Витька смотрел на мать и боязливо, и свысока. Мать поджимала губы:
— Ну ж, война!..
— Вот подрастет, вот посмотришь, какой сын у меня будет…
И хлопал Витьку по плечу. А Витька вечерами, посматривая в маленькое ручное зеркальце, тянул углы губ книзу, чтобы походить на Жильяна, у которого «углы губ были опущены»; морщил брови, чтобы над переносьем была складка, как у Жильяна; долго махал руками и щупал мускулы: не такие ли они напружистые, как у Жильяна? Он хотел быть сильным, смелым и ловким.
Месяц за месяцем, год за годом, училище, книги, разговоры с отцом — будто на гору высокую поднимался Витька, все дальше становилось видно.
Было ему четырнадцать лет, когда он впервые, как взрослый, сел верхом на лошадь, поехал впереди отцовской коляски по степям заволжским — через Синие горы, на Караман, на Чалыклу, — в места далекие, о которых Витька до этого только слышал.
Накануне, как поехать, отец говорил с ним, точно с большим, не улыбаясь:
— Приучайся! Пройдет лет десять — все твое будет. Учись править.
— Почему десять, папа?
— Може, раньше. Смерть неизвестно когда приходит.
Мать была здесь, заахала:
— Будет уж тебе, Иван Михалыч, пустяки городить!
— Да, это ты верно! Я и сам умирать не хочу. Ну, готовым быть надо. Кто что знает? Никто. Пусть он приучается.
От хутора к хутору, мягкими степными дорогами, среди полей зеленых… Галчонок задорно пофыркивает, тянет просторы, а воздух синь, звенят неуемно жаворонки, в логах, видать, перелетают лениво косокрылые дрофы.
Витька думает:
«Вот бы ружье!»
В стороне — широкие ветлы, за ними — крыши: хутор.
— Витька! — кричит отец из коляски. — Постой-ка! Не заехать ли к Зеленовым?
Витька пугается.
Там намекнут, там подумают, потому что уже не раз, бывало, намекали про эту проклятую Лизку.
— Не надо, папа! Скоро доедем.
— Доедем? Еще десять верст. А Зеленовы здесь все лето проводят. Ольга Петровна здесь, и Лизавета здесь. Може, и самого Василия Севастьяныча застанем.
— Не надо, папа!
Витька вполглаза смотрит на отца. У того под усами дрожит улыбка и в глазах — плутовство. И Храпон нагнулся, спина наклонилась, и будто смеется спина-то.
— Да ты что упираешься? Аль брезгуешь?
«У, застрелить бы эту Лизку, чтоб не было ее на свете, не было бы сраму такого!»
— У меня дела там, заедем.
Ясно, отец смеется.
— А-а, так?..
Витька вдруг выпрямился в седле, поднял нагайку.
— Как хочешь. Раз дела — поезжай. Я один дорогу найду до нашего хутора.
Галчонок повернулся на месте и рысью от коляски — враз. Сзади смех дребезжащий. Слыхать, и Храпон смеется.
— Постой! Тебе говорю, постой!
Витька скачет во весь мах мимо ненавистного хутора. И не смотрит. Ему чудятся за деревьями чьи-то наблюдающие глаза (чьи?), и эти глаза знают, почему он скачет.
Версты две отъехал, тогда оглянулся. Коляска ехала по дороге, как маленькая темная букашка, хутор миновала.
Витька поехал шагом.
— А чего я стыжусь? Жильян бы не стыдился. Ведь ходил он играть на волынке под окна Дерюшетты.
Витька засвистал, загарцевал, дожидаясь отца. Он теперь готов посмотреть прямо.
— Ты чего, чудак, ускакал?
— Я не хочу к ним.
— Он невесты испугался, — засмеялся угрюмо Храпон.
— Ну, ты, Храпон, помалкивай! Не твое дело, чего я испугался.
Витька весь ощерился.
— Ого, уж орать? А ты на Храпона-то не ори! Он ведь, сынок, правду говорит.
— Знамо, испугался, — дразнил Храпон.
Вот бы поднять нагайку и огреть этого мужлана по шее! Он и не стал бы больше разговаривать.
И слава богу, что на хуторе событие: пали три коровы. Отец заорал, затопал ногами:
— Гнать вас, чертей, дармоедов! Смотреть не умеете!
И сразу забыли про Зеленовых.
