Катя ужасалась:
— Все, все насквозь! Господи-батюшки!
От Витькиной кожи шел пар.
— И картуз, и картуз-то мокрый!
— Молчи! Давай переодеваться! Давай водку!..
На цыпочках они пошли через комнаты, мимо дверей спальни. Они думали: не услышат. Но из-за двери мамин голос:
— Пришел, что ли?
— Пришел, — твердо ответил Витька.
— Пришел, пришел, — пропела Катя, — слава богу, теперь спокойно почивайте…
За дверью забормотал что-то отец, но Витька и Катя за ним следом пронырнули в комнату. Над столом карта — Волга вьется… «Где бы я теперь был?»
— Давай вина!
Он весь горел от возбуждения, когда переодевался. Он не узнал своей кожи — она была вся в пупырях. Точно больной сон — растерявшееся лицо Кати, глаза полубезумные, тени на стене, водка, обжегшая горло.
— Молчи! Суши все, чтоб не узнали. Слышишь? Не говори.
Он бормотал, как в бреду, укладываясь под одеяло… А Катя качала головой и тоже что-то говорила, но что — Витька не понимал.
Катя сумела сделать — Витьку разбудили, а блуза и брюки уже висели возле кровати разглаженные. Зеленые пятна ходили перед Витькиными глазами. Его знобило. Мать стонала:
— Ой, какие у тебя красные глаза! Да ты здоров ли? Не надо бы так допоздна сидеть.
Витька ей твердо:
— Со мной ничего. Только я боюсь опоздать.
— Храпона, Храпона надо. Катя, вели Храпону заложить Карька.
Катя не смотрела на Виктора, а Виктор чувствовал: она смотрит на него с ужасом и любопытством — и во все глаза смотрит.
Храпон помчал Витьку на санках.
По коридорам и классу он прошел, как связанный, он остро чувствовал, как на него смотрят с любопытством и почти с ужасом. И не разговаривали почти. А когда Краснов — лениво, вразвалку — подошел и спросил: «Ты что же это вчера?», все подошли сразу, смотрели на пылающее Витькино лицо жадными глазами.
— А ничего. Это так, моя глупость, — спокойно сказал Витька.
Странно: он как будто вырос за эту ночь и почувствовал себя куда-то ушедшим.
— Ведь тебя же исключат.
Краснов говорил, а все другие напряженно молчали. Витька ответил с трудом:
— Авось не исключат. Посмотрим.
Пришел в класс директор. Все вскочили. Этого никогда не было, чтобы директор так рано приходил. Он молча посмотрел на всех, дольше всего на Витьку, ушел. Под его взглядом Витька опустил голову. Когда он скрылся за дверью, все посмотрели на Витьку — так было все необыкновенно. Потом мелькнул за дверью Барабан, вытянул шею, осмотрел класс, тоже скрылся. И кто-то с задней парты сказал возмущенно:
— Торжествует, сволочь!
Подходил к двери даже сторож Михеич и тоже долго искал глазами чего-то, отыскал Витьку, посмотрел пристально, ушел.
Витька начал ужасаться:
«Что я наделал!»
Но держался будто спокойно.
Он чувствовал, что стал центром больного, неприятного внимания.
Начались уроки. Первый, второй. Его не спрашивали. На него не смотрели прямо, а так, мельком, с любопытством. И историк, с которым он любил говорить о заселении края, и математик, который о нем говорил перед всем классом:
— Вот у Андронова точная голова, математическая, золотая. Люблю такие головы. Он мыслит, как математик.
А теперь математик не смотрел на него, только гладил бороду, от шеи, снизу вверх, закрывался ею до самых глаз и мычал что-то.
На третий урок пришел законоучитель о. Григорий. Он на кафедру, а в дверях Михеич.
— Андронов, директор зовет!
О. Григорий поглядел на Виктора строго.
— Ну, ну, иди, детеныш, иди! Не прежние времена, а то бы лупцовку тебе дать хорошую.
Витька вспыхнул от обиды, но смолчал и, униженный, вышел из класса.
Директор сидел за широким, очень широким столом, заваленным книгами и тетрадями. У него большая кудрявая голова, большая с проседью борода, широкие плечи — богатырь. Он — один во всем городе — ходил в щегольском котелке и сюртуке. Пронзительные темные глаза глянут — в самую душу пролезут… Он не кричал, не грозил, был участлив и прост, хотя и строг, и реалисты, ребячьим сердцем чувствуя его справедливость, уважали его и немного боялись. И прозвали — за рост и справедливость — Ильей Муромцем.
