Бамбино - Сахаров Андрей Николаевич 12 стр.


— Ну как, насмотрелся на свой фиорд? Смотри внимательней, паршивец. А когда слезешь, мы тебе еще раз покажем твои красоты.

Потом следовала новая очередь из автоматического пистолета, и пули трескались о металл над самой головой Уле.

По всем расчетам, отец должен быть уже в селении. Что же они не идут? Уле осторожно повернул голову и посмотрел через плечо в сторону холмов — ив тот же момент услыхал с той стороны едва слышимый шум. Он приближался с каждой минутой, уже хорошо слышный в застывшей вечерней тишине. И вот уже ясно слышно, что это голоса многих людей. Американцы тоже, видимо, услыхали их и забеспокоились. Оставив одного караульного около крана, сержант вместе с другим бросился на ту сторону «плато». Уле видел, как на краю площадки появились факелы, полыхающие над нестройно идущей толпой. Вот толпа поглотила солдат и двинулась дальше, прямо к берегу фиорда. Вот они уже около самого крана. Здесь и отец, и Ютте, и игрушечник Ульсен, и даже фру Енсен. Она тычет своим сухим кулачком прямо в физиономию солдата, а тот испуганно отворачивает лицо и пятится. Люди пришли почти из каждого дома.

— Уле, слезай! — кричит отец.

— Я боюсь, — говорит Уле.

— Ну, тогда подожди.

Отец быстро взбирается по лестнице и протягивает к нему руку.

— Держись за меня.

Уле охватывает отца за шею, прижимается к его пропахшей морем кожаной тужурке. Они медленно спускаются на землю.

Американцы стоят и смотрят, как полыхают над головами людей факелы. Они молчат, и даже сержант присмирел. Ютте подходит к нему и говорит: «Ты — скотина», а Уле оборачивается в сторону солдат, быстро-быстро кланяется и говорит: «Здрасте, здрасте, здрасте!». И все смеются.

Потом они направляются в обратный путь. Уле сидит на спине у отца, обхватив его за шею руками, и слушает, что говорят люди. Звучат слова: газета, стортинг, пикеты. Уле еще не знает значения многих из них, но понимает одно: с завтрашнего дня селение вместе с ним объявляет базе войну.

— А ты молодец, Цыпленок, — говорит Ютте, — настоящий норвежец. — И протягивает руку, чтобы похлопать Уле по плечу. Потом смотрит на него и опускает руку: Уле спит.

Конец Хаджи Гуляма

Банда Хаджи Гуляма уходила в горы. Душманы шли не оглядываясь: они были уверены, что деревня еще не скоро придет в себя после их нападения и опасаться нечего. Что касается до провинциальных властей в Гордезе и народной милиции — Цорондоя, то, пока до них дойдут известия о новой вылазке Хаджи Гуляма, пройдет целая вечность и душманы уже вернутся в свое горное становище.

Сам Хаджи Гулям шел сзади. Невысокого роста, поджарый, загорелый, с аккуратно подстриженными тонкими усиками под длинным носом и безукоризненным пробором в смолянистых волосах, он один среди душманов носил городской костюм — пиджак, брюки, белую сорочку с галстуком, и лишь тяжелые, окованные железом ботинки выдавали в нем человека, живущего в горах.

Он долгие годы был повелителем в этих местах — саиб, помещик Хаджи Гулям. Кругом были его земли, стада, горы. Все это принадлежало ему извечно и досталось от деда и отца. Аллаху было угодно, чтобы все в этом крае было так, как оно было. Об этом говорил Коран, об этом говорил во время молитвы правоверным мусульманам здешний мулла. Это хорошо знал с самого детства и сам Хаджи Гулям: все должно быть так, как установлено аллахом, и никому не позволено нарушать его извечные законы.

