Виктор угрюмо сказал:
— Ты как-то говорил маме, что Зеленов скупил всю землю под Уралом.
— Верно, брат! Такие Палестины захватил — уму помраченье. Хапуга мужик!
— Значит, мы отстали?
— Ничего не сделаешь. Он оборотистей. Вот подрастешь, тогда мы вдвоем с тобой ему покажем кузькину мать. А впрочем, нам он, кажись, не опасен.
— Почему не опасен?
— Да дело-то такое…
Отец хитренько засмеялся. Виктор вспыхнул, поняв.
— Я тебя прошу, папа, без глупостей!
— Ого? Это ты отцу? Здорово!
— Ты меня извини, папа, но я уже не маленький.
Отец опять засмеялся. И вдруг стал серьезный, погладил бороду.
— Да, но ведь это же дедов завет.
Дерюшетта и голенастая Лизка… разве можно? Есть ради чего бороться!
Витька скривил презрительно губы. Отец посмотрел на его губы и забрюзжал:
— Э, глуп ты еще, Витька! Лизка — первая невеста в Цветогорье. И баба из нее выйдет за первый сорт, а ты морду воротишь. Ну, да что там толковать! Дурак ты, и больше ничего.
Отец окончательно рассердился.
— Все же, папа, хоть я и дурак, а я думать не хочу о Зеленовых!
— О, ай лучше найдешь?
Виктор ответил твердо:
— Найду лучше.
Отец захохотал:
— Это вот по-нашему! Это вот верно! Лучше? Валяй, сынок! Ж-жарь!
Здоровенной лапой он похлопал Виктора по плечу. И опять серьезный:
— Так, все же хорошо объединиться: сила к силе, а простору, брат, многое множество. Не надо поодиночке, гурьбами надо, гурьбами! Это самое лучшее. Я думаю, в последствии времени все капиталы объединятся и вместе заработают. И-и, каких делов наделают! Главное, брат, просторов много, и зачем капитал капиталу на ногу будет наступать? Вместе их надо, сукиных детей. А? Как ты думаешь? Хо-хо-хо!
И опять от серьезного тона он пошел в хохот и от хохота — в серьезность.
— А то ты фордыбачишь. Знамо, ум-то у тебя еще молодой, вроде теленка, бегает, загня хвост, а что оно и к чему оно — не может обмозговать. Тут, брат, все надо на прицел брать. Взял — и пли!
Когда он — шумный, размашистый — ушел, Виктор сказал вслух, обращаясь к двери:
— Все-таки Лизка — не Дерюшетта, и никаких разговоров!
И засмеялся.
После экзаменов, не отдыхая, Виктор кинулся в работу. Верхом на Галчонке, в тонкой парусиновой рубашке, в белой фуражке, скакал он по степным дорогам, один, через Синие горы, и казалось — не будет конца дороге. Степь была бесконечной, небо над ней и Виктор на Галчонке маленький; он сам сознавал, будто со стороны видел: он букашка, потерявшаяся в просторах. А воздух — весь чистый, дыханием трав напоенный. Хотелось петь, кричать:
— Мы поборемся!
Уже были приятели у него в селах и хуторах, его встречали ласково и кланялись низко.
— Вот он, хозяин-то молодой!
Он чуть смущался, но сознание, что он — сила, бодрило; он приучался смотреть на себя по-особенному — на богатыря сильного, которому все можно, все дозволено. И на своих хуторах он разговаривал властно с приказчиками, ходил по полям, расспрашивал. Откуда-то у него появился такт — не переступить меру. А было ему лет только шестнадцать. Должно быть, отцовское брюзжание в зимние вечера где-то, как-то укладывалось.
Отец возился с новым хутором — на Деркуле. Виктор ездил туда раз, вначале только, видел, как могучие лемеха вздымали целину, мяли ковыль, цветы и травы, во веки веков колыхавшиеся здесь под ветром пустыни. Степь кругом была бескрайней. И было чуть жутко смотреть на кучку людей, быков, лошадей, копошившихся в этой бескрайности. Среди необозримых зеленых трав — вдруг черная развороченная земля, будто рана на молодом, пышущем здоровьем теле.
А уже мужики с корявыми руками копали в стороне над долиной ямы — ставили столбы: здесь должен вырасти дом, сараи, амбары. Здесь встанет забор. Забор…
Это и чуть страшно и вместе интересно. «Культура начинается от забора». Виктор видел: отец приходил в раж. Он кричал, бранился, понукал, кипел. Или брал Витьку за руку, вел на пашню, говорил приглушенным голосом:
— Ты погляди, какая земля. Это же золото черное. Понял? Золото! Ты понюхай. Да тут такая белотурка взойдет, ахнешь! Или переродом засеем. В один год все расходы окупим. Вот увидишь!