Муромец пристально посмотрел на Витьку.
— Ну-с, Андронов, вы это видите?
Он показал пальцем на стол. Там, за горкой тетрадей, лежал исписанный лист бумаги, на нем — недокуренная папироса.
— Вижу.
— Это ваша?
— Кажется, моя, Сергей Федорович.
— Не кажется, а это действительно ваша. С этой папироской в зубах вы шли по коридору, где вас встретил Петр Петрович. Что же это значит, Андронов?
Витька насупился. У него забилось сердце. Но надо быть честным. И главное, не заплакать. «Жильян, выручай!»
— Это моя ошибка, Сергей Федорович, я и сам не знаю, как это вышло.
«Разве скажешь о Дерюшетте?»
— Но скажите, как это случилось? Вы все пять лет были примерным мальчиком. И старательны, и способны, и образцового поведения. Вот я сейчас пересмотрел все кондуиты. И никогда вы не были записаны. Понимаете? Никогда! А по успехам вы всегда в первой тройке были. И вдруг — этот ни с чем не сообразный случай. Мы же вас принуждены исключить!
Витька разом покраснел. Исключить? Отец будет смотреть на него с презрением. Мать, приживалки, кучер и приказчики на хуторах, даже работники — все узнают: исключен… Как тогда? Нет, слез не удержишь!
— Вы, Андронов, не плачьте! Вы скажите просто, что это было? Вы уже взрослый, вы не могли не понимать своего поступка.
Муромец поднялся из-за стола, подошел к Витьке и все смотрел ему в лицо, словно изучал.
— Как же это случилось? Вы часто курили прежде?
Витька поднял голову и сквозь слезы глянул директору в глаза.
— Никогда.
Директор помолчал.
— Я вам верю, Андронов! Но как же, как же это понять?
Он пожал плечами, поглядел на стол, сделал два шага.
— Дикий поступок! Не понимаю.
Надо быть честным и стойким! Тогда Витька заговорил горячечно:
— Сергей Федорович! Я вам скажу: меня обидели. Я не могу сказать, кто и как меня обидел, но обидел сильно, поверьте. И — я пошел и закурил…
— Но вы же должны были понимать, что вы осрамите училище своим поступком. Вы это понимали?
— Это только теперь я понял. Тогда — нет.
Муромец посмотрел на Витьку, побарабанил пальцами по столу.
— Ступайте пока в класс.
Это прозвучало, как выстрел: «пока». Значит, уже решено? У Виктора прыгнуло сердце, потемнело в глазах. Он с ужасом посмотрел на директора.
— Сергей Федорович, меня исключат?
Директор нахмурился.
— Пока неизвестно. Но не хочу вас обнадеживать: вероятно, исключат.
Тут Жильян умер. Виктор прислонился к стене около двери и зарыдал. У него запрыгали плечи.
Директор подошел к нему. Постоял, помолчал. Потом тронул за плечи:
— Будет, мальчик, будет! Успокойся!..
Что-то у него такое в голосе было… Виктор глянул ему в глаза, заломил руки.
— Сергей… Федорович… не исключайте! Это ошибка была…
— Я верю, Андронов! Пока идите, мы посмотрим.
В большую перемену Витька остался в классе, и все время У дверей мелькали мальчишеские лица, жадно искавшие его глазами. Стена: по одну сторону он один — Виктор Андронов, по другую все остальные — ученики, учителя, сторожа, весь мир. Он в отчаянии сжимал пылающую голову. Сердце колотилось, и первый раз в жизни он услыхал, как оно колотится.
И на четвертом уроке его не спрашивали. Домой он пришел почти больной, не ел за обедом — мать по этому случаю кудахтала испуганно. А Витька смотрел на нее раздраженно. Он весь вечер лежал и был рад, что никто — ни отец, ни мать — не приходил. За вечерним чаем отец шумно спрашивал:
— Витька, ты не слыхал, кто это у вас вчерась эту штуку выкинул?
— Какую?
И мать вскинулась испуганно:
— Какую?
— Закурил, говорят, реалист один и в залу вышел к гостям с папироской в зубах и плясать вприсядку начал.
У Витьки все рванулось внутри.