Зеленые чалмы душманов уже исчезли за высокой скалой, а Хаджи Гулям не торопился за ними следом. Он стоял и смотрел вниз на долину, которая подходила вплотную к горам. Люди в Кабуле придумали революцию, они установили, как они говорят, народную власть, отняли фабрики и заводы у предпринимателей, а земли у помещиков и передали эти земли крестьянам, но это можно делать, может быть, там, в Кабуле, но не здесь, в Пуштунистане, в провинции Пактия, в этой округе, где был и остался саибом он, Хаджи Гулям. Сколько уже дней прошло с тех пор, как новый губернатор, приехавший из Гордеза, центра провинции Пактия, объявил здешним крестьянам о земельной реформе и о том, что отныне его, Хаджи Гуляма, земли принадлежат на правах личной собственности им, крестьянам из племени мангал, по шесть джарибов каждой семье. Сколько уже дней прошло с тех пор, как его, Хаджи Гуляма, отказавшегося подчиниться новой власти и добровольно уступить землю крестьянам, губернатор объявил вне закона. И что же? Вот перед ним лежит долина, а в долине за высоким, обмазанным глиной забором стоит замершая бездыханная деревня, и долго еще никто из крестьян, его бывших арендаторов, не высунет нос за ее ворота. Жаль, очень жаль, что пришлось застрелить старика Барата. Когда-то он был исправным арендатором, хорошо работал, в установленные сроки приносил своему благодетелю часть урожая — и сахарную свеклу, и свежий помол пшеницы, и другие продукты, и все это было отличного качества; несомненно, старик Барат был честным человеком. Но в последнее время и он испортился. Разве это годится: он взял в собственное владение помещичью землю, презрев все заповеди аллаха; послал одного сына в армию, и тот уже сражается против истинных мусульман где-то на гиндукушских перевалах; второй сын служит в Гордезе новому губернатору; да и внук Исхак, сын солдата, волчонком смотрит на него, Хаджи Гуляма, вместо того, чтобы целовать, как прежде, его украшенные перстнями руки. Он честно предупреждал старика, что следует унять сыновей и не касаться не принадлежащей ему земли, но старик закусил удила, и потому все получилось так плохо.

Пришлось предупредить и женщин рода Баратов, что малыш Исхак очень быстро уйдет в царство вечного блаженства, если сыновья Барата не прекратят своей вредной аллаху деятельности. Что касается земли, то он, Хаджи Гулям, спокоен: больше на нее никто не покусится — в семье старика Барата в данный момент, кроме него самого, просто некому было ее обрабатывать.

Для острастки же остальных пришлось ткнуть несколько раз раскаленным прутом в спину мальчишке.

Конечно, это не совсем приятно — стрелять в безоружных людей, клеймить раскаленным железом их детей, но таков уж этот трудный век; аллах свидетель — он, Хаджи Гулям, и его душманы не жестокие люди, и пусть проклятье падет на голову новых властей Кабула, которым потребовались его земли, стада и горы, пусть крестьяне проклянут тот час, когда свершилась апрельская революция, принесшая им пока одни страдания.

Примерно раз в неделю наезжал Хаджи Гулям со своим отрядом в местные деревни — то в одну, то в другую. Он спускался с гор всегда неожиданно, и никто из деревенских никогда не успевал предупредить о его появлении власти в Гордезе. Везде у Хаджи Гуляма были свои уши и глаза. В деревнях жили его бывшие сборщики арендной платы и надсмотрщики, охранники и муллы. Часть их ушла с ним в горы, но многие остались на своих местах. И все они внимательно следили за тем, как ведут себя крестьяне. Стоило кому-то из них взяться за мотыгу и начать обработку бывших помещичьих земель, как являлся отряд Хаджи Гуляма и следовало наказание. Стоило кому-нибудь из взрослых детей крестьян уйти на службу в народную милицию или в армию, как душманы избивали оставшихся членов семьи, чтобы другим было неповадно служить народной власти.

Хаджи Гулям все стоял и не мог оторвать глаз от долины. Здесь прошло его детство, вон там, в тени тополей и кустов жасмина и сирени, белеют стены виллы, которую построил еще отец. Праздничный двухэтажный дом с ажурной застекленной верандой, легким навесом, защищающим от солнца, над внутренним двором; там прямо на траву выстилали к приходу гостей дорогие персидские ковры.

Каждый раз, как Хаджи Гулям совершал налет на эту деревню, он непременно заходил в свой дом. Здесь все стояло нетронутым. В гостиной блистал черным лаком изящный рояль, старинное оружие времен Тимура висело по стенам, в кабинете на столе стоял открытый ящик с ямайскими сигарами; после обеда он любил выкурить одну из них и, сидя в уютном мягком кресле, подумать о жизни.

