Гегель когда-то сказал: «История учит человека тому, что человек ничему не учится из истории». Надеюсь, он был неправ. В моей дипломатической карьере я часто не имел иного ориентира для анализа конкретной задачи или ситуации, кроме каких-либо исторических событий. В особенности в России с ее печально известным непрозрачным стилем правления – стране, где я много работал, – знание российской истории часто становилось важнейшим источником понимания текущей ситуации. Сами русские также полагаются на историю, когда пытаются разобраться, куда движется мир. Для революционеров 1917-го главным историческим прецедентом, одновременно позитивным и негативным, стала Французская революция, а основной задачей было избежать появления – как это случилось во Франции – военного диктатора, «Наполеона». И это им удалось. Но вместо Наполеона они получили Сталина. Было ли это неизбежно? Судить об этом я предоставляю читателю.
1. Возможность интервенции и ее долгосрочные последствия
1900–1920 гг.
Доминик Ливен
Когда в 1970-х гг. я занялся историей последнего периода существования Российской империи, основной темой для английских и американских исследователей в этой области был диспут так называемых оптимистов и пессимистов. Оптимисты считали, что конституционный строй, укреплявшийся в России в 1906–1914 гг., знаменовал ее сближение с западной либеральной демократией и этот процесс мог бы увенчаться успехом, если бы Первая мировая война не оборвала его, дав Ленину возможность совершить в октябре 1917 г. «большевистский переворот» – именно так именовали это событие оптимисты. Пессимисты, напротив, считали царизм заведомо обреченным, а большевизм – наиболее вероятным победителем в неизбежном революционном кризисе России.
Мне представляется, что подобный «выбор» судьбы для России в 1914 г. – между демократией и коммунизмом – отражает в гораздо большей степени контекст холодной войны, в котором происходил этот спор, чем российские реалии начала XX в. Это не столько спор о российской истории, сколько борьба между конкурирующими западными идеологиями, перенесенная на российскую почву. Терминология этого диспута сама по себе демонстрировала, как сильно влияет на мышление историков настоящее с его заботами, особенно в такой чрезвычайно важной и политически напряженной области, как изучение российской истории в пору холодной войны.
Думать, будто Россия могла осуществить мирный переход к либеральной демократии, – значит тешить себя иллюзиями. Россия была огромной многонациональной империей, одной из многих, деливших между собой в 1900 г. земной шар. Ни одна из этих империй не сохранилась, и ни одна не исчезла без борьбы. Кроме того, Россия находилась на бедной и наименее развитой окраине Европы, где средние классы были слабее и права на собственность не так надежно гарантированы, как на основной части континента. И политическая конфронтация с массами оказалась для элит на периферии намного более опасной, чем в центре Европы. Эту периферию я называю вторым миром. Большинство государств второго мира жили после 1918 г. при авторитарном режиме, и часть из них освободилась от него только в 1945 г. – не столько собственными усилиями, сколько благодаря победе союзников во Второй мировой войне. Если уж Испания и Италия, где либеральные институты и ценности были укоренены гораздо прочнее, чем в России, охотно приняли в 1920-е гг. авторитарные и даже тоталитарные режимы, о каком шансе для российской демократии можно говорить?! Победа большевистской революции в Российской империи начала XX в. была более вероятной, чем победа либеральной демократии, но тем не менее большевизм не был самым предсказуемым исходом – причем по ряду причин, самая важная среди которых, пожалуй, международное положение. Мне кажется фантастической мысль, будто европейские державы могли допустить, чтобы режим – любой режим – в России вышел из системы международной безопасности, превратился в штаб мировой социалистической революции и вдобавок отрекся от долговых обязательств (в триллионы долларов на современные деньги) перед гражданами этих великих держав.
Так мы сразу же подбираемся к основной задаче этой главы: подчеркнуть ключевое влияние международной ситуации на российскую революцию и разобрать ряд гипотетических путей развития, которые также могли сложиться под влиянием «международных факторов». Для полного освещения темы следует начать с 1905–1906 гг.