А когда обходили загоны, Витька видел, как отец стукнул по подбородку работника Никишку. У того дернулась голова. Чуть спустя Никишка плевал, стараясь делать плевки незаметными, плевал кровью. Было стыдно смотреть на него. Витька не смотрел, но думал:
«Так и надо! Недоглядел — и сдохла скотина. Жильян вот так же надавал бы оплеух мужику: не мори скотину!»
Вечером, перед сном, когда остались в избе одни, а в сенях улегся Храпон (Витька знал: у Храпона в мешке револьвер), отец говорил:
— А ведь дедка твой правду сказал: не надо тех привечать, кто любит мягко спать да сладко есть. Вот еще тогда он приметил. Поглядел я — ни к шутам хозяйство. Прогнать придется. Дармоед!
А за окнами кто-то ходил, будто подслушивал и готовился. Витька ждал: придут, нападут. Надо бы отцу помолчать: они ведь двое только (ну, Храпон еще), а работников на хуторе много, приказчик с ними, и все они разбойники. Отец, как назло:
— Чуть недоглядишь, все навыворот пойдет. Эх, народ! Дубить его еще века цельные. Под носом не видят ничего, ленивы, хоть руки об него оббей. Вот, гляди, Витька! Хочешь богатым быть, везде свой глаз суй. Ни одному дьяволу не верь! Только сам.
В комнатке было душно, жарко. А отец все говорил, и казалось: жар идет из его рта, от раскаленных слов.
Так вот на каждом хуторе отец орал, стучал ногами, сыпал зуботычины. А Витька ждал: кто же даст сдачи отцу? Стыдно было: бьет больших. И страшно чуть. Но никто никакой сдачи. Все этакие испуганные, с заискивающими улыбками… Вот тебе разбойники! Может быть, это только в речах — разбойники, а на деле — куры?
Когда объехали хутора, вернулись в Цветогорье, мать кудахтала, радовалась, Витька почуял себя большим.
Мать:
— Милый ты мой, сыночек ты мой!
А Витька:
— Будет тебе, мама!
Ему совестно было. Что он, маленький — целовать его при всех? Ну, поздоровались, и будет. А то…
— Сейчас я. Вот дело справлю…
Отец мигал левым глазом, хохотал беззвучно.
— А сынок-то у меня! Гляди, не чмокун, целоваться не любит. Герой!
И по плечу мать — щелк!
— Всю дорогу верхом. Хо-зяин растет!
— Не сглазь, старик!
— А-а, сглазь! Чего ты с бабьими глупостями лезешь? Разве такого сглазишь?
Витька обошел комнаты. Как потускнели они и какими маленькими стали! К шири, просторам привык глаз — и все здесь съежилось, было странно. А сладкие материны слова после отцовских криков были приторны. Хотелось хмурить брови и говорить басом.
Вышел опять в столовую, где мать сидела с отцом, и отец уже второй пот пускал: пил чай — ворот расстегнут, волосатая грудь виднеется; от пота волосы стали вроде вороньего крыла.
Мать не удержалась — к Витьке, целовать.
А тот холодно отвертывался от ищущих губ. Хотелось ему вытереть платком щеку возле уха, где мать поцеловала.
Подумал:
«Да что за нежности, ей-богу?»
Но не сказал: еще робость была с матерью. Лишь басом, сурово:
— А когда, папа, на мельницу?
Он с удовольствием увидел, как испугалась мать.
— Опять уедешь?
— А как же? Дело. Нужно.
Отец счастливо засмеялся.
— Ну уж, не пущу! — решительно сказала мать.
Витька холодно посмотрел на нее.
— Как это не пустишь?
— Очень просто: сиди дома.
Витька презрительно засмеялся:
— Вот новости!
Мать чуть не заплакала. Тут и отец вмешался:
— Посмотрю я, Витька, на тебя, очень ты шикуешь. Мать, знамо, соскучилась. Ты не больно спесь напускай на себя.
Витька покраснел.
— Да что же я? Я так. Ты ж сам говорил мне: дела. Ну, так напрасно чего сидеть?
Витька помнил: Жильян был всегда суров.
Конец лета — жнитво и уборка — он прожил на хуторе за Маяньгой; мать была с ним (привязалась): приехала вместе с отцом, но тот прожил три дня, собрался на дальние хутора. И, уезжая, говорил Витьке при матери:
— Ну, сынок, гляди в оба! Ты остаешься вместо меня.
Витька еще вырос на целый вершок.
«Вместо меня!»