Виктор ходил вокруг пахарей, плотников, смотрел, примерял — тогда, впрочем, редко, — покрикивал, подбадривал. И, намаявшись за целый день, засыпал в палатке сном пружины, на время отложенной в сторону. А вставал с зарей, когда на степь летели предутренние тени и ветерок, кричали птицы; видел, как на стану просыпались продрогшие за ночь люди с синими лицами, скрюченные; с тяжкими вздохами поднимались волы, отдохнувшие, но отяжелевшие за ночь. А в стороне уже дымился костер — дым тянул низом, — и кипели на нем три котла с жидкой кашицей. Отец уже кричал:
— Живо, живо, ребята!
Он уже успел сходить куда-то, и сапоги у него были мокры от росы.
Потом ветер стихал, дым выпрямлялся, птицы орали оглушительно, из-за темного далекого края поднималось солнце — сперва огромный красный эллипсис («вроде утиного яйца»), будто стоял момент неподвижно, потом расправлялось, круглело, уменьшалось, из красного золотело, ярчело и, оторвавшись от черной земли, начинало сиять ослепительно.
Тут отец приходил в исступление:
— Живо, ребята, кончай завтрак! Солнце столбунцом пошло.
И первый садился верхом на Серка — здоровенного сытого жеребца. Новый приказчик Суров — плут, как все приказчики, — скакал за ним на пегой кобыле Машке. За ними тянулись быки к оставленным далеко в степи плугам.
Когда обогревало, отец возвращался на стан, и Виктор видел, как плотники и землекопы начинали быстрей поворачиваться на работе.
— Видишь? Во-о-он маячит бугорок — это все наше. За бугорком еще версты две. Здесь вот построим амбары, а здесь вырою колодезь. Как ты думаешь, будет вода?
Тут подрядчик вмешался:
— Обязательно должна быть, Иван Михайлович! Самое водяное место.
— Так вот. Эти места под пшеницу, а эти вот, — он поворачивал лицо и руку, протянутую в другую сторону, — подсолнухом. Чтоб, брат, ни клока не пропадало. Всей земле дело дадим: пусть не барствует.
И подмигивал самодовольно.
— Ты как об этом понимаешь? Гляди вот. Мы — делатели хлеба. Народ, можно сказать, самый нужный. Кто без хлеба обойдется? Никто. Хлеба нет — жизни нет. Значит, мы даем жизнь всему краю.
Говорил шумно и долго. А Виктор восхищался молча. Ему казалось: отец — царь, вот показывает на свои владения, а он, Виктор, он царевич.
Иногда отец орал на рабочих, десятника, приказчика, орал оглушительно, грозил нагайкой, раз даже ударил работника, у которого сдох вол; Виктор сцеплял зубы, злился на крики.
Через неделю отец уехал и взял с собою Виктора. Опять — хутора, степи, просторы. Отец в одну сторону, Виктор — в другую.
Отец:
— Посматривай там… Ты хозяин.
Виктор:
— Хорошо. Посмотрю.
И скакал. И смотрел. И какой уж ему был отдых! Весь в деле…
И вот он не понимал, как этим летом в его сердце появилась зависть. Зависть к Зеленовым. Сперва стыд — из-за Лизки. Теперь зависть. Он мимо, за версту, объезжал их хутора, вид которых будил в нем злость, чтобы только не встретиться с кем-нибудь. А когда на Карамане Зеленовы затеяли — еще год назад — паровую мельницу, — дорога мимо Караманского хутора стала просто тяжела Виктору. Он злился на обозы, которые везли на мельницу кирпичи, железо, доски. Он очень обрадовался, когда какой-то котел провалился на мосту и упал в речку.
«Может быть, не достроят».
Но видел: мельница росла. Кирпичные стены поднимались выше, выше…
Как-то уже в августе, вечером, Виктор возвращался с хутора в город в тарантасе. Галчонок был привязан сзади. Давно смерклось, ехали в мягкой, теплой темноте. Когда спускались в лощины, влажная свежесть ласкала лицо, и спине под тонкой рубашкой на момент становилось холодно.
Вдруг светлое зарево показалось впереди. Сперва неясное, оно росло.
— Это не пожар, Григорий?
— Никак нет, это у Зеленовых.
— А не пожар, спрашиваю?
— Нет.
