Истребитель подполковника Высотина вышел на прямую. Качнул с крыла на крыло. Жест его уяснил!
— «Бой» закончен! — продублировал он его по радио.
А на большее у меня, наверное, и духу бы не хватило. Все силы, которые копил больше двадцати лет, в расход пустил. Губы спеклись, язык одеревенел.
— Вас понял! — сухо прошепелявил я, дал газ и пристроился к ведущему. Ух, как жарко! Сейчас бы тот самый вентилятор, который во сне видел! Голову бы охладить!
Пошли на аэродром. Под крылом полоса. Время подошло отваливать поодиночке.
— Не шуруйте излишне ногами, не на тракторе, — говорит мне Высотин по рации. Оборачивается и показывает кулак. Слова, которые он хотел бы сказать дальше, в эфир пускать нельзя: не на тракторе.
Подполковник положил свой самолет в крен и запросил у руководителя полетов:
— Разрешите посадку парой?
— Разрешаю! — передали с земли.
Так вот почему он не торопился с роспуском! Решил со мной в паре сесть! Это здорово. Я еще парой не садился. Высотин прекрасно знает об этом. Как не знать? Кому-кому, а Высотину хорошо известен уровень подготовки каждого пилота, уж у него-то сложились ясные представления, кто из них на что способен и на что горазд. Я-то, видать, у него не на плохом счету, раз доверяет такое, Садиться парой — работа тонкая, ювелирная, все впритык подогнать надо, по крылу ведущего можно стругануть и не заметить как.
— Подойдите поближе! — командует Высотин.
Подтягиваюсь так, что отчетливо вижу у него на консоли блестящий, зализанный воздушными струями обтекатель, и у самого среза четкими рядами его дырявят кружочки заклепок. Небо сужается, становится тесным. И в кабине не повернуться. Чувствую, как ларинги сдавливают горло. В руках не штурвал, а мокрая дубина. Мой истребитель так и хочет догнать самолет ведущего, так и норовит чиркнуть его по гладкой консоли. Разворачиваемся. Военный городок ложится набок, белые трехэтажные домики крепко вросли в землю — не катятся по наклонной плоскости.
Наши самолеты одновременно садятся на полосу и, приветливо кивая капотами, катятся по бетонке. Тут уж я подивил людей на старте своей филигранной посадкой.
К машине подполковника Высотина подходит командир эскадрильи, туда тороплюсь и я. Но что-то меня удержало.
— Очень рад за твоего молодого! — говорит подполковник. — Скоро, Сергей Алексеевич, мне можно будет спокойно разводить цветочки-ягодки. Да, да, со спокойной душой. Вон она, смена! А пора, брат, пора. Раньше с высоты десять тысяч метров мог разглядеть, кто по дороге идет: мужчина или женщина. А сейчас «А» и «Б» — сидели на трубе… У окулиста в кабинете начал азбуку путать, заново изучать надо. С аптекой в кармане много не налетаешь. Теперь на земле красивую женщину увидишь и за пульс хватаешься.
Смеется. Обращается в мою сторону;
— Что стесняетесь? Подходите ближе, как в воздухе.
Результат полета ясен. «А еще лететь не хотел! Куда не надо первым лезу…» Тут я почувствовал твердость земли под ногами. Стою возле бывалых летчиков, смотрю по сторонам: мне очень хочется, чтобы меня сейчас все, все видели.
— Дай-ка, Алексеевич, папироску, — попросил Высотин у Малинкина. — В сторонку чуточку отойдем, покурим.
Глаза Высотина были одновременно и веселые и грустные. Он молча закурил, пустил кольца дыма и легонько поколотил себя в грудь ладонью с растопыренными пальцами:
— Конечно, режим, Сережа, тяжеловат, — произнес он растянуто.
И вроде бы сказал это не Высотин, а кто-то другой и совсем чужим голосом. Глядя на него, на такого великана — не поверишь. И мне от этого его признания стало как-то неловко. Но Высотин, немного приободрившись, добавил:
— Ничего, если ветеран проигрывает бой молодому пилоту, это еще не значит, что он сдает свои позиции. Просто у него появились хорошие ученики, Так ведь, комэск?
— Безусловно, товарищ подполковник, — не без гордости откликнулся Малинкин и, посмотрев на меня, с улыбкой добавил: — Да этот рыжий бугай…
Я не обижался на Малинкина, когда он называл меня «рыжим» — по цвету волос мы с ним были, как близнецы.