Это говорит отец — Иван Михайлович Андронов. Как не закружиться голове? И закружилась. Когда жнецы пришли жаловаться: «Голодом морит нас, идол проклятущий, в солонине черви по пальцу!» — и стояли злые, с тоской в глазах, Витька закричал на приказчика, на приказчика Василия Мироновича, как на жулика последнего:
— Выдай им хорошей солонины!
Приказчик ушам не поверил. Должно, думал: «Уже лает, щенок?»
А сам говорил:
— Нельзя-с, Виктор Иванович, народ и это сожрет. Чего ему сделается? Привыкнет.
Бабы орали:
— Да ведь червяки-то по пальцу! Сам жри, толстопузый охальник!
Приказчик презрительно кривил губы.
— Поглядела бы в пузе-то у себя: там червяки не по пальцу, а по сажени целой… Дура!
Но Витька настаивал:
— Выдай!
Тогда приказчик сходил к хозяйке — Витькиной матери. И та, как узнала про червей по пальцу, сказала:
— Выдай хорошей…
— Слушаю, Ксения Григорьевна, воля ваша, ну, только я не в ответе. Приедет Иван Михайлович, он все разберет.
И Ксения Григорьевна не знала, как быть: боялась вмешаться в мужское дело. И только Витька настойчиво кричал:
— Без разговоров! Выдать сейчас же!
И глаза у него были круглые, а возле крыльев носа дрожали две морщинки, как у отца, когда он рассердится.
Витька видел: когда бабы и мужики увозили пахучую солонину (чуть лучше той), они смотрели на него заискивающими глазами.
— Спасибо тебе, лебедик, выручил. А то живоглот маханом кормит…
А дня через два приехал отец, долго ходил с приказчиком, разговаривал тихонько, тот объяснял что-то и разводил руками… Отец позвал Витьку.
— Ты велел выдать мясо?
Витька не смутился. Пристально ударил глазами в глаза отцу:
— Велел.
Отец покрутил пальцами бороду.
— Съели бы!
— Папа, там черви по пальцу!
— Ну, для мужичьего брюха червяк — не помеха.
— Они кричали, папа!
— Кричали? Так ты что ж? Крику испугался или пожалел их?
Витька подумал:
— Кричали так, думал: побьют приказчика.
Отец глянул тучей.
— А-а, так ты крику испугался? Ну, это, брат, дело последнее, чтобы хамьего крику бояться. Слышишь, чтоб в другой раз ты не смел мешаться! Я думал, ты пожалел. А ты — эх, шалаш! Разве можно бояться? Покажи им страх — они тебе сапоги на голову. С мужиком один разговор: по башке плетью, кулаком в зубы.
Витька слушал. «Как Жильян бы здесь?» Жильян — тоже оплеуху?..
День и два ходил чуть смущенный. Понимал свою ошибку. «Пусть черви по пальцу…»
Отец смотрел на него пристально, будто с недоверием. И Витька это понимал.
Но день, еще день, еще — забылось внешне. Опять отец хохотал, хлопал по плечу. А Витька помнил: «Червяк — не помеха».
Он объезжал вместе с отцом широкие поля, во все стороны от Маяньги, — Витька верхом, отец в пролетке, — смотрели, чистожином ли жнут, не потеряно ли много колоса. И порой орал звонко, по-отцовски:
— Эй, бабы, жните чище!
А приказчику с десятским указывал:
— Вот у того верха плохо жнут, колосьев набросано много.
И приказчик сжимал плеть, шел к «тому верху»…
Моряк — Жильян — Витька, море — пустыня — хутора, борьба — война — победа, — вот зацепка для Витькиных дум и помыслов.
Осенью — сентябрь звенящий шел — отец говорил как-то вечером:
— Учись, брат, изо всех жил! Ты теперь видишь, какая путина перед тобой.
У Витьки плотнее складывались губы. И чувствовал он, как под серой ученической блузой у него сжимаются мускулы.
Борьба!
И с наслаждением, с восторгом он копил в своей просторной голове, что слышать доводилось об этой борьбе.
Раз историк на уроке заговорил о Змеевых горах — горах, что от Андронова сада начинаются.
— Еще Адам Олеарий в начале семнадцатого века записал легенду: лежал змей вдоль Волги, сторожил покой пустыни, потом пришел богатырь с запада…
Витька вспыхнул гордостью:
— Мой дед мне рассказывал, когда я был маленьким…
— Вот сколько лет легенде!
Может быть, правда, пустыня боялась? Посылала змея?
— И пришел человек с запада и отрубил змею голову…
«Мы — Андроновы, наши пути — туда».
