— Полюбуйтесь, еще один летун объявился, так сказать, презирающий смерть. Задумал с ней в кошки-мышки играть, — представил его Карпов, — Ему прыгать приказывают, а он не хочет. Вы что, товарищ Сидоров, жить не хотите? — повысил голос подполковник. — Отвечайте, когда вас спрашивают!
Лейтенант Сидоров даже оглянулся, как бы отыскивая того, к кому бы мог относиться такой наивный вопрос. Поискал глазами, прищурился, а потом, крепко ухватившись за крышку стола, расхохотался:
— Что вы, товарищ подполковник! Жизнь такая штука интересная! Кому же она надоесть может?
Карпов осекся. По смуглому лицу расползлась улыбка, но долго не удержалась, соскользнула.
— Это вы, товарищ Сидоров, верно заметили, — согласился он и осторожно опустил на трибуну указку-шпагу. А потом, заложив за спину руки, молча прошелся по классу. Молчали и мы. Тут было что-то новое. Подполковник остановился, глянул на Сидорова исподлобья и растянуто произнес: — Сор-ви-го-ло-ва-а!
Трудно было понять: осуждал он Сидорова или хвалил. Все знали, что на бесшабашную голову он всегда накладывал дисциплинарное взыскание. А у Сидорова го-лова оказалась с лихим названием. И он позволял себе смотреть на подполковника открыто и задиристо…
Что же произошло? А произошло вот что. Подполковник Карпов полетел с лейтенантом Сидоровым на двухштурвалке на отработку штопора. Прямо над аэродромом набрали высоту. Дали рули на ввод. Самолет нехотя крутнул виток штопора и вышел в горизонт. Тогда они ввели истребитель в правый штопор. Машина лихорадочно завертелась. Летчики поставили рули на вывод, а истребитель и знать ничего не хотел — продолжал крутиться в шаманской пляске и кубарем летел к земле. Она уже рядом, как школьный глобус, вертится.
— Прыгай! — скомандовал Карпов Сидорову.
А Виктор держит рули на вывод и по радио отвечает:
— Сейчас перестанет. Ему надоест, и перестанет. Сам утихонится, дурной, что ли?
Только произнес это, как самолет прекратил вращение…
— Да, — сказал я, когда мы вышли из класса после разбора полетов, — тут бы ни один карьерист не усидел.
— В следующий раз и я, наверное, не сдержусь. Боязно больно, — засомневался Сидоров.
— А чего же сам-то Карпов не прыгал? — спросил я.
— Вот именно… — протянул Виктор,
6
Раннее утро. Бледная полоска несмело тронула край неба. А когда транспортный самолет набрал высоту, оттуда был виден багровый диск солнца. Мы сидим в самолете, прижатые ранцами парашютов. Прыгать страшновато. Тем более мне. В училище на последних прыжках мне казалось, что парашютирую на копну сена. Радовался и тянулся к ней — помягче будет. Но в сене-то как раз я и запутался. И приземлился на одну ногу. Она не выдержала. Треснула. Меня положили в госпиталь. Этот критический момент в моей летной жизни даже на фотокарточке зафиксирован. Один чудак в госпитале сфотографировал. Стою я на костылях, поджав белоснежную ногу в гипсе: длинный, дохлый, с острыми квадратными скулами. Помыкал я тогда горе. Эту фотокарточку я никому не показывал. Могут не поверить, что на копну сена метил, подумают, со страха ноги раскорячил. Бывает и такое…
Но полковому врачу майору Тарасову на медосмотре об этом случае рассказал подробно, только карточку не показал. Тот глянул в медицинскую книжку и приказал раздеться. Я мигом снял рубашку. Майор взял какую-то железку и несколько раз прочертил ею живот, будто намечал, где разрезать. Потом постучал молоточком по ноге. Подумал и говорит:
— Нервы у вас, молодой человек, крепкие. В месте перелома, на большой берцовой кости, как автогеном сварено. Кость ваша любой удар выдержит. Нет причин для волнения. Но для морального успокоения с прыжками советую подождать с годочек. Выпишу вам освобождение.
— Раз сварено, так сварено! Чего ждать? — отрезал я, стараясь казаться равнодушным. — Лучше уж я со всеми прыгну. Не надо освобождения.
Майор Тарасов глянул на меня поверх очков, похлопал по голому животу и торопливо пролепетал:
— Да, да, да… Можно, можно… И лучше будет. Прыгайте, пожалуйста.
Надо проверить; есть ли у меня сила воли? Один раз прыгну. Страх-то на тараканьих ножках ходит, а у меня как автогеном сварено. Раз прыгну. Но когда мы готовили в классе парашюты, пришел комэск второй эскадрильи.
