Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник) - Януш Корчак 5 стр.


Продолжение – следующей ночью.

Благословен будь, покой.

N. B. Прошлой ночью расстреляли только семерых евреев, так называемых еврейских гестаповцев. – Что это значит? Умнее будет не допытываться.

Часовая лекция о дрожжах. Пивные или пекарские, живые или стерилизованные. Сколько они могут храниться? Сколько раз в неделю и какая доза? Бетабион. Витамин B. Нужно будет пять литров в неделю. Как? Через кого? От кого?

Третий визит. Лекция о национальной кухне. Как в его детские годы готовили кугель и чолнт.

Взрыв воспоминаний старика. Они вернулись из ада […] в варшавский рай.

Бывает и так.

– Сопляк ты и по возрасту, и по опыту. Ничего-то ты не знаешь.

Ну и этот чолнт.

Сколько раз я вспоминал киевский «рубец по-варшавски», который ел, плача от тоски по отчизне.

Он меня выслушал и кивнул.

В подворотне ко мне кинулся дворник.

– Спаси, Всемогущий. Пусть только не спрашивают ни о чем, не просят, пусть ничего не говорят.

На тротуаре лежит мертвый мальчик. Рядом трое мальчишек поправляют в игре шнурки-вожжи. В какой-то момент посмотрели на лежащего – отодвинулись на пару шагов, но игру не прекратили.

Каждый, кто побогаче, должен помогать семье. Семья – это братья и сестры, свои и жены, их братья, старые родители, дети. Помощь – от пяти до пятидесяти злотых, и так с утра до позднего вечера.

Если кто-то помирает с голоду, найдется семья, которая признает родство и гарантирует еду пару раз в день, – человек будет счастлив два-три дня, не больше недели, потом попросит рубашку, ботинки, человеческое жилье, немножко угля, потом захочет лечиться сам, лечить жену и детей, наконец, [он] не хочет быть нищим, требует работы, хочет занять должность.

Иначе и быть не может, но это рождает такой гнев, досаду, страх, омерзение, что добрый и впечатлительный человек становится врагом семьи, людей и себя самого.

– Я бы хотел, чтобы у меня уже ничего не было, чтобы они увидели, что у меня ничего нет, и отстали.

С «обхода» я вернулся разбитый. Семь визитов, разговоров, лестниц, вопросов. Результат: пятьдесят злотых и обещание ежемесячно скидываться по пять злотых. Можно содержать двести человек?

Ложусь прямо в одежде. Первый жаркий день. Не могу заснуть, а в девять вечера так называемое «воспитательное заседание». Иногда кто-то на секунду взорвется – и тут же гаснет (не стоит…). Иногда какое-нибудь робкое замечание (да, только для виду). Церемония длится час. Формальности соблюдены; с девяти до десяти вечера.

Разные мысли одолевают перед сном. На сей раз: что бы такого я съел бы без принуждения, не сказать – отвращения?

Я, который еще полгода тому назад не знал точно, что мне нравится (временами то, с чем связано было какое-нибудь воспоминание).

Итак, малина (сад тети Мадзи), рубец (Киев), гречневая каша (отец), почки (Париж).

В Палестине каждое блюдо я обильно поливал уксусом.

И вот сейчас – утешительная тема, чтобы заснуть:

– Что бы я съел?

Ответ:

– Шампанское с бисквитами и мороженое с красным вином.

Мороженого я со времен моих приключений с горлом лет эдак двадцать не ел, шампанское пил дай бог раза три в жизни, бисквиты – только в детстве, когда болел.

Я соблазнял и испытывал сам себя:

– Может, рыба под татарским соусом?

– Шницель по-венски?

– Паштет из зайца с красной капустой, малага?

Нет! Категорически нет.

Почему?

Интересная штука: еда – это работа, а я устал.

Бывает, что, просыпаясь утром, я думаю: «Встать – это сесть в постели, взять кальсоны, застегнуть их если не на все, то хоть на одну пуговицу. Пристегнуть их к рубашке. Чтобы надеть носки, нужно нагнуться. Подтяжки…»

Я понимаю Крылова, который весь зрелый возраст провел на кушетке, под которой хранил свою библиотеку. Запускал туда руку и читал, что под руку попало.