— Плескалось море. Ушло. Вот откуда пески и солончаки. Пришли кочевники: скифы и татары, киргизы, башкиры — верные дети пустыни. Но пришел человек с запада и — поставил первый забор. Забор в пустыне. Какими ветрами не валила его пустыня! Какими песками не засыпала! Забор стоял. А от забора начинается культура.
«Это мой дед поставил забор».
Он представлял деда, как помнил: в черном длиннополом кафтане, с седой бородой, мечущейся по ветру. Дед идет по пустыне и ставит первый забор.
Началась борьба с кочевниками.
О, Витька слышал, и сколько раз слышал, и читал сколько!
В просторах — курганы древние, у Синих гор, у подножья — семь в ряд: стоят как шиханы. То скифы бились насмерть с монголами, монголы с татарами, с киргизами, с калмыками. Из далекой Азии, откуда сейчас лишь ветры буйные дуют, ветром когда-то шли орды одна за другою. В курганах костей груды — это след борьбы. Они — дети пустыни, дети просторов; они ссорились между собою, забыли про человека с запада, про врага главного.
Он пришел и поставил забор. Тогда киргизы, башкиры и татары, сарты — все на него, человека с забором. И была борьба насмерть.
Захватят — уведут в плен.
Захватят — сожгут на костре.
Захватят — привяжут одну ногу к одной лошади, другую к другой и разорвут.
Захватят — выколют глаза и отрежут уши.
Захватят — отрежут язык, отрубят ступни по щиколотку.
— Не ходи в наши края!
А он шел упорно, не боясь никаких мук. И сам жестоко расправлялся, если попадались. Конокрадов и убийц живьем сжигали в стогах сена, убивали «миром», в лютые зимы сажали в амбары — морозили, как бабы морозят тараканов.
Вот недавно отец рассказывал:
— Еду, а из озера ноги торчат, к колу привязанные. Догоняю — немцы в фуре. Спрашиваю: «Вы?» А они смеются и: «Найн». Э, чего там «найн»! Бояться нечего: люди свои… «Конокрад? — спрашиваю. — Лошадки воровал?» — «Найн, баба резаль». Ну вот, это понятно! Раз бабу зарезал — туда и дорога! Баба в степи, пожалуй, дороже скотины.
Витька добыл широченную карту Нижнего Заволжья, земель уральских и аральских, повесил над столом у себя. Занимался ли, читал ли книгу — откинуться на спинку стула, глянуть и разом вспомнить Синие горы, непыленые степные дороги, крик дергунов в траве и перепелов и белую церковь на горизонте… А пустыня — где же? Она отодвинулась.
Придет отец, этаким плутовским взглядом глянет на карту, засмеется:
— Свое царство обозреваешь? А ну-ну, где наши хутора?
— Вот смотри, вот Чалыкла, здесь наша Меженевка. А вот Караман — видишь? Вот Красная Балка, вот ссыпки, вот Ковыли: я сам отметил. А это вот железная дорога пройдет новая.
— А это что червяком вьется?
— Иргиз. Вот на нем и наша Маяньга.
— Ишь, сразу как на ладони!
Помолчал, погладил бороду.
— Да, пустыня была — мы завладели. Вот и чугунка пойдет. А то, бывало, верблюды, лошади, быки тянутся по степи, а снег по брюхо. Хохлы, казаки, мужики — народ новый пошел здесь. Немцы еще…
— Папа, ты любишь немцев?
— Не люблю, сынок! Немцы только себе хороши. А до других им, что до прошлогоднего снега. Не соседский народ, не компанейский. Землю самую хорошую занимают и работают ничего, а вот не лежит к ним душа. Полтораста годов на нашей земле живут — ни сами не разбогатели, ни другим пользы от них никакой. Даже русскому языку за это время не научились, вроде за каменной стеной живут. Как зима — так гурьбами по миру к нам же идут. «Милостинка, Криста рати». Не люблю!
— А хохлы, папа?
— У, это народ старательный. И чистяки. А вот казачишки по Уралу, глядел я, — лентяи несусветные. Пороть бы надо!..
Витька задумчиво глядел на карту. Полосами: по Волге — немцы, по Уралу — казаки, и ни тех, ни других отец не жалует.
И мать вот, как говорит про немцев, сейчас губы брезгливо сожмет.
— И утром и вечером ноют: тню-тню-тню…
— Это зачем?
— Богу так чудно молятся.
Бабы-приживалки — они всегда возле матери — брезгливо сморщатся, поплюют.
— Ух, пакости дьяволовы! Уж чего — трубку не выпускают изо рта.