В эти годы Россию сотрясла революция, которая чуть было не свергла монархию. Если оглядываться на эти события с точки зрения революционеров или либералов, мои слова могут показаться преувеличением: режим оказался очень прочным. Однако, если посмотреть на ситуацию в высших слоях российской власти глазами тогдашних государственных деятелей, сложится иное впечатление. Эти круги охватил страх перед возможным падением режима. Самая тяжелая пора длилась с октября 1905 г., когда Николай II даровал стране Конституцию, до июля 1906 г., когда он благополучно распустил Первую думу.
Манифест 17 октября, обещавший в числе прочего Конституцию, ни в малейшей степени не удовлетворил российских либералов. Партия конституционных демократов (кадетов) настаивала на всеобщем праве голоса для мужчин, на формировании правительства, подотчетного парламенту, на экспроприации значительной части дворянских земель и амнистии всем политическим заключенным. Революционные партии социалистов были с точки зрения режима (и тут власти не ошибались) и вовсе непримиримыми и пользовались широкой поддержкой заводских рабочих. В то же время бунтовало и село: крестьяне сжигали усадьбы, захватывали урожай и терроризировали землевладельцев и управляющих поместьями. Положение правительства осложнялось также растерянностью в его собственных рядах: после Октябрьского манифеста департамент полиции при Министерстве иностранных дел, которому полагалось направлять и координировать подавление революции, находился в смятении, чиновники перестали понимать, какие действия от них требуются, агенты и информаторы перестали работать. Основная часть флота и многие армейские подразделения не выглядели надежной опорой режима. Даже в армии происходили бунты, и существовала вероятность того, что солдаты скорее перейдут на сторону революции, чем будут служить властям. Во многих полках лояльность висела на волоске: сегодня они могли выйти на подавление бунта, а завтра – отказаться. Правительство понимало, какие надежды возлагали на Первую думу крестьяне, из которых в основном и состояла армия: они ждали полной экспроприации дворянских угодий. По мере того как приближалось время распускать Думу, страх нарастал. 11 июня 1906 г. первый батальон Преображенского гвардейского полка, самого элитного подразделения российской армии, взбунтовался. Генерал Александр Киреев, обычно большой оптимист, записал в дневнике: 'Nous y voila!' («Вот оно!» – франц.){1}
Что могло произойти, если бы верность армии режиму поколебалась и большинство подразделений отказались исполнять приказы или вовсе перешли на сторону революции? Процесс радикализации пошел бы по спирали, как во Франции 1789 г., но только еще более радикально и стремительно. У либеральных лидеров-кадетов не было бы ни малейшего шанса контролировать этот процесс или ограничить его какими-то рамками. В отличие от Французской революции, теперь уже существовали социалистические учения и партии социалистов-революционеров, более того, они пустили глубокие корни в среде российской интеллигенции. Большинство крестьян, мечтавших об уничтожении дворянского землевладения, также были стихийными социалистами, и многих рабочих привлекла распространявшаяся революционерами пропаганда социалистического учения. В местах проживания инородцев разразился бы хаос: зимой 1905–1906 гг. Закавказский регион и так ускользал из-под влияния центральных властей. Если бы режим тогда пал, процесс дезинтеграции пошел бы дальше, социальная революция вскоре приобрела бы дополнительный аспект межэтнических войн. Движение за полное отделение от России оформилось бы лишь в Польше и, возможно, в Финляндии, но в других нерусских регионах прозвучали бы требования большей или меньшей локальной автономии. Неизбежные крайности революции спровоцировали бы реакцию – это и в самом деле случилось в 1905–1907 гг., когда широкую поддержку получили черносотенцы. Если бы этот процесс внутреннего конфликта развивался дальше, трудно предсказать, когда он мог бы закончиться и какие силы в итоге взяли бы верх.