«Вот оно!.. Нет, нет, я не плясал…»
— Кто это такой? — допытывал отец. — Ведь это отчаянной жизни кто-то. Аль ты вчера не слыхал?
У Витьки едва повернулся язык:
— Не слыхал, чтоб плясал…
Тут отец заметил:
— Да что с тобой? Какой-то вялый ты! Аль захворал?
— У меня голова что-то.
— Поди ляг, Витенька! Знамо, вчера поздно вернулся.
Вечер он крепился. Катя посоветовала матери напоить его малиной. Но болезнь шла, и уже бред был. Утром он едва встал.
Теперь все уже было зелено, и голоса шли, как из-под воды, глухие.
Он был в училище, сидел за партой, слушать не мог ничего, в перемены клал голову на руки на парту, дремал, почти спал, а мальчишки лезли к нему, он ненавидел их…
Опять на третьем уроке пришел Михеич, позвал Витьку к директору. Он шел тупой, директор что-то говорил ему, что — не разобрать. Потом подошел близко, глянул Витьке пристально в глаза, приложил к Витькину лбу большую мягкую руку и вдруг вскрикнул:
— Да вы больны, Андронов! Вы как в огне…
Через десять минут Михеич вез на извозчике Витьку домой, закутанного в чью-то шубу, пахнущую табаком.
И не понимал уже Витька ничего. Сонно слышал он материн вой, бурные крики отцовы… «Дерюшетта, Дерюшетта…» — дискантом кричали верблюды, и Витька крикнул: «Тону, спасите!» Стены качались и пели смешными, пьяными голосами.
Перед самым роспуском на рождественские каникулы в реальном училище говорили:
— Виктор Андронов умер.
Но это было неверно. Как раз в этот день Витька впервые за две недели пришел в сознание, и доктор сказал, что кризис миновал. На Новый год Витька впервые сел в кровати, а перед крещением кое-как, по стенке, двигался. Мать ходила за ним, растопырив руки, боялась: упадет, разобьется. И на крещение же к нему пришел Краснов.
— Мама, уйди, нам поговорить надо.
Мать покорно вышла.
— Меня исключили?
Краснов захохотал.
— Обошлось, брат! Тройку по поведению поставили. Решили, что ты уже больной был, вроде как с ума сошел.
И опять захохотал. Витька опустил голову.
— Пожалуй, это верно. Я с ума сошел.
И Витька вдруг заплакал.
— Ишь, это в тебе еще болезнь ходит, — угрюмо усмехнулся Краснов, — бросай плакать, теперь что же?
— Знаешь, я боялся, что меня исключат.
— И исключили бы, да директор заступился. Вот как заступился — всех удивил. Знамо, ты богатей. И учишься хорошо. А помнишь, как Ваньку Скакалова? Раз, два — готово! Барабан застал его за куревом в уборной… «А, кухаркин сын!» Не то что ты. Тебе прошло. Выздоравливай скорее!
Когда — час спустя — Краснов ушел, Витька упал на кровать и плакал долго и сладко. Через две недели он, обвязанный, как куль, ехал в училище. Мать вопила: подождать. Доктор говорил: подождать. Отец бурчал: подождать. Но Витька настоял на своем:
— Еду!..
В классе его встретили криками «ура»: его любили. Витька будто вырос за эти полтора месяца, похудел, глаза стали большими. Все смотрели на него с любопытством и лаской. И ученики, и учителя. И странно — товарищи не называли его Витькой: звали его Виктором или Андроновым. Директор на большой перемене встретил его в коридоре.
— А, выздоровели, Андронов? Ну, вот хорошо! Доктор вам уже разрешил выходить?
Витька посмотрел на него преданными глазами и не ответил ничего.
В перемену Барабан принес Витьке четвертную ведомость, шнырял глазами, будто смущенный. Там в первой графе «поведение» стояла тройка.
Вот все, что во внешнем мире произошло после Витькиного выздоровления. Если еще прибавить короткий разговор с отцом, то это будет действительно все. А разговор был такой:
— Ты, Виктор, теперь выздоровел. Так вот я напрямки говорю тебе: ежели бы не болезнь твоя, я бы тебя выдрал за твое курево. А? На что похоже?
— Не говори, папа!
— Гляди, малый, при случае я припомню и это.
Больше не сказал ни слова.
