Вспомнился случай: пришел один такой любопытный к о. Иоанну Кронштадтскому “поболтать”; а тот увидел это и велел прислуге вынести посетителю стакан воды и ложку да прибавить:
— Батюшка приказал вам поболтать.
Тот не знал, куда и деться[8]…
Но каково же было мое приятное разочарование, когда я услышал снизу тихий, но довольно ясный ответ:
— Нет, нет! Я сам поднимусь.
Но не в словах лишь дело, а главное — в голосе: он был замечательно ласков и кроток.
И у меня сразу отлегло от сердца: ну, если такой приятный голос, то несомненно и сам о. Никита хороший, добрый… Обличать, должно быть, не станет? И, должно быть, и вид у него такой же ласковый, как голос… Сейчас увижу…
А о. Никита неторопливо надевал внизу верхнюю черную рясу и, оставив свое дело, стал тихо подниматься по ступенькам лестницы вверх.
Мы молчали в ожидании.
Вот он уже близко. “Да, — думаю, — лицо у него, кажется, тоже доброе!” Поднялся к нам. О. Зоровавель, улыбаясь, весело поздоровался с ним взаимным “поцелуем” в руку и объяснил, что мы — студенты и пришли к нему за благословением и для беседы, с разрешения о. игумена.
Я впился в него глазами.
Какой же он добрый, — сразу увидел я; и ни густых бровей, ни строгих морщин. Морщины, впрочем, есть, но не между бровями, а около внешних углов очей, и как-то так улеглись, что от них получается двойное впечатление:
— и кроткой грусти,
— и тихой улыбки.
Да, он обличать не будет. Мы подошли под благословение к нему и поцеловали у него руку. Все вышло как-то необыкновенно просто. Но вместе с тем я увидел действительно святого. И понятен мне стал тон о. Зоровавеля: святые были удивительно кротки и просты.
И всякий страх исчез из моей души.
— Батюшка, скажите нам что-либо на спасение души! — начал я обычным приемом.
— Что же мне вам сказать. Ведь я простой, а вы — ученые.
— Ну, какая же наша ученость? — возражаю я. — Да если что и выучили, то лишь по книгам, а вы — по опыту прошли духовную жизнь.
Но о. Никита не сразу сдавался:
— Так-то оно так, да все же я необразованный. Я — еще из крепостных крестьян: лакеем был у своих господ. Хорошие были люди, добрые: отпустили меня на свободу, а я и ушел в монастырь сюда. Вот и живу понемногу.
Но мы продолжали его просить. Тогда он, так же просто, как отказывался, стал говорить:
— Что же? Скорби терпите, скорби терпите! Без терпения нет спасения!
И понемногу начал говорить о разных вещах; но, к моему сожалению, я не записал тогда, а теперь не все помню.
Потом пригласил нас обоих сесть на соседнюю скамеечку, над берегом: кажется, я сидел от него направо, а Саша налево. О. Зоровавель, должно быть, стоял, спокойно слушая беседу и ласково глядя на батюшку. Не помню, сколько уже прошло времени. На душе было так тихо и отрадно, что я точно в теплом воздухе летал… Затем разговор прервался; и вдруг отец Никита берет меня под левую руку и говорит совершенно твердо, несомненно, следующие поразившие меня слова:
— Владыка Иоанн (мое имя было — Иван)! Пойдемте, я вас буду угощать.
Точно огня влили мне внутрь сердца эта слова… Я широко раскрыл глаза, но произнести ничего не мог от страшного напряжения.
Тут я припомню, что мы оба были одеты по–монашески; и это могло дать о. Никите основание думать, что я приму иночество, и, возможно, дойду и до епископского сана, как и другие ученые–монахи. Но вот Саша был одет так же, как и я! А о монашестве за все время беседы ни он, ни я не сделали ни малейшего намека; да и не думали еще тогда о том… Впрочем, я-то думал раньше, но в тайниках души лишь; и никому не говорил своих дум… И на этот раз не осмелился говорить: пред святым особенно стыдно было бы говорить об этом: иначе выходило бы, что вот он — монах, и я — буду “тоже” монахом, “как и он”. А это было бы и неприличием, и дерзостью — думать о себе наряду с ним, святым…
И Саша ни слова не говорил…
И вдруг такие — потрясшие меня — слова! А Саше — ничего… Как есть ничего, ни одного слова. Поддерживаемый под руку о. Никитою, — как обычно “водят под руки” и настоящих архиереев, — я, почти без мысли, повиновался и пошел рядом. А Саша, не получив ничего, пошел за нами вслед с о. Зоровавелем.