Но в реальности внешние силы не могли бы допустить, чтобы распадающаяся Россия сама решала свою судьбу, и с большой вероятностью их вмешательство изменило бы ход событий – по крайней мере на ближайшее время. Интервенцию почти неизбежно возглавила бы Германия, поскольку она граничила с Россией и имела самую сильную армию в Европе. Правда, канцлер Германии Бернгард фон Бюлов страшился такой перспективы. Он помнил о последствиях иностранного вторжения во Францию в 1792–1793 гг.: в результате национальное чувство французов объединилось с революционным движением и начался террор. Бюлов также понимал, что и немецкие социалисты будут решительно против контрреволюционного вторжения в Россию. Но когда Россия начала бы соскальзывать в бездну анархии и социализма, и у Бюлова, и у других европейских правителей не осталось бы выбора. Едва ли какой-либо российский режим отважился бы в мирное время на самоубийственный отказ платить по долгам и навлек на себя, таким образом, иностранную интервенцию, но ширящаяся революция вызвала бы экономический крах и бегство капитала, и страна вынуждена была бы объявить дефолт по международным обязательствам. В эпоху до 1914 г. капиталисты и стоявшие за их спиной великие державы обходились с банкротами круто. Держатели российских государственных облигаций оказали бы мощное давление на правительства своих стран, требуя защитить инвестиции и способствовать установлению в России стабильного несоциалистического режима. Особенно активно эти требования прозвучали бы во Франции, граждане которой понесли бы наибольшие потери. Если бы немецкая армия возглавила вторжение в Россию для защиты французских кредиторов, это могло бы на время вызвать небывалую солидарность между французами и немцами, однако в Париже радость существенно перевешивал бы страх при мысли об исчезновении – в обозримом будущем – Российской державы как гаранта французской безопасности и равновесия сил в Европе.
Дефолт вынудил бы к какой-то форме интервенции, но к еще более решительным и жестким мерам побудило бы европейские державы ширящееся насилие против иностранцев и их собственности в России. Уже тогда, зимой 1905–1906 гг., британский консул в Риге (привожу один пример из множества) требовал немедленной высадки десанта Королевского флота для защиты британских подданных. Но и здесь ведущая роль принадлежала бы немцам, поскольку в России этнических немцев проживало гораздо больше, чем французов, англичан, итальянцев или австрийцев. Многие немцы были российскими подданными, в том числе элита прибалтийских провинций – землевладельцы, предприниматели, специалисты с высшим образованием. У земельной аристократии Балтии имелись обширные связи в Берлине. В разгар революции 1905 г. император Вильгельм II заявил профессору Шиману, самому известному представителю прибалтийской интеллигенции в Берлине, что в случае падения царя и распространения анархии в этих провинциях немецкая армия готова вмешаться. Разумеется, нельзя приравнивать посулы императора к государственной политике, но трудно вообразить, чтобы немецкое правительство любого состава оставалось в стороне, когда в соседнем регионе этнических немцев начали бы лишать собственности, сжигая усадьбы, а зачастую и убивать. Такого рода беспорядки уже начинались в Прибалтике, однако их удалось пресечь в начале 1906 г. карательными экспедициями российской армии. Но если бы монархия пала и вместе с ней распалась армия, тогда поджоги, убийства и хаос распространились бы повсеместно и немецкое вторжение оказалось бы практически неизбежным.