Понимаю я и содержанку коллеги П. Она не зажигала лампы в сумерках, а читала при свете восковых спичек, которые он ей для этого покупал.

Я кашляю. Это тяжкий труд. Сойти с тротуара на дорогу, взобраться с дороги на тротуар. Меня задел плечом прохожий, я пошатнулся и оперся о стену. И это не слабость. Я ведь довольно легко поднял школьника, тридцать кило живого брыкающегося веса.

Не сил мне не хватает, а воли. Как кокаинисту. Я уж думал, нет ли [наркотика] в табаке, сырых овощах, в воздухе, которым мы дышим. Потому что не только со мной такое творится. Лунатики-морфинисты.

То же самое с памятью.

Бывает, что я к кому-то иду по важному делу. И останавливаюсь на лестнице:

– Зачем я, собственно, к нему иду?

Долгие размышления и полное облегчение: а-а-а, вспомнил! (Кобринер – пособие по болезни, Гершафт – дополнительное питание, Крамштык – качество угля и его соотношение с количеством дров.)

То же самое бывает на собраниях. Так легко рвется нить дискуссии. Кто-то перебьет каким-нибудь замечанием – тема надолго меняется.

– О чем это мы, собственно говоря?

Временами кто-нибудь скажет:

– Во-первых…

И ты напрасно ждешь, что «во-вторых»…

Отсюда и пустой треп.

Вывод:

– Ребенка нужно принять.

Так и запишем: «принять».

Теперь нужно перейти к следующему прошению. Нет – дальше не один, а три человека обосновывают вывод. Иногда приходится пару раз перебить.

Обсуждение «виляет», как автомобиль в руках плохого водителя.

Это утомляет и раздражает. Да хватит уже!

Вот оно: хватит. Этого чувства не ведает фронт. Фронт – это приказы: «Вперед, десять километров. Пять в тыл – постой, марш-бросок – ночлег здесь». Конный, пеший, мотоциклист, днем ли, ночью… иногда на листке карандашом короткий приказ. И все: исполнять без болтовни. В селе насчитывается пять неповрежденных халуп. «Приготовиться к приему двухсот раненых. Их уже везут».

Вот и крутись, как хочешь.

Здесь не так, здесь по-другому: «Я очень вас прошу, буду чрезвычайно благодарен. Не изволите ли вы милостиво».

Можешь не делать, можешь сделать по-другому, выторговать.

Не повезло с начальником. Бессмысленно унижает, гнобит, бессмысленные требования, в критический момент исчезает и оставляет без приказа. А без этого нельзя. О нем говорят; думаю, он даже снится.

А на гражданке по-другому: можно спорить, доказывать, ссориться, грозить.

А результат один и тот же.

Скука.

Скука на фронте мимолетна. Кто-то постучал в избу, конь заржал на шоссе. Будут новости.

Может, нас направят в город, может, сегодня ночевать будем в замке, а может быть, самое страшное – плен.

А здесь и сейчас мы, евреи, не знаем, что принесет завтрашний день. Но чувство безопасности все равно есть.

Поэтому скука.

– Что, ты предпочел бы битву под Харьковом?

Я презрительно стряхнул газетные небылицы и отвечаю:

– Предпочел бы.

Пусть даже хуже, но по-другому.

Поэтому одни убегают в ремесло, другие – в размышления, в общественную работу, в «уже день настал». Зеваю. Еще один день.

Вот зуб, который царапает язык, – отчаяние. Я его подпиливаю – и никакого улучшения. – А вдруг это рак, вдруг – уже?

29 мая 1942 года, шесть утра, в кровати

Хочешь проверить свою невосприимчивость к бешенству? Попробуй помочь балде-растяпе.

Ты даешь ей в руки бумагу и объясняешь: нужно ее отдать – завтра – в собственные руки, точный адрес и время.

А она эту бумагу потеряла, или забыла взять с собой, или времени у нее не было, или сторож ей по-другому посоветовал, – завтра сходит, какая разница. Да она и не знает, хорошо ли так поступить. С кем она ребенка оставит… да еще стирка у нее… только для ребенка платьице.