— Некоторые пилоты у меня не изъявляют особого желания прыгать, — сказал он, обращаясь к начальнику парашютно-десантной службы капитану Былину. — Для плана вот молодой пару раз прыгнет. Любитель! — Он указал на Генку. — Думаю, что и Шариков от второго прыжка не откажется.
У меня внутри похолодело.
— Прыгнете?
— Конечно! — ответил я не своим голосом.
Что поделаешь: прыгну. Под лавку не спрячусь, «паучка» не дам. «Паучок» — это когда руками и ногами упираются в кромку двери. Такого только бульдозер и может за борт выпихнуть. Меня толкать не надо. Не так воспитан. Сам пойду…
Теперь мы сидим в самолете, будто в сумрачном туннеле. Сидим друг за дружкой с зелеными ранцами — горбами. Угрюмые, будто нас топить собираются. Ехали на аэродром — все шутили. Дескать, прыгать с парашютом, что с тигром целоваться — много страху и никакого удовольствия. Смех смехом, а небо — кверху мехом…
Сейчас все притихли. Побаиваются. Конечно, с такой высотищи, вниз головой с тряпочкой… И Генка, видно, трусит. Но он умеет подавлять в себе волнение. Сидит как ни в чем не бывало. Генка — молоток! Не страшно только идиотам.
Генка поворачивается ко мне.
— С задержкой пойдем? — спрашивает.
— Как-нибудь, — нехотя отвечаю, а сам думаю: «Я бы не прочь задержаться до посадки самолета…»
Малинкин тоже с нами. Уж он-то мог и не прыгать. За свою жизнь напрыгался. Но разве от нас отстанет?
Земля уходит вниз, расплываясь в дымчатых струях. Стрелка высотомера лениво подползает к отметке тысяча метров. В круглое окошко неприветливо светит дремотное солнце. Капитан Былин открывает люк. Люк здоровенный, вполнеба. Самолет останавливается и одиноко повисает в пустой сини. Отчетливо виден стабилизатор: кто не успеет далеко оттолкнуться, тот ткнется в него носом. За бортом гудит и стонет ветер. В «туннель» врывается поток свежего воздуха, но от этого ни капельки не легче. Даже наоборот: появляется тайное желание покрепче ухватиться за какой-нибудь хорошо прикрепленный к борту самолета железный косяк.
— Приготовиться! — спокойно говорит капитан.
Противный рев сирены. Все встают. Я тоже. Стоять тяжело: парашют стягивает плечи и давит, давит вниз. Опять сесть хочется. Но в самолете начинается возня.
— Пошел! Пошел!
Былин растопырил ноги и руки, стоит, как краб, с лицом, искаженным от крика. Он делается страшным и противным, как рев сирены.
Первым к разинутой пасти подходит подполковник Малинкин. Наклонился — и кубарем опрокинулся вниз и вскоре вспыхнул белым пузырем.
— Бр-р-р!
За ним, как из стручка горошины, из самолета посыпались летчики. К двери все подходят и подходят. Сумрачное нутро самолета пустеет. Тут стоит чуть-чуть поддаться страху, и он немедленно завладеет всем твоим существом, растворит в себе остальные чувства и намерения, и захромаешь тогда, захромаешь. Нет, важно забыть про руки. Забыть так, будто без них родился. Руки могут сами ухватиться за железный косяк. И тогда… Тогда — «паучок». И смех и грех…
Навстречу упругому ветру подставил свое плечо Генка Сафронов. Вижу, как он летит вниз головой, распластав руки, словно ласточка. Форсит! А мне не до выкрутасов!
Слова о том, что смелость одного увлекает других — не пустые слова. Шагаю и я за борт дюралевой двери. Есть у меня нога или там — деревяшка? Мне безразлично. У меня есть сила воли: раз назвался груздем… Шагаю и я в пространство, в ничто.
Резкий провал. Воздух ударяет в грудь. Тяжесть покидает тело. Нутро подкатывается к горлу. Свистит и ревет в ушах. Секунда, другая… Выдержка, терпение… Терпеть не беда, было бы чего ждать. Сжимаюсь в комок, чтобы лямки подвесной системы не отпечатались на теле синяками. Тяну за кольцо. Оно такое тоненькое и хлюпкое — как бы не поломалось. Шелковая стропа хлестко бьет по щеке. Динамический удар дергает за плечи и подбрасывает вверх. Дыбом встает горизонт. Тюльпаном расцветает над головой купол и заслоняет все небо. Я неподвижно зависаю над мутно-серебристой, залитой слабыми лучами солнца бездной. Внутренности возвращаются на место, уверенность рассасывается по всему телу. Но душевное волнение полностью не проходит. Главное впереди: как встретит земля-матушка? Выдержит ли большая берцовая? Сварено-то сварено, но и не такие штуки при встрече с землей гнутся-ломаются.