— Так и летайте, Шариков! — сказал Высотин с нажимом. В штаб пошел.
Подполковник медленно пошагал по рулежной дорожке. Мы С комэском оцепенело глядели ему вслед. Куртка на спине Высотина топорщилась, будто под ней были сложены крылья.
Я поспешил в стартовый домик. Так мне есть захотелось, перед полетом аппетита не было, а на кислородной диете долго не продержишься. С каким бы смаком я сейчас уплел те котлеты, которые не съел за завтраком, их запах прямо раздражает… Еще не терпелось рассказать про воздушный «бой» с асом. Встретил капитана Гуровского.
— Хоккей сегодня! Наши с Канадой играют. Сила! По телевизору будут показывать! — с ходу сообщил он с каким-то злобным, веселым азартом. При этом на тонкой шее капитана выступили прожилки. — Пора уже и закруглять полеты! Налетались. Такая игра! Ледовое побоище! Это тебе, браток, не шахматы, — с упреком добавил он. Гуровский целиком и полностью был поглощен предстоящей встречей по хоккею. Он торопился и, видно, сам не знал, куда торопился, а мне не хотелось, чтобы он уходил. Хотелось, чтобы он про бой с Высотиным спросил. Видел ведь, как мы красиво парой садились. Не спросил Степан.
И я не стал ничего говорить, не стал хвастать. Вдруг в ответ Гуровский ничего не скажет, промолчит? Тогда мне будет стыдно. От этих мыслей чувство победы уже не казалось таким полным и радостным. Победа, конечно, была, но в чем-то другом.
Про этот бой я никому не рассказал, даже Генке. Кстати, друг тоже не поинтересовался. Он будто бы знал, что Высотин во сне меня от верной гибели спас. Да разве только во сне, разве только меня одного?..
Фотопленка воздушного боя действительно была хорошая. Но что пленка? Она хотя и высокочувствительная, но без души ведь. На ней можно отснять самолет в перекрестии прицела и детский мультфильм.
С той поры мы с подполковником Высотиным сдружились. Часто играли с ним в шахматы. Играл он остро, рискованно, обыграть его удавалось редко. На обдумывание хода он затрачивал секунды и очень не любил, когда я долго думал.
— Нельзя же так, — сокрушался он. — Самолет летит и летит, время глотает, километры наматывает. Партию шахмат переиграть можно, а полет не переиграешь. Не приучайтесь к цейтнотам. Для летчика-истребителя это недопустимая роскошь. Шахматы — превосходный тренаж мозгов.
Действительно, во всем его облике виделось что-то истребительское: внешнее спокойствие и внутренняя готовность к неожиданности, внезапности, ко всякого рода сюрпризам.
— Товарищ подполковник, — спросил я однажды, — кем бы вы были, если не летчиком?
Он не задумываясь ответил:
— Летчиком!
Высотин чем-то напоминал моего друга Генку Сафронова, но, чем именно, понять я не мог.
Теперь вместо Высотина прибыл подполковник Карпов. Ох и принципиальный мужик. Прямо видно было, что он мучился от мысли, что мы, будучи недостаточно хорошо обучены, в суровых условиях можем сплоховать. Полетишь с ним на «спарке», отличную оценку ни за что не поставит. «На пятерку раньше один бог летал, — говорит. — И то раньше. А сейчас еле-еле на троечку вытягивает: положенный режим не выдерживает — кругом спутники летают, он но успевает головой вертеть — на осмотрительность много времени затрачивает, столкнуться боится. И за приборами не глядит, как следует. Пятерку могу вам только за настоящий бой поставить».
Сам летал отменно. Бог, конечно, ему и в подметки не годился. Возьмет в воздухе ручку управления — стрелочки приборов и не шелохнутся. Машину вверх потянет — позвонки в хруст. И на осмотрительность у него времени хватало, потому что на приборы он и не глядел, они сами на него глядели. Любил, когда летчики выполняли пилотаж быстро, четко и без передыху. Летать с ним на «спарке» было непросто. На пилотировании он вытягивал душу из себя, из самолета и из летчика. Говорят, что, еще будучи комэском, когда Карпов стрелял по воздушной мишени, после него вся эскадрилья неделю щепки собирала. Еще Карпов любил, когда пилоты на занятиях высказывали тактически грамотные мысли. Вроде бы этими мыслями он жил, ими одевался, ими и обувался. Свою принципиальность Карпов показал при первом руководстве полетами. Сразу всех на лопатки положил. В том числе и командира нашего…
Погода тогда в районе аэродрома резко ухудшилась. С вышки СКП полосу не было видно — туманом застелило. А в динамике послышался голос:
— Прошу разрешения на посадку!
