Понятно почему. Когда у тебя есть возможность выбора, а ты выбираешь явное не то, люди, которым выбирать не приходится, ничего хорошего о тебе не подумают.
Отношения сложились не сразу. Однако общение с Занозой даром не прошло, и Майклу довольно быстро удалось стать в госпитале своим, а над его планами после армии и университета поступить в Кус-Бей продолжали подтрунивать уже беззлобно. В университет после армии собирался не он один, и все — по льготам для военнослужащих. То, что у Майкла была семья, способная оплатить обучение, перестало играть роль, когда у него не осталось недоброжелателей среди сослуживцев.
Ну, а Ларкин им заинтересовался, в первую очередь как потенциальным источником денег. Опосредованным источником. Майкл мог попробовать привлечь отца к исследованиям в области гематологии. Раз уж с производством оружия покончено и выбор сделан в пользу космоса, можно вспомнить о том, что космические исследования давно идут рука об руку с медицинскими. А средства на них нужны всем, даже крупнейшим лабораториям, даже ученым с мировым именем. Если в кого и вкладывать, так в лучших. Ларкин как раз и был одним из лучших. И нуждался в деньгах, потому что на бесплатных чудесах много не заработаешь, а он на Ближнем Востоке именно бесплатные чудеса и совершал. И на хирургических операциях с гарантией исцеления не заработаешь, если оперировать без лицензии. Этим Ларкин заниматься даже не пытался. Так же, как и получить лицензию. Кто б ее дал? На каких основаниях?
Так что доктор гематологии в свободное от науки время занимался чистой благотворительностью. Не бедствовал, конечно, у него одних патентов было с полсотни, и все приносили доход, но и позволить себе мог не все, в чем нуждались его лаборатории в Риме.
Майкл прекрасно понимал, какую роль отводит ему Ларкин в своих планах, и был не против. Доктор ему не нравился — он мало кому нравился — но вызывал странное почтение. Хотя, можно ли называть странным чувство, которое испытывают все вокруг? Оно, наверное, уже может считаться нормальным. Ларкин всем казался демоном, ангелом или святым. Не из-за того даже, что спасал тех, кого спасти было невозможно, а из-за полного пренебрежения ко всем остальным. Правила поведения, вежливость, тактичность хоть какая-нибудь, хоть зачаточная — он обо всем этом понятия не имел. А вместо того, чтоб регулярно получать по морде — благо, был совсем не старик, и в такой форме, что впору его иным солдатам в пример приводить — встречал со всех сторон лишь безгласное смирение. Как будто у него было право вести себя именно так.
Право, конечно, было, он, в конце концов, людей с того света возвращал. Но не все же, кому он хамил, об этом знали.
По-настоящему странным оказалось выяснить, что Ларкин о своих неприятных особенностях прекрасно осведомлен, и никогда не общается с инвесторами без посредников. А из Майкла посредник вышел бы отменный. До Занозы ему было пока далеко, но он работал над собой и результаты обнадеживали. К тому же, деньги ему предстояло просить у отца. И не в виде благотворительности, а в виде инвестиций. И не сию секунду, а после или в процессе обучения в медицинской школе. И не где-нибудь, а в университете Висконсина…
Вот на этом этапе нужно было связываться с Занозой и рассказывать обо всем. Потому что Ларкин уже к третьей встрече умудрился полностью изменить планы Майкла на ближайшее будущее, выбрал для него университет, выбрал медицинскую школу и определил резидентуру. Академии в Кус-Бей все перечисленное не отменяло, наоборот, карьеру в ФБР и, в дальнейшем — в «Турецкой крепости» Ларкин принимал и одобрял. В этом — в отношении к тому, что ты можешь делать и, значит, должен делать, Майкл узнавал себя. Спасать умирающих или освобождать заложников, бороться со смертью или с мировым терроризмом… «Крепость» еще и поиском пропавших без вести занималась с неизменным успехом, опровергающим любую статистику и не поддающимся приемлемым в обществе объяснениям.
В общем, служить и защищать. Наилучшим способом.