В особом домике, где помещалась общая трапезная, о. Никита усадил всех нас. Сюда пришел “хозяин” скита, о. Иаков, из карел, тихий, кроткий, но с постоянною улыбочкою и веселым лицом. Нам подали чаю с сухими кренделями, их называют еще “баранками”. А перед этим принесли соленых огурцов с черным хлебом. В этом и состояло все угощение. Но на “Предтече” другого лучшего и не было: нам дали все, что могли. Да и не в пище же — человек!
После угощения я, пораженный пророчеством батюшки, захотел уже подробнее и наедине поговорить о монашестве. А может быть, батюшка меня сам повел. И мы, гуляя тихо по острову, продолжили беседу.
— Батюшка! Боюсь, монашество мне трудно будет нести в миру.
— Ну, что же? Не смущайтесь. Только не унывайте никогда. Мы ведь не ангелы[9].
— Да, вам здесь в скиту хорошо; а каково в миру?
— Это — правда, правда! Вот нас никто почти и не посещает. А зимою занесет нас снегом: никого не видим. Но вы — нужны миру! — твердо и решительно докончил батюшка. — Не смущайтесь: Бог даст сил. Вы — нужны там.
Но я продолжал возражать:
— А вот один человек дал мне понять, что мне нельзя идти в монахи.
Вдруг батюшка точно даже разгневался, что так странно было для его кроткого и тихого облика, — и спросил строго:
— Кто такой? — и, не дожидаясь далее моего ответа, с ударением сказал мне очень многозначительные слова; но я их боюсь передать неточно, а приблизительно смысл был таков: “Как он смеет? Да кто он такой, чтобы говорить против воли Божией?”
И о. Никита продолжал говорить мне прочее утешительное.
Мы еще провели в скиту ночь и часть другого дня… После уехали. Батюшка прощался с нами и со мною — опять просто: точно ничего и не было сказано мне особого. И я тоже успокоился.
Прошло лет 5 после того. Отец Никита скончался. Составитель его жития, как-то узнав о предсказании его, попросил меня дать материал. Я тогда уже был иеромонахом и жил в архиерейском доме архиепископа Финляндского Сергия секретарем и “очередным”[10].
Я с радостью написал; но только скрыл, что батюшка предсказал мне об архиерействе: иеромонаху неловко было писать об этом. Еще прошло после того 9 лет, — а со времени прозорливой беседы 14, — и я, грешник, был хиротонисан во епископа в Симферополе[11]…
А что же случилось с Сашей? Он женился… И женился не по чистой совести: два брата, они полюбили двух родных сестер; но так как законы наши запрещают такие браки, то они сговорились обвенчаться одновременно, в разных лишь церквах. Но все же пред Богом это был обман…
Видно, и это прозревал батюшка, потому и оставил его на Валааме сидеть на скамеечке без ответа; а меня повел “угощать”.
После мне еще раз пришлось быть на “Предтече”. В домике о. Никиты жил его ученик и преемник по старчеству — о. Пионий. Тоже тихий и кроткий[12].
Я у него попросил что-либо на память о батюшке. О. Пионий снял бумажную иконочку святых равноапостольных Кирилла и Мефодия и благословил меня ею от имени отца Никиты.
А Саша — Александр М. Ч. — пошел по педагогической службе. После был он года три в ссылке.
Кстати — о греховности. Ныне лишь я прочитал такой утешительный случай из жизни преподобного Серафима. Перепишу его целиком — в ободрение и утешение нам…
“Надежда Федоровна Островская рассказывала, какое совершенно неожиданное для себя предсказание получил ее брат от дивного прозорливца, о. Серафима: “Родной мой брат, подполковник В. Ф. Островский, часто гостил в Нижнем Новгороде у родной нашей тетки, кн. Грузинской, которая имела большую веру в о. Серафима. Однажды по какому-то случаю она послала его в Саровскую пустынь[13] к этому прозорливому старцу. Отец Серафим принял моего брата очень милостиво и, между прочими добрыми наставлениями, вдруг сказал ему:
— Ах, брат Владимир, какой же ты будешь пьяница!
