Человек и пустыня (Роман. Рассказы) - Яковлев Александр Степанович 9 стр.


— Приготовил уроки?

— Приготовил.

— То-то, смотри, брат! Уроки прежде всего.

— Папа, я всегда уроки готовлю.

— Ну, да ты молодец у меня! А все же мне надобно знать.

И уходил успокоенный. А Витька опять за «Робинзона».

Но долгий вечер, долгий. И глаза слипаются. Тогда — книгу в сторону. Хорошо забиться на широкий кожаный диван, сидеть тихо-тихо, думать. Что же это — пустыня? Степь, пески. Пустыня за Волгой — остров необитаемый. Вот бы одному уйти туда, пасти коз, сеять хлеб.

А зимой как?

— Ты где, сынок?

Витька вскакивал:

— Я здесь, папа!

— Лежишь? Не надо бы лежать. Кто много лежит, портится. Лежать только ночью надо, в постели. Ты что читал? «Робинзона»?

— Я, папа, тоже буду Робинзоном.

— Что ж, будешь коз пасти и горшки мастерить?

— Все буду.

— Чудак! Не надо искать того, что нашли люди. А твоих коз будут пасти работники. У тебя другая дорога. Ты как? Воюй. У нас, браток, дела в тысячу раз больше Робинзоновых. В гору лезем. Стучит машина. А ты… Робинзон. Эх, ты! Глупыш еще ты!

И вздохнул. И взял Витьку широкими теплыми ладонями за щеки, покачал Витькину голову из стороны в сторону.

— Папа, а какие дела?

Отец опустил руки, перестал улыбаться.

— Большие, брат, дела. Такие дела, куда там Робинзонам!.. Вырастай поскорее да учись лучше. Дела большие ждут…

— Нет, ты скажи: какие?

— После узнаешь! Сейчас ты маленький, не поймешь.

— Папа! Я пойму, скажи. Воевать? С пустыней?

Отец посмотрел пристально на Витьку, подумал.

— Кто говорил тебе про пустыню?

— Дедушка.

— Ну да, с пустыней. И вообще…

Отец замолчал, задумался. И Витька молчал. Как же это будет? Интереснее Робинзона или нет?

Эту зиму в тишине, в просторах, в полутемных комнатах он часто вспоминал пустыню, поездку с дедом, мглу, необъятные просторы, думал.

Вот и дед говорил: воюй! И отец говорит: воюй!

Это интересно — воевать. Но как?

— Нет, Робинзон лучше!

Много раз в эту зиму отец уезжал на хутора. Храпон выводил из каретника просторную кибитку, обшитую войлоком и кожей, с кожаным запоном, в кибитку клали ларцы с провизией, с бутылками и посудой, а главное, что особенно волновало Витьку, клали два ружья: одно двуствольное — это для отца, другое одноствольное — для Храпона. Если ружья тут, значит, действительно воевать.

Отец весь, с головой, закутывался в волчий тулуп, становился как столб лохматый. И Храпон закутывался… Прощались торжественно и шли к кибитке. А там, закутанный в овчину, стоял высокий человек с ружьем, туго подпоясанный ремнем, а на ремне — револьвер. Лицо у человека большое, красное, побитое оспой. Это стражник Веденей. Он садится вместе с отцом в кибитку. Мать кудахтала:

— Гляди, Иван Михайлович, как бы метелюга не застала. Не ездий на ночь глядя.

— Знаю. Прощай! — крепким, не таким, как в комнатах, голосом отвечал отец.

И Витька замечал: как выйдет отец во двор, он говорит по-другому и уже не улыбается.

И поедет шагом кибитка из ворот, а на крыльце стоят все — и мать, и Витька, и Катя-кухарка, Митревна, горничная Груша, Фимка и странницы, что уже с утра толкутся в маминой комнате.

И пойдут дни — полным-полны тревоги; кудахчет мать, кудахчут Катя, Митревна, Фимка:

— Ой, не попали бы в метелюгу!

А странницы этакими всезнающими голосами:

— Ничего, бог упасет!

— Аль на разбойников не наткнулись бы. Вот в третьем годе убили Матвея Семеновича. На самой, можно сказать, на дороге.

— А Веденей-то на что?

— Бог попустит, и Веденей не спасет.

И томление во всем доме, тишь, тоска. Витька теперь совсем один… только книги. Пошел бы на каток, на улицу, позвал бы товарищей к себе, Ваньку Краснова, например, — нельзя, дедушкина годовщина не вышла. И кажется тогда ему: отец воюет там с пустыней, стреляет в нее из ружья, и Храпон стреляет, и Веденей… Хорошо!

А приедет отец — в доме разом кавардак.

