ничего не говорил… Потом, с благословения начальника, мы все вышли… И мне, и всей братии был дан урок о послушании… Действительно ли о. Феодосий рассердился, или он просто через выговор смиренному о. Кукше хотел поучить и других, а более всего — меня, не знаю. Но на другой день утром вижу в окно, что он, в клобуке и даже в мантии, идет к нашему дому. Вошел ко мне в келию, помолился перед иконами и, подавая мне освященную за службой просфору, сказал:
— Простите меня, отец архимандрит, я вчера разгневался и позволил себе выговаривать при вас о. Кукше.
Не помню теперь, ответил ли я что ему или нет. Но вот скоро встретился другой случай. В Калужскую епархию приехал новый архиерей: епископ Георгий (после убитый в Польше архимандритом С–м)[126]. Он был человек строгий и даже крайне властный.
День был солнечный. Утро ясное. Вижу, о. Феодосий направляется с о. Кукшей к храму св. Иоанна Предтечи. Я поклонился. Батюшка говорит мне, что ныне он с о. игуменом монастыря едет в Калугу представляться новому владыке:
— Вот сначала нужно отслужить молебен.
А я про себя подумал: монахи едут к общему отцу епархии и своему, а опасаются, как бы не случилось никакого искушения при приеме… Страшно…
В это время отец Кукша отпер уже храм, и мы двинулись туда. На пути о. Феодосий говорит мне:
— Вы знаете, отец Кукша — великий благодатный молитвенник. Когда он молится, то его молитва — как столп огненный летит к престолу Божию.
Я молчал. И вспомнил выговор этому столпу: видно, было нужно это и ему, и всем нам…
Седовласый отец Афанасий. Представьте себе глубокого старца с белыми волосами, с белой широкой бородой, закрывавшей почти всю грудь его.
На голове мягкая монашеская камилавка. Глаза опущены вниз и духовно обращены внутрь души, — точно они никого не видят. Если кто помнит картину Нестерова “Пустынник”, то отец Афанасий похож на него, только волосы белее. В первый раз я обратил внимание на о. Афанасия в скитской трапезной. В чистой столовой, человек на 20–25, в середине стоял стол, а по стенам лавки. Первый приходивший сюда, положив, по обычаю, троекратное крестное знамение, садился направо, на первое от дверей место. Входивший за ним другой инок, после крестного знамения, кланялся пришедшему раньше и занимал соседнее место. Так же делали и другие, пока к строго определенному времени не приходили все. И никто ничего не говорил. Нагнувши голову, каждый или думал что, или — вернее — тайно молился. На этот раз мне пришлось в ожидании трапезы сидеть рядом с о. Афанасием. В молчаливой тишине я вдруг услышал очень тихий шепот со стороны соседа. Невольно я повернул свое лицо и заметил, как о. Афанасий двигает старческими губами и шепчет молитву Иисусову… По–видимому, она стала у него беспрестанною привычкою и потребностью.
После обеда я спросил у кого-то из скитников: какое особое, — кроме молитвы, — послушание несет старец? Оказалось, что он из скита носит на скотный двор грязное белье монахов для стирки. Этот двор расположен где-то в лесу, в стороне от монастыря, и там трудится несколько женщин, Бога ради. Вот туда и посылают старца, убеленного сединами.
Отец Иоиль. Я еще упомянул о нем, как об очевидце визита Л. Н. Толстого к о. Амвросию. Теперь — его рассказ о сотрудничестве с этим святым старцем. Батюшка начал и вел постройку женского Шамординского монастыря[127] больше с верою, чем с деньгами, которые давал ему на это дело народ и благотворители. И не раз, в конце недели, рабочим нечем было платить. О. Иоиль был подрядчиком на этой постройке, от лица о. Амвросия. Приходит время расчета, а денег нет… Народ — все бедный. Приступают к подрядчику: “Плати!” — “Нечем!” Подождите да потерпите. И рабочие — хоть бросай дело. А о. Иоилю и их жалко, и постройку нельзя остановить.
— Вот я один раз решил отказаться от послушания; невмоготу мне, — рассказывал он сам. — Пришел к батюшке, упал ему в ноги и говорю: “Отпусти, сил никаких нет терпеть людское горе”.