– Вы не могли эту стирку до утра отложить?

– Да жарко на улице… я ей обещала.

Ей совестно. Может, еще ничего из этого не выйдет?

До войны все муж делал.

– Я, может, плохо поступила, но вы не сердитесь…

Я проверяю материальное положение семьи – она подала прошение, чтобы мы приняли мальчика.

– Он может здесь спать. Тут чисто.

– И пан считает, что тут чисто? Кабы вы, пан, до войны…

– Он мог бы у нас быть целый день.

– А если дождь будет?

– Я эти вопросы не решаю. Я свое написал, а вы уже решайте, что делать.

– Пан доктор, это такой ребенок! Вот вы с ним познакомитесь, так пожалеете, что он у меня только один такой. У меня роды пятеро врачей принимали.

Я не говорю ей:

– Неумная вы баба.

Я как-то сказал один раз такое матери в больнице лет тридцать назад.

Она мне и отвечает:

– Если бы я была богатая, уже была бы умная.

Другой говорю:

– Даже барон Ротшильд кормит ребенка только пять раз в день.

– Его ребенку на всю жизнь еды хватит.

Говорю:

– Если бы ребенку нужен был чаек, Господь бы в одной груди дал вам молоко, а в другой – чаек.

– Да кабы Господь давал детям то, что может дать, и то, что им нужно!

Я говорю:

– Если вы мне не доверяете – идите к другому врачу, которому вы доверяете.

– Ой, пан доктор, не обижайтесь, но как я могу людям доверять, когда я, бывает, и Господу Богу-то не верю.

Такие языковые кренделя:

– Когда я ему задницу-то надрала, что он весь аж огнем горел, то мне его так жалко стало, что я, извините за выражение, заплакала.

***

Сей момент Семи принес мне в постель письмо: такое сгодится?

«Преподобному Отцу Викарию в приходе Всех Святых.

Сердечно просим уважаемого Отца Викария оказать нам свое милостивое соизволение и разрешить несколько раз посетить сад при костеле в субботу, в утренние часы, как можно раньше (6.30–10).

Мы очень скучаем за воздухом и зеленью. У нас душно и тесно. Мы хотим познакомиться и подружиться с природой. Побеги ломать не будем.

Горячо просим не отказать в нашей просьбе.

Зигмусь

Семи

Абраша

Ханка

Аронек»

Сколько же драгоценностей теряет человек, когда ему не хватает терпения просто бескорыстно разговаривать с людьми – просто чтобы их лучше узнать.

Это прошение, которым начался день, – хорошая примета. Может, сегодня я соберу больше, чем пятьдесят злотых.

Они спят в изоляторе. Их семеро. Старший – старина Азрилевич во главе (angina pectoris), Геня (вроде бы легкие), Ханечка (эмфизема). По другую сторону – Монюсь, Регинка, Марыля.

Ханка – Гене:

– Он так страшно для нее собой жертвовал! Он бы ей жизнь отдал и все на свете. А эта свинья его не любила.

– Ну почему сразу свинья? Разве обязательно любить в ответ, если он ее любит?

– Ну, это зависит от того, как любить. Если только немножко любит, то ладно уж. А если он хочет жизнь за тебя отдать и все-все?

– А она его об этом просила?

– Этого только не хватало!

– Вот именно.

– И я о том же говорю.

– Нет, ты говоришь, что она свинья.

– Ну, свинья и есть!

– Я больше не хочу с тобой разговаривать.

Поссорились.

Я и рад, и не рад. Я сержусь, радуюсь, беспокоюсь, желаю прочувствовать и уклониться, желаю добра и взываю о каре господней или людской. Сужу: вот это хорошо, а это плохо.

Но это все теоретически. По заказу. Плоско, серо, банально, профессионально, как сквозь туман, размазанные чувства. Они рядом со мной, но во мне их нет. Я могу без труда отречься от них, отложить, вычеркнуть, изменить.

Острый зуб калечит мне язык. Я становлюсь свидетелем возмутительной сцены; слышу слова, которые должны меня потрясти. Не могу выкашлять флегму, давлюсь, задыхаюсь.