И никто не узнал, что в эти немногие недели, в болезни, Витька постарел на годы… Уже не Витька теперь — Виктор. И чуяли, должно, другие — так и звали его: Виктор.
Ладья переплыла большие пороги.
VIII. Ладья переплыла пороги
Медленно потянулись дни — одинокие. Дома: отец не приходил, как бывало, в расстегнутой рубахе, в туфлях, к Виктору, уже не говорил, как прежде:
— Ну, почитай!
В его глазах Виктор замечал отчужденность и недоверие. И понимал, откуда они.
Мать кудахтала, но и у ней жалость проглядывала к Виктору, будто он юродивый или, во всяком разе, глупенький.
В училище учителя и директор смотрели на него испытующе: «А ты еще не устроишь скандала?» Барабан явно шпионил. Батюшка звал Виктора трубокуром. «А ну, трубокур, отвечай урок». Краснов как-то вскоре по выздоровлении сказал Виктору на большой перемене:
— Пойдем курнем, что ли?
— Не пойду.
— Не бойся, не заметят.
— Не хочу.
— Боишься?
Виктор ничего не ответил. Краснов подошел к другим, что-то сказал. Виктор услышал сдержанный смех и слово «трусит». Он возмутился, но промолчал.
«Пусть!»
Так родилась у него отчужденность — от всех. И странно, Виктор рад был ей. Мало кто лез — не мешали думать. Он налег на уроки — опять замелькали пятерки: он догнал. Опять появилось время для мечты, для дум одиноких, он им предался необузданно. Проснуться рано, вскочить с кровати, пустить морозный воздух форточкой и — в одном белье — приседать, выбрасывать машиной руки, ноги, сгибаться, прыгать, сгибать руки так, что затрещат мускулы, пока сердце не забьется тугим боем. Собраться быстро и, пока в столовой ни отца, ни матери, пройти к бурливому самовару, пить в одиночку, только кое-когда ответить на вопрос Фимки или она что ответит шепотом. Потом — опять в комнату, уже убранную Грушей — новой горничной, освеженную, и в полчаса просмотреть уроки, дочитать страницы, не дочитанные вчера.
Потом, под звон великопостный, тягучий, идти по улицам долго и чуять пробуждение весны — жизни новой, чуять щеками, всей грудью. «Жильян, Жильян, Жильян». Уроки медленно — это работа, а работа была святым делом для Жильяна. К ней Виктор относился по-взрослому. И, может быть, только поэтому опять теплота прежняя на момент обволакивала его сердце, когда математик с довольной улыбкой бросал:
— Вер-рно, Андронов! Вот золотая голова!
Или француз:
— Се бьен, мон брав анфан!
И даже немец, сухой-пресухой, кривил губы в улыбке:
— Гут, гут, гут!
В перемены он ходил один — по протоптанным узким дорожкам уходил в сад, чтобы не быть на шумном дворе. Но скоро Барабан отравил:
— Напрасно уединяетесь, Андронов! Я знаю, что вы курите, но не могу уследить…
— А вы не следите, Петр Петрович! Я не курю.
— Зачем же ходить вам так далеко по саду?
— Мне так нравится.
— Смотрите, Андронов, я вас поймаю.
— Не поймаете, Петр Петрович! Я не курю и не буду курить, вероятно, никогда. Так что ваше драгоценное внимание лучше направить на что-нибудь более полезное.
Барабан ушел, но с того дня Виктор заметил: за ним ходили Барабановы глаза. Это злило. Но два часа — улица, полная света, домой. Опять книги, одинокие думы, одинокие прогулки по пустым окраинным улицам и работа до полуночи.
Так проходил день. Виктор думал: он взрослый, он боец, вот его крепкое тело, вот его сильная воля, вот его острый ум. Придет время — он двинет на борьбу с пустыней. Тогда к нему придут богатство, слава, и тогда — Дерюшетта, настоящая.
«Победит тот, кто умеет ждать терпеливо». О, Жильян!
О своем поступке Виктор думал с отвращением, ругал себя:
«Фанфаронишка несчастный! Разве же такое мог сделать Жильян?»
На пасху пришло примирение с отцом.
— Вижу, ты исправился. Ну, быль молодцу не в укор.
В этот вечер говорили долго-долго, как после большой разлуки.
— Вот еду, новый хутор завожу, аж под самым Деркулем. Десять тысяч десятин у казны купил. Целина, ковыль — вот. После экзаменов туда тебя.