Это бывало всегда перед вечером. Прибежит Гришка, помощник кучерской, и где-то там, на кухне, внизу, крикнет:

— Приехали!

И, как эхо, пронесется по всему дому:

— Приехали!

И разом крик, беготня — и радостная и этакая испуганная. Все уже знают, кто приехал. Витька выскакивал на двор раздетый, с головой непокрытой. Гришка зажег фонарь, толчется возле темной кибитки. На крыше кибитки — снег. Тулуп у Храпона в снегу. На лошадях снег, и пар от них валит. Они устало пофыркивают, вздыхают. Из кибитки уже вылез Веденей — стоит огромный, кланяется. А там из тьмы… лезет кто-то черный, большой. Вот кашлянул.

— Папа!

Витька бросается навстречу. Но из тьмы сердитый голос:

— Раздетый! Да ты что это? Прочь домой! Оденься!

Тут и мать, и все наскакивают на Витьку:

— Зачем выскочил раздетый? Беги оденься!

Витька бежит, наскоро надевает шапку, пальто — и опять во двор. Отец треплет его за щеку, холодной мокрой бородой холодит его лицо… Идет, большой такой, в дом. И за ним все. А Витька нетерпеливо спрашивает Веденея и Храпона:

— Стреляли? Воевали?

— Как же-с! Стреляли обязательно…

Ух, интересно!..

Катя на крыльце, зовет:

— Веденей, Храпон, ужинать идите!

Витька мечется между горницей и кухней. И к отцу интересно, и к Веденею. Но с отцом толпой народ, не продерешься… А Веденей с Храпоном жадно хлебают щи большими ложками, широченно раскрывая рты; у обоих лица красные от мороза и ветра и глаза красные.

— Кэ-эк он на нас наскочит! Храпон кричит: «Вон он, держи!» Я ему вдогонку — бац! Храпон чуть удержал лошадей…

— Ну да, тряхнули нас…

— А попал?

— Кто же знает? Должно, попал. Ну, только лошади нас унесли.

— А кто же это был? Разбойник?

— Волк степовый. Рыжий такой.

Витька — в горницы. У отца и лицо и глаза тоже красные. Он уже разделся, в ситцевой рубахе и в полукафтанье, глядит, как мать вытаскивает из ларца свертки… Это — масло заволжское, с заволжских трав душистых. И еще отец тащит лестовки пестрые, полотенце, расшитое узорами, гарусные пояски: это подарок матери Серафимы из скита Иргизского…

— Ну, наследник, как твои дела?

— Мои ничего, а ты воевал, папа?

— Воевал, сынок! Приказчика Турлакова в три шеи выгнал… Запил, подлец! Приезжаю, а он как стелька…

Витька видит, не ему, а взрослым, другим, говорит отец:

— Так я его!..

Витька не утерпел:

— Ты стрелял?

Отец улыбнулся:

— Ну, до этого не дошло!

— А Храпон говорит: вы стреляли.

— Так то в волка!

— Неужели и волков видали? — ужаснулась мать.

— Попался какой-то сумасшедший.

На другой день с утра топили баню. Отец ходил туда с четвертной бутылью брусничного острого кваса и двумя березовыми вениками. Храпон надевал голицы и парил Ивана Михайловича до изнеможения. Одним веником парил, другой веник, на очереди, в кипятке лежал.

Иван Михайлович по-звериному выл, подставляя бока под огневые прутья, и, пока Храпон переменял веники, пил квас… Он возвращался из бани мясисто-красный, утомленный, с ленивыми глазами. И улыбался.

— Всю простуду выгнал.

Потом и день и два отец ходил ласковый, отдыхал. С ним можно было долго разговаривать.

— И-и, брат, просторы какие! Конца-краю нет, все белым-бело. И дороги иной раз нет — так от хутора до хутора на глаз и едешь. Все занесено… Снега в этом году очень хороши. Так хороши, что сказать невозможно! В одном селе чуть на крышу избы не заехали: сплошь занесло. И старики говорят: давно таких снегов не было.

Витька представляет: едет тройка, и вдруг на крыше…

— Папа, и я с тобой в другой раз поеду.

— Подожди, сынок, твое время придет. Весь твой путь туда, наездишься еще…

Вот так — на тройке, закутанным — скакать с ружьем по бескрайним степям… Хорошо!.. Пожалуй, лучше Робинзона!

В конце весны, после экзаменов, отец увез Витьку на хутор за Маяньгу, что на Иргизе. К хутору долго плыли на лодке. Витька уже бывал здесь. Уже помнит. Там мельница — на речонке, что течет из озера в Иргиз. Озеро большое, все заросло по берегам тальником и осокорями. В воде у берега — осока, чакан и кувшинки. Вода тиха, как зеркало. Среди буйных трав по берегу к озеру тропинка, а там, в осоке, — лодка, привязанная к колу. Впрыгнуть — и на простор с удочками, куда-нибудь к тальнику… О, какая тишь! Вон там, под другим берегом, — дикие утки. Прячутся… Вот поднялись, тяжело полетели.