Нужно было связываться с Занозой. Но Ларкин сказал, что у Майкла есть… талант. Тот же самый, что у пятерых других его учеников и, возможно, на всю планету их таких было всего шестеро. Талант нуждался в развитии, а потом — в огранке, а пока был лишь намеком на себя, зародышем зародыша. Рассказать Занозе о Ларкине и не сказать о собственных паранормальных способностях Майкл не мог. И сказать не мог, пока не был уверен в том, что сможет их использовать.
Вот он и молчал. Точнее, рассказывал обо всем, кроме Ларкина. Пил зелья, стимулирующие выработку необходимых гормонов. Штудировал учебники, чтобы к моменту поступления в университет как можно больше предметов сдать сразу на уровне диплома. Примерял на себя работу врача. Знал, что быть аналитиком, искать информацию, найти которую невозможно, понимать то, что нельзя понять, нравится ему больше, чем лечить людей. Но знал также, что если у него, действительно есть талант к паранормальной хирургии, его долг — стать хирургом. Аналитик в «Турецкой крепости» был, и еще какой, а врача с настоящим медицинским образованием ни одного не было.
* * *
В конце января госпиталь получил приказ о передислокации в Дамаск. Их отводили из района боевых действий. Модули и оборудование нуждались в ремонте посерьезнее текущего, сотрудники госпиталя тоже нуждались в ремонте посерьезнее двух виски перед сном. Майкл не пил, вместо этого он учился у Ларкина специфическому медицинскому цинизму. С переменным успехом. Ремонт и ему очень не помешал бы. Гормональные зелья творили чудеса в том, что касалось физической формы, но психику не чинили.
А им обещали отдых и даже, возможно, отпуска. Всего-то нужно было добраться до Дамаска.
И по пути туда колонна попала в засаду.
Первый в жизни настоящий бой оказался… Ну, да. Последним. Майкл сразу это понял. Вообще много чего понял и успел подумать, когда вытаскивал водителя из горящего хамви, когда искал укрытие от пуль, когда отстреливался. Наугад. Потому что стрелять было не по кому. Дроны-наводчики, огневые точки, размещенные где-то в скалах, за пределами видимости, мины на дороге, осколочные снаряды — в воздухе. Майкл столько раз пытался представить, как поведет себя, если окажется в бою. Он боялся растеряться. Еще сильнее боялся испугаться. А когда дошло до дела, как-то очень быстро сориентировался и понял, что надежды нет. Их колонна, вся целиком, включая авангардную заставу, оказалась в зоне сплошного поражения. А засада была организована не для того, чтобы захватить заложников, автомобили или дорогое госпитальное оборудование. Их просто собирались уничтожить.
Так это и называлось: засада по уничтожению сил противника, боевой техники и материально-технического обеспечения.
И их уничтожили.
* * *
Помнить свою смерть — это же очень странно, так? И абсолютно неправильно. Помнить свою смерть невозможно. Воспоминания о ней означают, что смерть — не конец. Но смерть — это смерть. После нее нет никакого «после». Майкл думал о том, как странно, что он не находит ничего странного в том, что помнит, как погиб. Помнит боль от разрывающих тело осколков, помнит темноту, тишину и… ничто. Абсолютный покой без мыслей и чувств, без ощущения себя.
Сейчас он себя ощущал, и мог сказать, что там было хорошо. Но тогда — там — не чувствовал даже этого. Тоже странно, если подумать. Помнить о том, чего нет.
— Тебе не больно, — в поле зрения появилось лицо Ларкина. — Боль придумывает наш мозг, и он может вместо нее придумать что угодно, любые другие ощущения или их отсутствие. Что бы я сейчас ни делал, тебе не будет от этого больно.
Майкл почувствовал прилив бесконечной благодарности и бесконечной любви к этому всемогущему итальянцу. Подумать только, и он считал Ларкина неприятным типом! Да ведь лучше него никого нет на всем свете. И дело не в том, что Ларкин спас ему жизнь… Что за чертовщина? Майкл помнил, как умер. Ларкин не спас ему жизнь, Ларкин воскресил его. Этого быть, конечно, не могло. Он потерял сознание, а итальянский доктор совершил свое обычное чудо и исцелил смертельные раны. Именно так все и было, но почему-то сейчас Майкл не мог в это поверить. Он знал, что умер и воскрес.