Пожимаю плечами – мне все безразлично.

Лень. Нищета чувств – это полное безграничного смирения еврейское: ну и что? И что дальше?

Ну и что, что у меня болит язык, ну и что, что кого-то расстреляли? Человек знает, что должен умереть. И что дальше?

Умираешь-то только раз, так ведь?

Иногда меня что-то трогает, и я удивляюсь, и словно вспоминаю, что так бывает, что так когда-то было. Вижу, что то же самое творится и с другими.

(Бывает, что мы встречаемся с кем-то, кого много лет не видели. И в его изменившемся лице мы читаем собственное отличие от того, кем и чем мы сами были.)

А все-таки, время от времени…

Такая сцена на улице.

Возле тротуара лежит подросток, еле живой или уже умер. И на этом самом месте у трех мальчишек, которые играли в лошадок, перепутались вожжи. Они совещаются, нетерпеливо пробуют распутать – спотыкаются о лежащего.

Наконец, один из них говорит:

– Отойдем, он тут мешается.

Они отходят на пару шагов и дальше сражаются со своими вожжами.

Или: проверяю прошение о приеме мальчика – наполовину сироты. Смоча, 57, квартира 57. Две порядочные вымирающие семьи.

– Ой, не знаю, пойдет ли он сейчас в приют. Хороший мальчик. Пока мать тоже не помрет, ему жалко будет уйти.

Мальчика нет дома: пошел «подхалтурить».

Мать полулежит на топчане.

– Я не могу умереть, пока его не пристрою. Такой ребенок замечательный: днем, говорит, не спи, а то ночью не уснешь. А ночью спрашивает: ну что ты стонешь, лучше тебе, что ли, от этого станет? Лучше спи.

***

Насколько извозчики сварливые, крикливые и вредные, настолько же рикши – кроткие и тихие. Как лошади, как волы.

На углу улиц Сольна и Лешна вижу группу из возмущенного рикши, разъяренной платиновой блондинки с бараньим руном на голове и словно бы удивленного и разочарованного полицейского. В нескольких шагах от них на эту сцену с омерзением взирает изысканно одетая дама. Ждет, чем дело закончится.

Полицейский раздосадованно советует:

– Да уступите вы этому мерзавцу.

И уходит ленивой походочкой.

Рикша задает риторический вопрос:

– Если эта пани не хочет платить, так это я – мерзавец?

Она:

– Я заплачу вам два злотых, но довезите меня до тех ворот.

– Пани согласилась на три злотых и до угла Теплой.

Он разворачивается, отъезжает и ставит коляску в очередь [свободных].

Я спрашиваю шокированную изысканную даму:

– Вы в курсе, что здесь произошло?

– В курсе. Я вместе с ней ехала.

– И кто прав?

– Он. Но почему он предпочел потерять два злотых, чем проехать еще сто шагов?

– Да заупрямился.

– То-то я и вижу.

Подхожу к рикше.

– Что это было?

– Нечего. Я потерял два злотых. Ну и что? Я не обеднею, а мерзавцем меня и так назвали.

Я был в трех местах и должен был трем компаниям слушателей рассказать про этот случай.

Я просто не мог иначе. Должен был.

Коллега или двое коллег с Дзельной, не без участия дамы-коллеги не с Дзельной донесли на меня в Совет или Палату здравоохранения, что я скрываю случаи тифа. Сокрытие каждого случая влечет за собой смертный приговор!

Ну и что?

Я был в Министерстве здравоохранения, как-то все удалось замять и на будущее согласовать. Я написал два письма в два ведомства. В одно – что обещаю, а обещаний не сдерживаю. Во второе ведомство я заслал вопрос, что они собираются делать со мной и моим новым филиалом на Дзельной.

Письма любезными не были. Нет, уж любезными они точно не были. Но разве можно меня с легким сердцем назвать мерзавцем?

Знаю, знаю: фамилия моей коллеги – Брауде-Хеллерова, а не Бройгес-Холерова.

Но ежели она на меня бройгес, а для больничного дела – чума-проказа-холера, и я только это последнее словечко написал, то почему я – мерзавец?

Назад Дальше