— Вот бы их тр-рах!..

Витька бросал весла, протягивал руки вслед уткам, словно ружье, и кричал:

— Б-бух!

А по Иргизу — тальник низко, до воды, и песок везде, песчаные косы… Здесь тоже есть лодка — побольше. Прислушаешься — шумит вода: это на мельнице, вон виднеется крыша за осокорями. А спать в высокой избушке, что стоит на высоченных столбах, чтобы во время разлива вода не залила избушку. Приказчик, мельник, работники, сторож Николай…

— Вот опять привез вам наследника. Вишь, как замучился он на учебе у меня! Пусть у вас отдохнет. Молоком его попоите, кашкой покормите. Скоро и мать приедет сюда отдохнуть.

Приказчик и мельник смотрели почтительно, гудели:

— Милости просим! У нас отдых за первый сорт. Лучше, чем на Капказе. Да ему не впервой у нас, отдыхал уже и еще отдохнет.

А вечерком в этот же первый день отец водил Витьку по берегу, показывал:

— Вот просторы, вот пустыня! Это тебе как у Робинзона.

И у Витьки сразу свет:

— А ведь правда!

И лето целое он жил, как заправский Робинзон. Он просыпался с солнцем и вместе с Петром, молодым работником, ехал по озеру проверять жаки и сетки… На озере в эти утра крутой туман цеплялся за воду — видать, неохота ему уйти с облюбованного места. А солнце уже грозит золотыми пальцами — вон мелькнули они на верхушках осокорей, и туман смущенно и лениво жмется под желтым берегом, хочет уходить. Иволга прозвонила над дальним лугом. Ремез кричит, со свистом летают скворцы.

Вот кол, вбитый в дно озера, у кола — крыло жака. Витька сам хочет тащить — самому интереснее. И медленно тащит, а сам не мигаючи смотрит на жак: что там?

— Два линя. Окуней-то сколько!..

Говорят шепотом, и кругом тишина, покой глубокого озера.

Когда едут, веслами стараются не шуметь.

Потом на Иргиз. Цапли пролетели. Кулик крикнул тоскливо. Коршуны-рыболовы широкими кругами кружат над заводью, где плещется рыбешка.

А на хуторе уже проснулись, голоса перекликаются. Нагруженные рыбой, Витька и Петр возвращаются с Иргиза.

Потом, целый день, Витька один. Только Стрелок с ним, лохматая собака. На дальнем берегу, на мысу, он построил просторный шалаш. Весь мыс заплетен ежевикой: это Робинзонова летняя дача, а ежевика — виноградники. Витька ездит сюда отдыхать, ловить рыбу удочкой, мечтать. Целый день он голый и босой. Сперва беспокоили пестряки, теперь привык. И хорошо всей кожей встречать ветер. Робинзон хотел привыкнуть ходить без шляпы, не привык. Витька — привык.

К середине лета он заставил отца купить ему ружье. И с петрова дня над озером и над Иргизом — выстрел за выстрелом.

Мать приехала, охала сперва, беспокоилась, но привыкла и она.

А вечерами, когда за мельницей, внизу, работники варили уху, Витька был с ними. Их много было, работников. В полутьме все они были неясными и таинственными. У них грубые голоса, кажется — это разбойники… И в самом деле они часто говорили про грабежи, про убийства, про ведьм и леших, про страшное. Это тревожило и тянуло к себе.

И сторож Николай где-то здесь. Сидит на обрыве, покряхтывает. Про него говорят: он был разбойником. И папа говорит, а папа уж знает. Задорный парень — работник пристает к Николаю:

— Дедушка, ты давно на Иргизе?

— Я и родился здесь, браток!

— А сколько тебе годов?

— Мне годов еще немного. Восемьдесят третий пошел.

— О, да ты совсем молодой человек! Жениться не собираешься?

— Три раза женился. Будет!

— Вот, чать, перевидал разных разностев!

— Было. Всякое было.

— Ну, расскажи, как ты разбойником был.

Николай смущенно кашлянул:

— Что там? Сам-то я не был. Это мой брат…

И скрипучим, ленивым голосом дед расскажет, как шайка его брата грабила хутора, скиты, колонки. Но так расскажет, что всем подумается: это был сам Николай.

Ночь тихая. Зеленоватые тени на небе. Пищат комары. В траве кричит дергун.

И чудилось: кругом ходят разбойники, сеют страх.