Он обходил весь дом, трогал с удовлетворением любимые вещи: он не мог взять их с собой в горы — и этот рояль, и эти старинные сабли, и безделушки.

Затем он заходил в гараж. Там стояли две его автомашины — последней марки «Мерседес», напоминающий дорогой портсигар, и смешной лупоглазый «Фольксваген», на котором он навещал в деревнях своих управляющих. На «Мерседесе» он ездил в Кабул. Они стояли все там же, где он поставил их.

Автомашины слегка запылились. Он проводил задумчиво пальцем по их сероватым бокам; палец оставлял след на лакированной поверхности. Хаджи Гулям вздыхал — раньше такого никогда не было: два шофера внимательно следили за машинами. Конечно, ни «Мерседес», ни «Фольксваген» он тоже не мог взять с собой в горы, в урочище Ташакур. Туда можно было пройти лишь пешком, и то при условии, если хорошо знаешь горы.

За все те месяцы, что прошли с тех пор, как Хаджи Гулям и его люди подняли мятеж здесь, неподалеку от Гордеза, дом так и оставался нетронутым. Напрасно губернатор призывал крестьян организовать там школу, напрасно начальник местного Цорондоя призывал своих людей войти в дом и хотя бы описать имущество бежавшего помещика. Все было тщетно. И крестьяне и даже вооруженные сотрудники Цорондоя боялись переступить порог дома Хаджи Гуляма. Они знали, что военных сил в районе мало, что большинство армейских частей молодой республики направлено на охрану афгано-пакистанской границы, через которую днем и ночью шли в Афганистан, иногда с ожесточенными боями, банды-формирования, как их здесь называли, потому что это были не простые банды, а действительно формирования — обученные, одетые и вооруженные иностранными спецслужбами. А Хаджи Гулям появляется неожиданно, и жестокость его не знает границ. И куда пойти, у кого просить помощи? В этом районе зверствует Хаджи Гулям, в соседнем — другая банда. Недавно душманы взорвали там школу за то, что учитель попытался сказать ученикам доброе слово об апрельской революции. Когда же подоспели солдаты, то застали лишь дымящиеся развалины и пепел от сгоревших учебников. В другом месте бандиты подорвали линию электропередачи и оставили деревни без света. Слухи один страшнее другого ползли от селения к селению, и зачастую их распространяли сами душманы и их помощники, чтобы окончательно запугать народ, подорвать веру в новую власть.

…Исхак сквозь маленькую дыру в заборе, которую он проделал уже давно, чтобы следить за дорогой в горы, смотрел в сторону высокой скалы. Она возвышалась в том месте, где шоссе круто взмывало вверх и из плоской желтопыльной ленты сразу же превращалась в жесткую каменистую караванную дорогу. По этой дороге душманы спускались к скале и оттуда уже шли по долине на деревню, туда же они уходили после налета. И вот теперь Исхак наблюдал, как цепочка душманов уходила за скалу. Еще несколько мгновений, и она исчезла вовсе, но Исхак за долгие недели наблюдения знал, что, если душманы повернули за скалу, это вовсе не означало, будто они действительно двинулись в горы. Бандиты могли еще час стоять за скалой и следить из-за укрытия в бинокли за жизнью деревни. И не дай бог, кто-нибудь из крестьян раньше установленного душманами времени в три часа (именно столько им требовалось, чтобы дойти до своего становища) выйдет за стены деревни: немедленно следовала расправа — несколько бандитов возвращались назад и устраивали дознание: кто, почему, куда направился. И если у несчастного не было оправданий, ему грозила смерть: бандиты обвиняли его в связях с гордезскими властями.

Деревня строго соблюдала установленный Хаджи Гулямом срок, и постепенно бандиты к этому привыкли; все реже и реже устраивали они такие проверки, и вот сегодня — Исхак это видел очень хорошо — лишь один Хаджи Гулям задержался около скалы, смотрит в сторону деревни, но вот и он шагнул за скалу, и ни одной живой души не осталось в долине между деревней и горами, и Исхак решился.

Он бросился в дом, схватил подаренный ему недавно дедом, старенький, кем-то проданный за гроши велосипед и вышел за глинобитную стену.