Григорий ответил неохотно, потому что знал, знал о зависти Виктора. И вот со взлобка Виктор вдруг увидел волшебную стену из огней. Четыре ряда маленьких огней, а внизу — белые блестящие шары…
— Это что же, мельница?
Виктор спросил с трудом.
— Мельница.
— Работает?
— Работает. Пятый день сегодня. Прошедчее воскресенье освященье было. И гостей съехалось — масция. Ваш папаша были с мамашей вместе.
Виктор сердито нахмурился. Были? Вот у них никакого самолюбия. Ему казалось: его, Виктора Андронова, грабят. Он должен быть в степи первым. А тут — мельница в четыре этажа. «Чья?» — «Зеленовых». И досадно — Андроновы к ним в гости…
— Заедем? — спросил Григорий, когда поравнялись с зеленовским хутором и мягкий свет осветил дорогу.
— Ты с ума сошел? — сердито закричал Виктор. — Погоняй скорее!..
Григорий хлестнул по лошади…
«Ну что я завидую? Мало места? Работай только. Разве Жильян позавидовал бы? Фу, глупость какая!»
Он оглянулся назад уже дружелюбно: мельница торжествующе светила всеми четырьмя этажами, и ровный шум — тоже торжествующий — несся от нее. Опять стало неприятно.
«Нет, далеко мне до Жильяна! — усмехнулся Виктор. — Однако, вот тебе и Зеленов!»
Он вспомнил старика Зеленова — длиннополый кулугурский кафтан его, рыжеватую широкую бороду, маленькие глазки.
Слыхал ли он про Жильяна? Не слыхал, конечно! А вот — воюет. Вот как по пустыне-то трахнул! Какая там пустыня?!
В шестом классе и потом в седьмом было много работы. Виктор хотел быть первым и сделался первым, но это первенство досталось не даром: долгие вечера он сидел в своей комнате, согнутый над столом, а когда поднимал глаза от книги, перед ним мелькали золотые искры — от утомления. Давно пропала отчужденность товарищей, учителей, отца — все забыли его выходку, но помнил крепче всех о ней сам Виктор.
Не-ет, теперь он не позволит ничего подобного. Он уже не мальчик!
Правда, он стал внешне сдержанней, чуть отрастил волосы и причесывал их на прямой пробор, следил за чистотой своей шинели и блузы, пытался говорить басом. Товарищи относились к нему с уважением, но не очень любили его. На переменах они вполголоса распевали неприличные песенки: «У Фонтанки, где был мост» и «Углей, углей, углей». Эти две были их самые любимые, и случалось, что припев «Тирлим-бом-бом, тирлим-бом-бом» они пели во все горло, оглушительно и стучали кулаками по крышкам парт и каблуками в пол. Виктор не пел с ними, только снисходительно посмеивался, словно был старше их на десять лет. По средам пятый — последний — урок был французский, и целых два месяца вместо молитвы после учения «Благодарим тебе, создателю» дежурный читал скабрезные стишки «Купались бабы во пруде», весь класс усердно крестился и низко кланялся, сдерживая хохот, а учитель, мсье Коппе, всегда улыбающийся, делал на этот раз очень серьезное лицо и пристально и благочестиво смотрел на икону. Коппе не понимал по-русски.
Когда дошла очередь до Виктора, он прочитал молитву, и при выходе, в коридоре и в раздевалке, полкласса накинулось на него за то, что он лишил их приятного развлечения. Виктор спокойно сказал им:
— Дураки вы. Я и разговаривать с вами не хочу об этом.
Те сжались, обозлились, упрекать не стали, но почуялось и Виктору, и им: они опять разошлись, и теперь еще дальше разошлись, чем в те дни, когда он был накануне изгнания.
Так замкнуто, один прожил Виктор эти два года. Не много оставалось свободного времени от школьных работ. Его Виктор отдавал книгам, и странно, его не влекли романы, стихи — его влекла история, те места, где говорилось о людях сильных, кипучих, людях единой воли. А Жильян немеркнущими глазами смотрел на Виктора. И еще кое-когда — герои Жюля Верна, Купера, Густава Эмара, Стивенсона, эти смелые люди, которым все дозволено.
Тихими вечерами он предавался мечтам необузданным: он смелый завоеватель, он ученый, он богач, его любит Дерюшетта — настоящая. По улицам он украдкой смотрел на лица девушек, искал в них черты Дерюшетты. Он был чуть угрюм, серьезен, и ни одна гимназисточка не смотрела на него с улыбкой. Ни одна! А между тем Виктор знал, что веселый, глупый балагур Гаврилов получает по три любовных записки в день. Это уязвляло Виктора и еще сильнее отодвигало в одиночество.