Эти слова чрезвычайно огорчили и опечалили брата. Он награжден был от Бога многими прекрасными талантами и употреблял их всегда во славу Божию; к о. Серафиму имел глубокую преданность; а к подчиненным был как нежный отец. Поэтому он считал себя весьма далеким от такого наименования, неприличного его званию и образу жизни.
Прозорливый старец, увидев его смущение, сказал ему еще:
— Впрочем, ты не смущайся и не будь печален: Господь попускает иногда усердным к Нему людям впадать в такие ужасные пороки; и это для того, чтобы они не впали еще в больший грех — высокоумие. Искушение твое пройдет, по милости Божией; и ты смиренно будешь проводить остальные дни своей жизни; только не забывай своего греха.
Дивное предсказание старца Божия действительно сбылось потом на самом деле. Вследствие разных дурных обстоятельств брат мой впал в эту несчастную страсть — пьянство, и, к общему прискорбию родных своих, провел несколько лет в этом жалком состоянии. Но наконец, за молитвы о. Серафима, был помилован Господом: не только оставил прежний свой порок, но и весь образ своей жизни изменил совершенно, стараясь жить по заповедям евангельским, как прилично христианину”[14].
Отец Исидор
Соль земли
Вот теперь и о нем расскажу. Удивительный был человек[15]. Даже и не “человек”, а ангел на земле… Существо уже богоподобное. Воистину “из того мира”. Или, как Пресвятая Богородица говорила о преподобном Серафиме, “сей от рода нашего”, т. е. небесного…
Об о. Исидоре, сразу после смерти его в 1908 году, было написано одним из почитателей его, известным автором книги “Столп и утверждение истины”, священником Павлом Флоренским, житие его, под оригинальным и содержательным заглавием: “Соль земли, или Житие гефсиманского старца о. Исидора”[16]. А напечатано оно было другим его почитателем, епископом Евдокимом, бывшим тогда ректором Московской академии, впоследствии обновленцем, в его журнале “Христианин”[17]…
В том-то и величие истинных Божиих святых, что они, по богоподобию своей любящей души, не различают уже (хотя, вероятно, и знают) ни добрых, ни злых: а всех нас приемлют. Как солнышко сияет на праведных и грешников и как Бог дождит на “благия и злыя” (Мф. 5, 45), так и эти христоподобные люди, или земные ангелы, ласкою своею готовы согреть всякую душу. И даже грешных-то нас им особенно жалко. Недаром и Господь Иуду почтил особенным доверием, поручив именно ему распоряжение денежным ящиком… То и дивно во святых: это особенно и влечет к ним грешный мир.
Впервые я познакомился с ним еще студентом академии.
Хотя о. Никита (см. “Прозорливый”) и благословил меня на иночество и предсказал мне, что я буду удостоен даже епископства, но не знаю уже, как и почему, только у меня опять возник вопрос о монашестве. Вероятно, нужно было мне самому перестрадать и выносить решение, чтобы оно было прочнее. И в таком искании и колебании прошло года три–четыре. По совету своего духовного отца я и направился к отцу Исидору, которого тот знал лично.
Батюшка жил в Гефсиманском скиту[18], вблизи Сергиева Посада[19], рядом с Черниговскою пустынью, где раньше подвизался известный старец Варнава[20]…
В “Гефсимании”, как обычно называли этот скит, жизнь была довольно строгая, установленная еще приснопамятным угодником Божиим митрополитом Филаретом Московским. Женщинам туда входа не было, за исключением лишь праздника Погребения Божией Матери, 17 августа[21].
Здесь-то, в малюсеньком домике, избушке, и жил одиноко о. Исидор.
Когда я прибыл к нему, ему было, вероятно, около 80 лет. В скуфеечке, с довольно длинной седой бородой и с необыкновенно ласковым лицом, не только улыбающимися, а прямо смеющимися глазами, — вот его лик… Таким смеющимся он всегда выходил и на фотографиях.
Кто заинтересуется жизнью этого — несомненно, святого — человека, тот пусть найдет житие его “Соль земли”. Там много рассказано о нем… Я же запишу, чего там еще нет.