Знание и вера поменялись местами.
— Тебя будут искать, — продолжал Ларкин на итальянском, — будут искать, как никого другого. Будут искать те, кто найдет кого угодно. Они всегда находят. Если не среди живых, так среди мертвых. Поэтому мы должны дать им тебя. Чтобы они прекратили поиски. Хорошо, что ты не знаешь итальянского.
Майкл знал итальянский. Языки давались ему легко, и кроме испанского, очень желательного для полноценной работы в полиции и в ФБР, и необходимого для работы в Калифорнии, он выучил итальянский и французский, немецкий, польский, подступился к нидерландскому, но сломался на произношении. Читать и писать, впрочем, научился. Кто освоил немецкую грамматику, справится с любой другой…
Но Ларкин сказал: «хорошо, что ты не знаешь итальянского». Майкл очень хотел, чтобы всё было так, как хочет Ларкин. Если тому было хорошо от того, что он не знает итальянского, значит, не надо признаваться в знании языка. Майкл не хотел огорчать своего спасителя ничем и никогда.
Ларкин вынимал из него что-то… не осколки, не пули. Какие-то части самого Майкла. Внутренние органы. Знание анатомии и смутные — абсолютно безболезненные, скорее даже приятные ощущения, вроде легкой щекотки, — позволяли предположить, какие именно. Фрагменты кишечника. Печень. Почки. Селезенка… Ларкин не останавливался. Он, похоже, задался целью выпотрошить Майкла целиком. С каждым вынутым кусочком проделывал какие-то шаманские манипуляции. Это, наверное, и была паранормальная хирургия, та самая, которой Майклу только предстояло научиться.
— Ты полгода пил мою кровь, — говорил Ларкин на итальянском, — тебе их пули, осколки, мины, всё их жалкое оружие — пустяк, ерунда, царапины. Пришлось постараться, чтобы ты потерял сознание. Важно было соблюсти золотую середину: причинить достаточно повреждений, чтобы не выдержало даже твое обновленное тело, и при этом не дать тебе умереть от ран. Потому что, видишь ли, убить тебя должен был я. Это необходимое условие для афата.
«Афат» было незнакомым словом, не итальянским. Майкл чуть было не спросил, что это, но сообразил, что выдаст этим свое знание языка и огорчит Ларкина.
— А сейчас мы должны оставить здесь все, что тебе больше не понадобится. Перемешать с останками других погибших. Чтоб тебя не сочли пропавшим без вести и не стали искать. Но сначала нужно убрать из твоих частей все следы моей крови. До рассвета мы успеем, не беспокойся. А изъятые органы скоро регенерируют. Двое-трое суток… Очень глупо, — Ларкин пожал плечами, — они тебе не нужны, однако кровь на их регенерацию все равно тратится. Впрочем, это не первоочередная проблема в моих исследованиях. Может быть, ты ею займешься, а может быть, найдешь для себя что-нибудь более интересное. Главное, Микель, что ты теперь мой. И ты поможешь мне спасти своего могущественного родича. У него в последние лет двадцать серьезные неприятности, а он об этом даже не знает.
Глава 4
Не быть виноватым в том, чего не исправить нисколько не лучше, чем винить себя без вины. Сложно. И объяснить сложно. Заноза знал, что боевики, уничтожившие госпиталь, получили оружие с его помощью. Он был очень далек от непосредственных процессов торговли оружием: заключения сделок, погрузки, перевозки, пересечения границ, но именно он обеспечивал бесперебойную работу основных частей этой схемы. Считалось, что за этим стоят разные люди, считалось, что он — разные люди, много разных людей, но… да, нахрен, какая разница? Его вины в гибели Майкла было не больше, чем у тех, кто создал уничтожившие госпиталь снаряды, кто собрал минометы и гранатометы, или оснастил камерами дроны-наводчики.
Но и не меньше.