Мы-то уж знали, что слово «прошу» сейчас обрело совсем другой, формальный смысл. Голос звучал властно и не просил, а требовал. В воздухе был командир.
— Не разрешаю, — вежливо ответил Карпов. — Идите на запасной аэродром. Там хорошая погода.
— Нормально… И здесь сяду… — опять потребовал голос.
— Я вам сказал: не разрешаю, — спокойно повторил подполковник. — Идите на запасной.
— Да вы понимаете, мне здесь надо! Здесь! — загремело в динамике. — Хоть в позывных разберитесь, — прозрачно намекнул командир.
— Понимаю, все понимаю и в позывных разобрался. Здесь садиться нельзя. Я не разрешаю, — подтвердил Карпов, Голос у подполковника был звонкий, зычный, за тридевять земель услышишь и без всякого радио.
— Ухожу…
Конечно, тогда он всех нас не только удивил, но и поразил: без году неделя в части и с командиром так расправился. Что, командир сам не знает, куда ему лучше садиться? Командир тоже летчик — будь здоров! Ему хоть туман на три метра в землю — все равно бы сел. А вот Карпов уперся. «С таким человеком и нам не видеть сладкой жизни».
Рассказывали, правда, потом, что командир его за такой поступок хвалил даже. Но нам хвалить Карпова пока было не за что. На разборе полетов он не щадил никого. За ошибку любого из нас наизнанку выворачивал и показывал, кто чего стоит.
Вот и сейчас он подошел к трибуне. В руке — указка, будто шпага. Вижу, как его с веселой хитринкой глаза живо забегали: ищут кого-то. Этот взгляд меня коробит, я его просто побаивался. Со школьной скамьи у меня осталась неприязнь к такому учительскому зрению.
Он подвел итоги выполнения заданий в воздухе. Прошелся указкой по схемам, таблицам. Полеты прошли успешно, сказал он, мы достигли многого, но могли достигнуть еще большего, если бы… Вот с «если бы» все и начиналось.
Первым Карпов поднял капитана Александра Савельева. У него во время стрельбы в прицеле перегорела лампочка подсветки. Об этом он доложил по радио руководителю полетов, однако задание выполнил успешно.
— Ну и как же вы все-таки стреляли? — спросил Карпов у летчика.
— По заклепкам, товарищ подполковник. На глазок.
— Это интересно, — сказал Карпов. Хотя по лицу видно, что ему совсем было неинтересно. На переносице сошлись тонкие девичьи брови, а черные глаза почти скрылись в прищуренных веках. — Значит, скольжение самолета по щекам определяете? Дедовским способом? — с подковыркой уточнил он и тут же задал вопрос: — Что же вы не постучали по прицелу кулаком?
— А зачем? — удивился Савельев.
— Иногда по телевизору постучишь, он и заработает. Знания техники у вас на уровне академика цельнотянутых наук. Почему не поставили запасную лампочку? Руки были заняты или голова не сработала? Для кого эта лампочка на крышечке приделана?
— Голова не сработала, — сознался летчик. — Забыл.
— Что сумели при стрельбе заклепки использовать — хорошо. Но возвращаться к первобытно-общинному строю не будем. По знанию материальной части стрелкового прицела сдадите зачеты, — заключил подполковник.
— Начнете танцевать от печки, — вставил кто-то о места. Это уж слова нашего инженера. А Карпов прихлопнул ладонями: дескать, все, прекратить, и принялся за капитана Гуровского.
— Что для вас, товарищ капитан, перехватчики — гончие собаки? — спросил он у летчика. — Вам поручили ответственное задание — имитировать цель. А вы форсаж на защелку — и был таков! Что за безобразие? Летчики должны были отрабатывать прицеливание. Понимаете — прицеливание. Не перехват, не поиск, а прицеливание…
Гуровский любил рисовать, играть на баяне, увлекался хоккеем и охотой, а еще летать любил. Художник он был неважный, музыкант плохой, охотник — никудышный, хоккеиста в нем не признавали — на коньках еле держался, а летчик — отменный. Слава о нем в полку ходила как о человеке очень скромном, честном и аккуратном. Он был высокий, худощавый, с острыми чертами лица. Гуровский всегда всерьез говорил о музыке, но слова его всерьез никто не принимал. И прощали ему такую назойливость лишь за его скромность, за то, что летчику без музыки в душе никак нельзя.