Когда я пришел к нему и получил благословение, он принял меня, по обыкновению своему, ласково, тепло и с радостною улыбкою. Страха у меня уже никакого не было, — как тогда, на Валааме. А если бы и был, то от одного ласкового луча улыбки батюшки он сразу растаял бы, как снег, случайно выпавший весной.
Направляясь же к о. Исидору, я все “обдумал”, решил рассказать ему “всю свою жизнь”, “открыть всю душу”, как на исповеди; и тогда уж спросить его решения: идти ли мне в монахи? Одним словом, — как больные рассказывают врачу все подробно.
Но только что хотел было я начать свою “биографию”, — а уже о цели-то своей я сказал ему, — как он прервал меня:
— Подожди, подожди! Сейчас не ходи. А придет время, тебя все равно не удержишь.
Вопрос сразу был кончен. И без биографии. Им, святым, довольно посмотреть, и они уже видят все. А Бог открывает им и будущее наше.
Я остановился: рассказывать более нечего было. Монахом придется быть… Осталось лишь невыясненным: когда? И спрашивать опять нечего: сказано, “придет время”. Нужно ждать.
А о. Исидор тем временем начал ставить маленький самоварчик — чашек на 5–6. Скоро он уже зашумел. А батюшка беспрерывно что-нибудь говорил или пел старческим, дрожащим тенором. Рассказывал мне, какое у нас замечательное, у православных, богослужение: такого в мире нет! Вспомнил при этом, как он послал по почте германскому императору Вильгельму наш православный Ирмологий[22]. Кажется, после ему за это был выговор от обер–прокурора Синода… Потом принимался петь из Ирмология:
— Христос — моя Сила, Бог и Господь (4 ирмос 6 гласа).
Я после, долго после, стал понимать, что не случайно пел тогда святой старец: он провидел и душу, и жизнь мою и знал, что мне единая надежда — Христос Господь и Бог мой…
…Самоварчик уже вскипел. Явились на столе и чашки. Батюшка полез в маленький сундучок, какие бывают у новобранцев–солдат, и вынул оттуда мне “гостинцев”: небольшой апельсин, уже довольно ссохшийся. Разрезал его, а там соку-то совсем уж мало было. Подал его мне. Потом вынул стаканчик с чем-то красным:
— А это нам варенье с тобою. Маловато его здесь…
А там было всего лишь на палец от дна.
— Ну, ничего, — весело шутил он, — мы добавим!
И тут же взял графин с красным квасом, дополнил стакан с клюквенным вареньем доверху и поставил на стол, все с приговорками:
— Вот нам и варенье.
Так мы и пили чай с квасом…
И опять запоет что-либо божественное. А “Христос — моя Сила” — несколько раз принимался петь, видимо, желая обратить мое внимание именно на веру в Господа, на Его силу — в моих немощах.
Теперь-то я уже понимаю, что и сухой апельсин, и варенье с квасом, и это песнопение — находятся в самой тесной связи с моею жизнью… Тогда же я не догадался искать смысла в его символических действиях. Очевидно, чего не хотел, по любви своей, сказать мне прямо, то он открывал в символах. Так и преподобный Серафим делал. Так поступал и батюшка Оптинский, о. Нектарий.
Выпили мы чаю. Он рассказал, что у него есть ручная лягушечка и мышки, которые вылазят из своих норок в полу; а он их кормит с рук…
А потом обратился ко мне с просьбой–желанием:
— Хотелось бы мне побыть у преподобного Серафима[23].
— Да в чем же дело?
— Денег нет.
— А я вот летом получу деньги за напечатанную статью — и свожу вас. Хотите, батюшка?
— Хорошо, хорошо! Вот хорошо.
Так мы и условились: как получу деньги, то напишу ему и приеду за ним.
С тем и уехал я домой на каникулы. Летом получил деньги и сразу написал о. Исидору, предвкушая радость путешествия с ним, да еще к такому великому угоднику: со святым — к святому. Но в ответ неожиданно получил странное чужое письмо, подписанное каким-то Л–м, просившим у него помощи и жаловавшимся отчаянно на свою злосчастную судьбу. На мой же вопрос — о времени монашества — вверху письма старческим дрожащим почерком, но очень красивым, почти каллиграфическим, была приписана им лишь одна строчка: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи”, — слова из псалма царя Давида (Пс. 18, 9).