На училищных балах он не показывался: помнил случай, о котором забыли, вероятно, все.
И только летом, в бескрайних заволжских просторах, он развертывался. Да, это был отважный флибустьер. Верхом на лошади он мерил бесконечные проселки, распоряжался, требовал, кричал, и само собой случалось: его губы привыкли складываться властно и твердо. И уже не нужно было сдвигать брови, чтобы получалась вертикальная морщинка, как у Жильяна. Морщинка держалась сама собой.
Товарищи мечтали стать инженерами, профессорами, говорили о дорогах широких. Даже самые последние ученики — тупицы, полуидиоты — говорили об офицерском мундире и Суворове (потому что так завелось уже, что самые тупые из реалистов уходили в офицеры), — они все мечтали. Лишь Виктор был внешне суров и молчалив.
— А ты куда идешь, Андронов?
— Вероятно, в Петровскую академию. А возможно — никуда. У нас свое дело.
Для них — мечтателей вслух — слова «свое дело» были глухими, бледными, принижающими мечты. Да, конечно, Виктор богач, но в этом что-то купецкое, от Тит Титыча, о котором так красноречиво и с таким презрением говорил на уроках литературы учитель Никольский. И пожимали в недоумении плечами.
— Первый ученик записывается в купцы.
Виктор сердился:
— А что же, по-вашему, инженером сделаться и пойти служить на железную дорогу?
И, не получив ответа, добавлял презрительно:
— Ослы!
Что ж, на золотой доске в актовом зале имя Виктора Андронова было первым, а Николая Смирнова — вторым. Они двое стояли впереди всех учеников в торжественный день молебна «по случаю окончания учебного года». В первый день выпили с учителями очень умеренно. Во второй и третий пили уже только ученики — и очень неумеренно. На этот раз Виктор не отставал. Пьяные ездили по улице, этот первый ученик, Виктор Андронов, рявкал во всю глотку, пел песни, порывался бить фонари, и Рыжов (чистоплюй) укорял его:
— Перестань, Виктор, перестань! Это в тебе купец говорит. Смири его.
Но и попойка эта, и нежное прощание с товарищами — семилетними сострадальцами — все же не сблизили. Виктор ушел из училища холодно, без всякого сожаления.
В августе собрался в Москву.
Отец говорил:
— Погляди там, понюхай, что тебе для нашего дела подойдет. Едут оттуда умники разные — агрономишки эти, только все дрянь: будто знают довольно, а чуть до дела — из рук вон плохие. Ты помнишь Агапьева? Вот, и умница, и знает массу такого, что и знать-то будто лишнее. А в прошедшем году приезжаю к нему на хутор, идем на пашню, стал он мужикам на огрехи показывать: «Так, товарищи, невозможно. Вы, товарищ Павел, будьте внимательней». А мужичишка, вижу, ухмыляется. Да и как не ухмыляться? Тут им «вы» говорят и «товарищ». Я этому Агапьеву и говорю: «Да вы что, батенька, в бирюльки играете? А?» И кричу мужикам: «Эй вы, хамье, счас чтоб ни одного огреха! А то я вам, сукины дети!» И нагайкой погрозил. Так они у меня как встрепанные побежали. С мужиком как надо? Нагайкой, кулаком, матерным словом — вот это его до корня пронимает. А то — «вы», «товарищ». Уж эти ученые: в голове-то знают, как надо, а чуть до дела — целоваться с мужичишками. Ты, брат, науки там набирайся, а плеть в руке держи. Сам видел, сколь нужна она здесь.
Виктор засмеялся.
— Наука, значит, для степи, а плеть для людей?
И отец засмеялся.
— А что ты думаешь? Это верно. Бери, глуши, тащи, а про плеть не забывай. Степь-матушка — она тихая, ее наукой можно смирить, а мужик что же? Мужик и пьян, и ленив, и груб — его погонять надо! Работай, мерзавец, кипи! И тебе хорошо, и нам. А то что же? Вот ты про Жильяна мне читал. «Стихия»… Ты думаешь, мужик что? Сознает? И ни боже мой! Мужик — стихия. Я так понимаю: степь работай! Лошадь, верблюд работай! Плуг работай! Мужик работай! Вот! Всех под один загон. Чтоб кипело, горело… А то «вы», «товарищи»! Прямо не люди, а верхогляды божьи. Нынешним ученым людям только в попы идти, а не в дело. Вот в попах они на своем месте были бы. «Православные христиане, милостивые благодетели».