Утром, при солнце, Витька не любил разговаривать с дедом — он не верил, что этот морщинистый, ссохшийся старичишка мог говорить про разбойников, про конокрадов. Нет, ночью был другой Николай!

В сенокос все луга ночью загорались кострами, песнями, смехом. А днем везде пестрые бабьи платки, пестрые крики. Вечером у мельницы толпился народ.

Отец прискачет измученный, прискачет на узкой пролетке. И все такой же крикливый, шумный.

— Ну, Робинзон, как дела?

— Ничего.

— О, да ты вырос!

— Вот бегает всеми днями, — жаловалась мать, — прямо не угляжу за ним.

— Пусть побегает.

— Ты гляди, как исцарапался он. Руки-то все исковерканы.

— Какой же это мальчишка без царапины?

— И грязный весь, и одежда на нем словно горит. Только вчера дала ему штаны новенькие, а ты гляди, на что похоже!

— Мама, это я с дерева упал.

— Вот и по деревьям лазит. Внуши ты ему, Иван Михайлыч!

— Ну, по деревьям! Это греха нет. А вот ты скажи, не много ли он спит? Вот это грех! А штаны я ему новые куплю. Вишь, как он загорел. Молодец!

— Боюсь, как бы не утонул.

— Мама, я же плавать умею…

Отец хохочет:

— Хо-хо-хо!.. Знай наших! Ну, как же твой Робинзон?

— Я, папа, не хочу быть Робинзоном.

У отца сразу выросли глаза и открылся рот.

— Почему же?

— Я хочу с людьми жить.

Отец грянул хохотом:

— Хо-хо-хо!

— Так, брат, так! Это ты правильно. Значит, черепок-то варит. Верно! Без людей какая жизнь? Гляди вот, гляди в оба! Все оследствуй и проверь. А ты, мать, говоришь: штаны-ы!.. Ты вот гляди, — он похлопал Витьку по лбу, — а штаны — самое пустяковое дело. Ай да Витька! Так не хочешь в Робинзоны? Это верно ты. К людям иди. К себе их тяни. Сам работай до упаду и их заставляй работать до упаду. Чтоб кипело-горело. Вот! Воюй. А то — Робинзон!..

Витька не понимал, почему так расшумелся отец. Он глядел в его смеющиеся глаза, на размашистые руки…

— Тут что главное? Главное — сам. Двенадцать лет ему, а он — не хочу быть Робинзоном!.. А про штаны, мать, ты забудь!

— Испортится он.

— Он? Ну, это мы поглядим! Андроновы пока не портились.

К августу потянуло в город. Теперь он столько знал, столько испытал, — есть порассказать о чем. Он словно чаша переполненная.

Опять осень, опять зима. Училище, дом, каток, товарищи, книги, драки на широком училищном дворе. Этой зимой отец и мать ездили в гости. Гости бывали у них, но Витька одичал на хуторе, прятался от гостей, сидел в своей комнате, и далеко за полночь у него горел свет.

— Ты у меня волчонком становишься! — сердился отец.

— Я волчонком не буду, папа, я буду Жильяном.

— Жильяном? Это еще что такое?

— Моряк такой был, Жильян.

— О! Надо поглядеть! Ты мне почитай. Только вот как же с Робинзоном-то?

— Робинзоном я не буду. Я же сказал тебе.

И вечером отец приходил в Витькину комнату — в туфлях, в жилетке расстегнутой, толстый… Садился в уголке.

— Читай-ка!

И Витька чуть гордо читал «Труженики моря».

Отец мычал одобрительно:

— Верно! Вот таким надо. Что задумал, тут хоть тресни, а чтоб по-твоему было. Работай, кипи, гори! Вот! А мошенников вешать надо. Этого бы Клюбена, например! Так ты Жильяном будешь?

— Жильяном, папа!

— Хо-хо-хо! Это здорово! Вот это я одобряю! И море перед тобою, братец ты мой, огромнейшее — пустыня-то наша. Чем не море? Вот завоевывай!

И вдруг спохватился:

— Расти, что ль, скорее ты, Витька! Помощника мне надо.

— Папа, я уже большой.

— Большой, да не очень. Годика через два пущу тебя в дело.

И после этих вечеров отец стал звать Витьку Жильяном.

— Жильян, иди-ка обедать!

— Жильян, к тебе товарищи пришли!

Мать возмущалась:

— Что это ты, Иван Михалыч? Аль забыл, как его крестили? Нехорошо это, Витенькина ангела обижать.

Отец только хохотал.

— Чего ты понимаешь, мать? Тут дело высшее, не твоему уму тут рыться. Твое дело — попы да монахи, а наше дело — война.

Назад Дальше