— Да я же как в бою, товарищ подполковник. Не хотел, чтобы внезапно наскочили. Вы же сами не признаете внезапности. Считаете, кто прозевал — тот ротозей. И я так считаю, — говорит Степан и мученически заводит глаза. Неуютно у него на душе. Не высокая это музыка! А кому охота без боя сдаваться?
— Стратег! — перебил его Карпов. — Он считает. Вы слушайте, что я сейчас вам говорю, а оправдываться будете дома.
Конечно, летчику нелегко признаться в своей ошибке. Но у Карпова логика железная. Теорию он знает назубок и любого пилота припрет к стенке. По науке. Он категоричен. С ним не поспоришь. Возникнешь с сомнениями, он сразу: «К доске!» Эта команда у него звучала, как «К барьеру!». Лучше промолчать. В данном случае это будет та кривая из одной точки маршрута в другую, которая короче любой прямой…
Когда Гуровский сел, Карпов назвал мою фамилию. Я вскочил гвоздем. Хотя мне и не привыкать, но на душе тоже стало тревожно. В журнале руководителя полетов в разделе замечаний я не наблюдал свою фамилию, но кто знает…
— Вот еще ас выискался! Подавайте ему самолет с тринадцатым номером. С другим, видите ли он летать не хочет.
«Зачем же так? Почему не хочу? Разве я так говорил?»
Пилоты оборачиваются и зубы скалят.
Еще один для смеха вставил:
— Он, товарищ подполковник, перед полетом не бреется — бога боится!
По классу прошел гогот. И я бы вместе с ними посмеялся, если бы не обо мне речь и подполковник не продолжал свой разнос. Неприятно все это слышать. Нет чтобы за отличную стрельбу похвалить, заодно и благодарность объявить. Ведь нам с Генкой фотобюллетень посвятили. В коридоре висит. Вон какими мы там героями выглядим. Смотрят на нас и пример перехватывают. Сегодня я сам два раза мимо бюллетеня проходил, все любовался. И не мог налюбоваться. Напомнить бы ему об этом, да сочтет за нескромность.
— Стреляли вы здорово. Об этом я прекрасно знаю, — наконец-то перехватил мои мысли Карпов. — Иначе и быть не должно. Когда летчика пропагандируют — это хорошо, но когда он сам начинает мнить из себя аса, да еще и рекламировать, — дело худое.
«Летчик толстеет, дело его худеет, — это я сам сказал такое. Вот они, мои белые подтяжки, на беговой дорожке. — Ну зачем мне нужна была эта художественная самодеятельность с тринадцатым номером?» Раскаяние всегда запаздывает.
— Зачем вы это сделали, товарищ Шариков? — спросил Карпов.
Сказать, что пошутил? Он не засмеется. Я молчу. Молчу, словно партизан на допросе. Чувствую, как мои уши ожгло жаром, и казалось, что нос стал по лицу расплавляться. А Генка сидит рядом, лицо газеткой прикрыл. Только черные кудри крупным кольцом видать.
— В следующий раз за такие проделки я вас от полетов отстраню. Другие номера будете выделывать. Понятно вам, товарищ Шариков? Сидите.
— Понятно, — проглотив горячую слюну, ответил я. Тяжело дались мне эти слова. Я шумно вздохнул и сел. Но все-таки под нос себе буркнул: «Следующего раза и не будет».
— Вам что, не понравилось? — зачем-то снова спросил он меня.
— Нет, нет, почему же, понравилось, — спружинил я и даже второпях грудь рукой прикрыл.
— Тогда сидите.
За мной поднялся лейтенант Сидоров. И до него дошла очередь. Сидоров обычно вставал, когда ему объявляли благодарности. Парень он смирный. А тут вот и его поднял. Стоит он и морщит свой конопатый, похожий на птичье яичко нос. Тоже поднял руку к груди — защищается. Он для меня всегда дорог, а в эту минуту — особенно. Сидоров летал хорошо, хотя он не походил на летчика даже тогда, когда надевал на голову шлемофон. Сидоров — смелый и решительный человек, но главная его черта — обаятельность. А под обаятельного человека подделаться почти невозможно.