О. Амвросий уговаривает:
— Не отказывайся, проси их подождать.
И сам я плачу, а сил нет.
— Ну, подожди, подожди! — говорит батюшка.
И пошел он к себе в келию. “Ну, — думаю, — где-нибудь в столе своем отыщет деньги?” А он выходит с иконой Казанской Божией Матери и говорит:
— Отец Иоиль! Сама Царица Небесная просит тебя: не отказывайся!
Я упал ему в ноги. И опять пошел на дело.
Отец Исаакий. Кажется, таково было имя одного из скитских старых иеромонахов. Мы с ним встретились во внутреннем садике. Это был старец, лет под 70, но еще бодрый. Длинная, с проседью борода. Он был духовником в этом самом Шамординском монастыре, наезжая туда по временам. К сожалению, из небольшой случайной нашей беседы осталось очень мало в памяти моей. Но он утешал меня, убеждая не унывать. Причем обратил мое внимание на то, что образованные монахи тоже делают святое дело в миру, тоже исполняют церковное послушание в школах, семинариях, во славу Божию. И при этом в глазах его светилась ласка и тихое ободрение.
ПЕРВЫЙ ВИЗИТ В СКИТ
Когда я через ворота под колокольней вошел внутрь двора скита, меня приятно поразило множество цветов, за коими был уход. Об этом я уже говорил. Налево узенькая дорожка вела к скитоначальнику о. Феодосию. Он был здесь как бы “хозяином”, но подчинялся отцу игумену монастыря, как и все прочие. Это был человек высокого роста, уже с проседью и довольно плотный. Познакомились. И я сразу попросил у него благословения сходить исповедаться у старца о. Нектария.
Опишу ту комнату, в которой я встретился с ним и где бывали и Достоевский, и Л. Толстой, и другие посетители, коим разрешалось входить в скит.
Она была небольшая, приблизительно аршин пять на восемь. Два окна. По стенам скамьи. В углу икона и картина святых мест. Лампадка. Под иконами стол, на котором лежали листочки религиозного содержания. Эта комната составляла часть всего домика, называемого “хибаркой”, где жил старец. Из приемной комнаты вела дверь в помещение самого старца. А другая дверь от него вела в подобную же комнату, соседнюю с нашей; там принимались и мужчины, и женщины, так как в нее вход был прямо из леса, с внешней стороны скита; я там не бывал.
Другой старец, батюшка о. Анатолий, жил в самом монастыре и там принимал народ, преимущественно мирян; а монахам рекомендовалось больше обращаться к о. Нектарию.
Когда я вошел в приемную, там уже сидело четверо: один послушник и какой-то купец с двумя мальчиками, лет по 9–10. Как дети, они о чем-то говорили и весело, но тихо щебетали и, сидя на скамейке, болтали ножками. Когда их разговор становился уже громким, отец приказывал им молчать. Молчали и все мы, взрослые: как в церкви, и здесь была благоговейная атмосфера. Рядом святой старец. Но детям это было невтерпеж: и они сползли со скамьи и начали осматривать красный угол с иконами. Рядом с ними висела картина какого-то города. На ней и остановилось особое внимание шалунов. Один из них говорит другому: “Это наш Елец”. А другой возражает: “Нет, это Тула”. — “Нет, Елец”. — “Нет, Тула!” И разговор опять принимал горячий оборот. Тогда отец подошел к ним и обоим дал сверху по щелчку. Дети замолчали и воротились назад к отцу на скамейку. А я, сидя почти под картиной, поинтересовался потом: за что же пострадали малыши? За Тулу или за Елец? Оказалось, под картиной была подпись: “Святой град Иерусалим”.
Зачем отец приехал и привез с собой своих деточек, я не знаю, а спросить казалось грешно: мы все ждали выхода старца, как церковной исповеди. А в церкви не говорят и об исповеди не спрашивают. Каждый из нас думал о себе, о своих грехах и нуждах.
А о чем же думали, сидя здесь, Достоевский, Толстой? Увы, это покрыто тайной забвения. Впрочем, о Толстом рассказал маленький эпизод о. Иоиль, видевший его в скиту.