Исхак немного подождал и прислушался, повертел в разные стороны круглой, наголо стриженной головой, зорко окинул застывшие дома черными маленькими, как бусинки, глазами. В деревне было тихо. Видимо, никто не заметил, как он вышел за ворота. Главное, чтобы о его исчезновении не узнали сидевшие в домах люди Хаджи Гуляма. Иначе они тут же дадут знать в горы, и тогда быть большой беде. Потом он еще раз взглянул в сторону гор. Там все было неподвижно. От самой деревни до их бурой линии простиралась желто-серая выгоревшая долина, которую прорезала вытоптанная лошадьми, ишаками и выезженная колесами арб, грузовиков и автобусов пыльная дорога. Дальше круто вверх шли безжизненные, прокаленные солнцем горы, а над ними — ярко-синее небо, бледнеющее к горизонту, и в центре этого неба — пышущий жаром, огромный, ослепительный диск солнца, которое в этот весенний майский день сжигало все живое, буквально валило своим жаром с ног и людей и животных.

Душманы всегда приходили и уходили засветло, потому что в сумерках, а тем более в темноте ни один, даже самый опытный, проводник не рискнул бы идти в горы. И сегодня они ушли сразу после полудня; поэтому время еще было, и если быстро сообщить в Гордез о выходе банды из своего логова и подогнать к горам солдат на джипах, то Хаджи Гуляма можно было бы настигнуть.

Исхак хорошо знал дорогу в урочище. Несколько раз он ходил туда со стариком Баратом. Они везли на ишаке продукты для Хаджи Гуляма: мясо, сыр, муку, фрукты, изюм, орехи. Там в глубине гор почти в непроходимых местах стоял охотничий дом саиба — надежный, сложенный из камней особняк, куда крестьяне по непроходимым кручам, по еле заметным тропам доставили все, что нужно было хозяину: мебель, холодильник, ковры. Пройти в урочище Ташакур можно было лишь пешком, сойдя с караванной дороги в сторону, а дальше нужно было идти замысловатым путем между скал до неширокого плато, усыпанного валунами; затем путь шел вдоль почти отвесных скал по узкой тропинке, проходящей по краю обрыва.

Исхак давно уже думал о том, чтобы вывести солдат на банду Хаджи Гуляма, с тех самых пор, как он поговорил с Латифом, парнем из их деревни, который служил в Цорондое и время от времени наезжал в деревню по разным, как говорил Латиф, государственным делам. Он был поистине государственный человек. Черноволосый, с густыми усами, он постоянно крутил на пальце пистолет и рассказывал удивительные истории о борьбе с душманами. Всякий его рассказ кончался одними и теми же словами: «Ну, я, конечно, выхватил пистолет и раз-раз — полный порядок…» Ему было всего восемнадцать лет, но Латиф уже был членом Народно-демократической партии Афганистана. Он участвовал в апрельской революции, стал солдатом Цорондоя.

После захвата власти Амином Латиф несколько месяцев просидел в тюрьме, а затем в период второго этапа революции, когда антинародная клика Амина была свергнута, Латиф вновь вернулся в Цорондой уже в качестве сержанта.

Именно Латиф и его солдаты сопровождали землемеров, которые нарезали крестьянам помещичьи земли. Они так и стояли друг против друга: кучка притихших крестьян, в стареньких рваных халатах, через которые просвечивали их худые, изношенные непосильной работой тела, в грязных чалмах, с темными, изрезанными временем лицами, с застывшими покорными глазами, и Латиф — в красивой цвета хаки форме и неизменным пистолетом в руках. Они слушали, что им говорил Латиф, а потом землемер из Гордеза, и молчали. Тогда Латиф взорвался:

— Я же знаю вас хорошо, вам нечего есть, почти весь урожай вы отдавали за аренду земель и долги Хаджи Гуляму. Сейчас вам дают землю, по шесть джарибов! Это же подумать надо! Только вам! И вы молчите! Вы боитесь Хаджи Гуляма! Но если все мы будем бояться всю жизнь, то пропадем, как голодные собаки!

Он покрутил в руке пистолет, погладил усы и уехал.

Через два дня банда Хаджи Гуляма во время налета на деревню убила младшего брата Латифа, восьмилетнего Хасана — единственного мужчину, оставшегося в семье после смерти отца и ухода Латифа в город.

Назад Дальше