Плоская и твердая земля неудержимо надвигается снизу и давит, давит своей величиной, своей независимостью. Растет скорость снижения. До боли в коленях сжимаю ноги, чтобы случаем не раскорячились, И пошла земля углом, так и метит в лоб! Голова сама прячется в плечи… Удар! Громкий, ошеломляющий. Быстро вскакиваю и хватаюсь за ноги. Целы! Целы! Сколько страху язва них натерпелся! Тишина. Такая тишина, что кричать хочется. Прохладой и покоем дышит зеленое поле, умытое росой, и тайга, что легла на отлете. А со светло-лимонного горизонта дурашливо глядит на меня рыжее солнце.
Подбежал Генка. Смотрит на меня и на мои ноги, гогочет и обнимает.
— Фу-у ты! — как ужаленный, отпрыгивает он. — Весь измазался-то как! Гляди, в коровью лепешку угодил! — морщится и падает, умирая от смеха.
Отлично! Второй раз прыгнуть — проще пареной репы.
7
В гарнизонной библиотеке тишина. За полированными столиками, склонившись над книгами, сидели офицеры.
Среди них я увидел худощавое лицо капитана Хробыстова. Он тут и пропадает. Академик!
Встретили Степана Гуровского со стопкой музыкальных нот.
— Вот, братцы, нотную грамоту изучаю, — прошептал он. — Хочу полет на музыку записать. Записать все его вариации… А потом проиграть на баяне. Как идея? Нравится? — спросил он и пробежал тонкими пальцами по пуговицам кителя, словно по клавишам баяна.
— Послушаем, послушаем, — снисходительно улыбнулся друг.
— А что, — не унимался Гуровский, — «Полет шмеля» помните?
— Что-что? — переспросил я.
— «Полет шмеля», Римского-Корсакова, слышал?
— А-а, — протянул я. — Римского-Корсакова…
Про «шмеля» я, конечно, ничего не слышал. Поэтому Степану больше ничего не сказал. Глянул на него еще снисходительнее, чем Генка. Выдумал же! «Барыню» еле трынкает. А тут полет записать. Великий композитор! Фа-ми-ре-до… Затащила идея на седьмое небо — пусть и сидит там. Что это всех на искусство потянуло? И я громко хохотнул.
— Потише там, — сказал кто-то в зале.
Вот и мы с Генкой пришли прямо с аэродрома. Решили самостоятельно эстетику изучать. Правда, я слабо представляю, что это за наука. Но друг говорит, что эстетика нужна современному летчику, как воздух. И в опере надо разбираться, и в балете. У Генки это задний ход: раньше он ни оперу не признавал, ни балета, ни девчат… Подрос, видно, парень.
Говорят, что летчик должен развивать в себе художественное воображение, тактическую фантазию, учиться в уме рисовать эскизы предстоящих воздушных боев. Самолет, без всесторонне грамотного летчика — высокоорганизованный металл, и не больше. Сказано здорово. Генка может это. Я понимаю, что для нас, летчиков, эстетика — крайность. И влияет она на воздушный бой, как лучи солнца на рост телеграфных столбов. Но изучать ее пошел. Куда не пойдешь ради друга?
— Фантазер ты! — говорю ему.
— А ты вспомни, кто придумал аэропланы? А? Фантазеры ведь их придумали.
— A-а… Эмоциям доверять? — засомневался я.
Ласково и приветливо встретила нас заведующая библиотекой, высокая, статная блондинка.
— Проходите, проходите, мальчики, — сказала она, уставив глаза на одного Генку.
— Доброго здоровья, Любушка! — поймав ее взгляд, ответил он.
— Здрасте, — добавил я.
— Здравствуйте, здравствуйте, мальчики! — засуетилась Люба. И я сразу понял, что здесь дело не в «мальчиках».
— Подберите нам, Люба, учебники по искусству, — попросил Генка и закачался маятником — не остановишь.
— Заходите и выбирайте сами, что вашей душе угодно, — предложила Люба.
Мы прошли между стеллажами, уставленными ровными рядами книг. Набрали груду учебников и сложили их на стол перед заведующей. Люба неторопливо просматривала каждую книжку, записывала. А мы стояли и смотрели на ее аккуратную прическу, на тонкие розовые пальцы, скользящие по бумаге.
— Много у вас здесь народу, — сказал Генка.
— Всегда полно. Скучать не приходится. Иногда даже библиотеку закрывать не хочется. Хорошо, когда люди приходят и приходят.
Она изредка поднимала чуточку подкрашенные глаза, говорила тихо, но как-то торжественно. Мне казалось, что говорила она только для одного Генки, она что-то замышляла. Да, да замышляла. Не знаю, почему так казалось? Наверное, вот тут среди книг я мудрее становлюсь.