Долго Толстой говорил с о. Амвросием–старцем. А когда вышел от него, лицо его было хмурое. За ним вышел и старец. Монахи, зная, что у отца Амвросия известный писатель, собрались вблизи дверей хибарки. Когда Толстой направился к воротам скита, старец сказал твердо, указывая на него:
— Никогда не обратится ко Христу! Горды–ня!
Так именно и случилось.
Второй раз Толстой посетил Оптинский скит перед смертью. Как известно, он ушел из своего дома. И, между прочим, посетил свою сестру Марию Николаевну, монахиню Шамординского монастыря, созданного о. Амвросием верстах в 12–ти от Оптиной. И тут у него снова явилось желание обратиться к старцам. Но он опасался, что они откажутся принимать его теперь, так как он был уже отлучен Церковью за свою борьбу против христианского учения — о Св. Троице, о воплощении Сына Божия, о таинствах (о коих он выражался даже кощунственно). Сестра же уговаривала его не смущаться, а идти смело, уверяя, что его встретят с любовью… И он согласился… Слышал я, что он будто бы подошел к двери хибарки и взялся за ручку, но… раздумал и ушел обратно. Потом он поехал по железной дороге и, заболев, вынужден был остановиться на ст. Астапово, Тульской губернии, где и скончался в тяжелых душевных муках. Церковь посылала к нему епископа Тульского Парфения[128] и старца Оптинского Варсонофия, но окружавшие его лица (Чертков и др.) не допустили их до умирающего.
Некоторые подробности об этом визите в Оптину были записаны после смерти его в “Церковных Ведомостях”.
Припомню тут и слышанное мною о нем во Франции. Одно время я жил на побережье Атлантического океана. Там же в одном доме жила тогда и жена одного из сыновей Л. Толстого со своим внучком Сережей. И она иногда рассказывала кое-что о нем и тоже повторяла, что он был “гордый”… Но она жалела его… Внук был тоже чрезвычайно капризный: если что-либо было не по нем, то он бросался на пол и затылком колотился об него, крича и плача. А в другое время он был ласков ко всем… После отец, чех, выкрал его от бабушки; он тогда уже разошелся с внучкой Толстого.
О Достоевском мне, к сожалению, не пришлось ни услышать, ни прочитать ничего [связанного с Оптиной]. А его беседа была бы, конечно, интересна. И дух ее был иной, так как он был христианин и скончался — исповедавшись и причастившись Св. Таин, читая Евангелие.
Старец Нектарий[129]
Когда мне рассказывали, но теперь я уже не помню, когда и почему он прибыл в монастырь? Одно лишь припоминаю, что он пришел молодым, чистым юношей. И старец Амвросий, прозрев в нем будущего угодника Божия, дал заповедь: принять его сразу в скит и никогда отсюда не посылать на послушание в монастырь! Так и было. В скиту он прожил до старости, лет до 70–75, каким я увидел его при посещении (1913). Да после он жил еще до выселения монахов из Оптиной. А скончался он в доме одного крестьянина, который взял его к себе в деревню… Еще из Парижа (1925–1926) я переписывался с ним через одно семейство, а потом получил известие о кончине его. Следовательно, в то время ему было, вероятно, около 85 лет[130].
Ворочусь к воспоминаниям в хибарке.
Прождали мы в комнате минут десять молча: вероятно, старец был занят с кем-нибудь в другой половине домика. Потом неслышно отворилась дверь из его помещения в приемную комнату, и он вошел… Нет, не вошел, а как бы вплыл тихо… В темном подряснике, подпоясанный широким ремнем, в мягкой камилавке, о. Нектарий осторожно шел прямо к переднему углу с иконами и медленно–медленно и истово крестился… Мне казалось, будто он нес какую-то святую чашу, наполненную драгоценной жидкостью, и крайне опасался: как бы не пролить ни одной капли из нее… И тоже мне пришла мысль: святые хранят в себе благодать Божию и боятся нарушить ее каким бы то ни было неблагоговейным душевным движением: поспешностью, фальшивой человеческой лаской и пр. Отец Нектарий смотрел все время внутрь себя, предстоя сердцем пред Богом. Так советует и епископ Феофан Затворник: сидя ли, ходя ли, или делая что, будь непрестанно перед Лицем Божиим.