Проследить пути от продавцов к покупателям было несложно. Оружие не безымянно, продавцы и покупатели — тем более. В тот день, когда в поместье Атли хоронили пустой гроб, накрытый звездно-полосатым флагом, в одном из михрабов мечети Омейядов кто-то оставил пятнадцать контейнеров для перевозки органов. В контейнерах были головы боевиков, участвовавших в нападении на госпиталь. В зубах у каждой головы — записка с именем. В зубах же у командира — короткое, но полное глубочайшего раскаяния послание с извинениями перед людьми и Аллахом. «Созданный, чтобы быть человеком, я стал зверем», — цитировали СМИ, — «и за это нет мне прощения».
— В мире много добрых людей, — сказал Хасан.
Добрые люди наказали злых людей. В мире Турка это было обычным делом. Причудливая как голландское кружево схема взаимных обязательств, услуг, договоренностей и расположения, связывала Хасана со множеством добрых людей по всей планете.
Турок не мстил за смерть Майкла, он и не знал его толком. Заноза знал и успел привязаться, но Заноза бы привез головы боевиков в дом Атли. Оставил бы где-нибудь на широких перилах парадного крыльца. Мозга-то нет, одна только злость, а от злости всегда делаешь что-нибудь не то. Не тогда, когда убиваешь, когда убиваешь всё как раз правильно, а потом, когда уже убил, а все еще злишься.
В общем, хорошо, что Заноза отомстить не успел, а Хасан не мстил вообще. Добрые люди, которые были чем-то ему обязаны, тоже не мстили. Они осуществили правосудие. Наказали не за убийство одного американского мальчика, а за нападение на госпиталь. На врачей. На машины, отмеченные красным крестом. Вряд ли хоть кто-нибудь из этих добрых людей слышал слова «международное гуманитарное право», их и Хасан-то когда слышал, лишь пожимал плечами, но действовали они полностью в рамках этого права.
И не то, чтобы отрезание голов за его нарушение декларировалось официально, но ни Красный крест, ни духовенство, ни даже сетевая бурлящая масса, где на одного вменяемого приходилось три полоумных, не высказали недовольства тем, что в деле нападения на госпиталь было поставлено аж пятнадцать негуманных точек.
Если бы это была месть, легче не стало бы. А так… легче не стало, но и не должно было, и от этого становилось как-то… как-то так, будто это нормально, что убил тех людей не сам. Будто так и должно быть. Потому что добрые люди убили их более правильно.
Атли звали на похороны и отказаться было нельзя, и приехать днем было нельзя. Прилетели вечером, когда церемония уже закончилась.
Это был третий день после смерти Майкла. Всё не по правилам. Мусульман хоронят в день смерти до заката, без гроба, в одном саване, и только на мусульманском кладбище. Но от Майкла не осталось ничего... ничего сверх того, что позволило экспертам сделать заключение, что он точно был среди погибших. И экспертиза продолжалась куда дольше чем до заката. Да и Майкл был атеистом, так что хоронить его на мусульманском кладбище значило проявить неуважение и к нему, и к религии. Поэтому — пустой гроб, могила в заснеженном парке под голым кряжистым деревом, на ветках которого разместился резной домишко.
Майкл был последним из детей, кто играл в нем. Самый младший в семье.
— Он должен был унаследовать дело, — говорил Дэвид, — у нас так заведено… — взгляд на Хасана, будто он хранитель традиций или жрец или еще кто-то значимый, кто может подтвердить, что да, так заведено, так всегда было и всегда будет.
Хасан молча кивнул. Подтвердил. Так было и так будет.
Заноза слышал, что это тюркский обычай. Понять, что традиции современной американской капиталистической семьи уходят корнями в глухое среднеазиатское Средневековье, оказалось куда более приемлемым, чем думать про пустой гроб в холодной земле, во вьюжной темноте февральской ночи.
Если бы не они, Майкл, может, и не пошел бы служить.
А если бы он погиб в каком-нибудь из рейдов «Турецкой крепости» было бы лучше?
Что точно было бы лучше — это не задавать себе таких вопросов. Никогда. Слишком велика опасность найти ответ.
* * *
Могущественным родичем был мистер Намик-Карасар. А проблемой — Заноза. Неожиданно. Но любые неожиданности меркли перед реальностью сверхъестественного. Меркли. Становились приемлемыми до полной обыденности. И все же не настолько обыденными, чтобы принять их без тени сомнений.