— А вы что-то редко к нам заходите?
Генка покраснел. Он, конечно, не скажет, что у него своя библиотека — в гарнизоне на втором месте после этой. Все стены полками с книгами заставлены. И у меня его книг дома — больше десятка. Он помялся и ответил:
— Некогда…
Форсит! Только руки не распластал. Мечется, не знает, куда их деть. А тут и думать не надо.
— Приходите в субботу. У нас лекция интересная будет.
— О чем? — спросил Генка.
— О происхождении человека от обезьяны, — смеясь вставил незаметно подошедший Петр Астров, техник по спецоборудованию. — Верно я говорю? Мое почтение, Любочка!
Вот уж этот Астров со своими обезьянами. Но Люба глянула на него и будто не признала сразу. Лицо ее по-прежнему оставалось доверчивым и чуточку строгим. Строгость эта скорее профессиональная. Такое бойкое место! Ведь сюда многие ходят не только за книгами. Некоторые молодые офицеры где-то далеко оставили своих подруг, соскучились. Вот и приходят сюда поглазеть на Любу: одному она кажется его Марусей, другому — Люсей. А у кого нет ни Маруси, ни Люси — намерения посолиднее, даже с иллюзиями. Красивая девушка. Тут все сказано. Еще с древних времен люди тянулись за красотой, и я вот пришел за эстетикой. Да и Астрова, видно, не книги и не обезьяны интересовали. Выключай глаза, Астров! И чеши отсюда подобру-поздорову!
Люба, правда, и внимания на Петра не обратила, она продолжала «освещать» Генку своими синими «прожекторами».
— Мы думаем обсудить роман Геннадия Семенихина «Летчики». Вы не желаете принять участие?
— Я с удовольствием! — вновь встрял Астров.
— Погоди, Петя, не лезь, — остановил я его.
— Гена, — подчеркнула Люба.
— Да можно, — замялся он, переступая с ноги на ногу, будто только сейчас заметил, что стоит на зеленой ковровой дорожке в своих непривычно тупорылых ботинках.
— Что же я, выходит, не могу? — обиделся Астров.
— Пожалуйста, пожалуйста, — перешла на официальный тон заведующая библиотекой.
Когда мы вышли из Дома офицеров, я сказал:
— Ты, никак, втрескался? И в тебя тоже. И опять — глаза синие, синие… По глазам подбираешь…
— При чем здесь глаза? Ты скажешь такое! Просто Люба хорошая девушка.
— Я и не говорю, что плохая. Вижу, как ты перед ней стушевался. Чего ты на ней не женишься?
— По-твоему, я должен на всех хороших девушках жениться? Жениться — не летное поле перейти. Помнишь, как ты сам мыкался: то к одной, то к другой — в двух соснах заблудился? У меня же Тамара.
— Со мной ты не равняйся. Вспомнил что. В этом деле ты от меня отстал на несколько упражнений. У меня сын растет. На Тамаре женись.
— Что ты торопишь? Хочешь, чтобы мне раньше времени марш Мендельсона сыграли?
— «Полет шмеля»…
— Тамара сейчас в институт готовится. Не до того ей… Да и вообще… Черт ее разберет, эту любовь. Она ведь разнообразная, не поймешь подчас, — вздохнул Генка.
Ого-го, что-то неспокойно на душе у Генки. Но он, видно, и сам не разобрался, с какой стороны хлеб медом намазан. А пока он не разберется — не скажет. Генка не то, что я.
Так мы с ним на перекрестке и расстались. Я шел и думал про эстетику, про Генку и его любовь, в которой, как мне казалось, я бы разобрался гораздо быстрее, чем он сам.
Наташа открыла дверь.
— У-у, книг-то сколько понабрал! Профессор! — воскликнула она и, взяв из рук всю охапку, вручила мне Олежку, притом с упреком заметила: — Скажешь потом, что сын невзначай вырос.
Да, время идет, и оно иногда как песок между пальцами просачивается. И надо всегда держать кулаки сжатыми. Да где там. Так вот вдоволь налетаешься, потом про эстетику начитаешься и лежишь, никак уснуть не можешь — все воображаешь, фантазируешь, красоту в небе ищешь. А красота, она рядом с тобой лежит, свернулась калачиком и спит давно. А ты начитаешься про книжную красоту и шевельнуть ее боишься… Вон ведь как, оказывается, Чернышевский говорил: «Люди перестали быть животными, когда мужчина стал ценить в женщине красоту…» Вот так-то оно, дело, клонится. Только при чем здесь тактическая фантазия, и где они, эти эскизы предстоящих воздушных боев? Темнит Генка. К чему-то другому готовится. Ишь, Мендельсон.