Каков был бы результат иностранной интервенции? Привела бы она, как во Франции 1792–1793 гг., к сплочению радикалов и националистов на стороне революции? Возможно, хотя и очень трудно представить себе, как российские землевладельцы объединились бы с социалистическим режимом, планирующим экспроприацию имений. Возможно, российская контрреволюция объединилась бы с иностранной интервенцией, как поступили в 1936 г. франкисты в Испании, при всей своей националистической идеологии. Вероятно, лучше всего сравнить эту ситуацию с вторжением России в Венгрию в 1849 г. Господствующей идеей российского консерватизма к 1900 г. стал национализм: российские элиты глубоко верили в мощь своей страны, ее статус в мире, во всеобщее уважение к ней. Если бы их власть была восстановлена германскими штыками, унижение было бы нестерпимым и, возможно, как Австрия после 1849 г., так теперь консервативная Россия обратилась бы против своих спасителей, изумив мир (воспользуемся выражением Феликса Шварценберга) своей неблагодарностью. Следует также учесть тяжелые последствия российского краха и немецкой интервенции для международных отношений в Европе и для европейского баланса сил. Российский посол в Лондоне в 1903–1916 гг. граф Александр Бенкендорф полагал, что немедленным последствием такого распада и немецкого вмешательства будет альянс Франции и Британии, который с большой вероятностью приведет в скором времени к общеевропейской войне. Теперь уже невозможно оценить, в какой мере этот прогноз был точен. С уверенностью можно сказать лишь, что России понадобилось бы гораздо больше времени на восстановление после распада и интервенции, чем ушло на укрепление режима после 1906 г. В этот период восстановления мощь Германии существенно возросла бы, и, если бы восстановлению России сопутствовал направленный против немцев национализм (а его в 1906–1914 гг. было предостаточно и без всякой интервенции), едва ли Берлин устоял бы перед искушением использовать такую возможность и вступить в войну, чтобы обеспечить себе гегемонию в Европе и полную безопасность на долгие годы. Тут читатель может задать вопрос: так ли уж этот гипотетический сценарий отличается от реальных событий? Ведь в 1914 г. и в самом деле разразилась война. Ключевое отличие в том, что в предложенном мной варианте у Германии имелись все шансы выиграть войну.
Может показаться, что альтернативный сценарий событий в России начала XX в., предлагающий подробный анализ международной обстановки, должен сосредотачиваться на ключевом событии той эпохи, т. е. начале Первой мировой войны. Ведь вопрос «Произошла бы революция без войны?» задается историками вновь и вновь. И он кажется тем более актуальным при нынешней тенденции в изучении Первой мировой войны подчеркивать преемственность событий и доказывать, что войны можно было избежать. С этими выводами я отчасти согласен: если бы Франц Фердинанд не был убит в Сараево, с большой вероятностью война в 1914 г. не началась бы. Первой решение приняла Вена: столкнувшись с геополитическим упадком и растущим национализмом на местах, правительство Австрии поддалось отчаянию, проявило самонадеянность и положилось на неверные расчеты. Здесь можно провести немало параллелей с поведением других имперских элит в подобных обстоятельствах. Во многих отношениях таким «1914 годом» для Британской и Французской империй стал Суэцкий кризис, но ключевое различие между 1914 и 1956 гг. состоит в том, что Вашингтон пресек планы Лондона, а Берлин не только допустил, но и поощрял австрийскую авантюру. Как только 22–23 июня 1914 г. Германия выдала Австрии карт-бланш, самым вероятным исходом стала война.
Глубинными ее причинами была борьба империй и национальных характеров, которая в различных формах сделалась одним из основных факторов истории XX в. В этом смысле Первая мировая отнюдь не была громом среди ясного неба, как нередко изображают ее в литературе. В том самом 1914 г., когда борьба вылилась в войну на юго-востоке Европы, такие же точно проблемы парализовали британское правительство и грозили гражданской войной в Ирландии. К Первой мировой войне привели огромные, едва ли преодолимые проблемы, сопутствовавшие упадку и приближавшемуся разрушению Османской и Габсбургской империй. Единственная возможность мирного управления этим процессом крылась в сотрудничестве России и Германии. Так называемая «немецкая» партия в российском правительстве настаивала на возобновлении союза с Берлином, но в начале века антагонизм между Россией и Германией по ряду причин нарастал, и преодолеть его было бы непросто.