Птицы летают без компаса. В небе дорог много(Повести) - Александр Мишкин 24 стр.


У глаз Малинкина образовались косые морщинки.

— Летаете вы как бог, — сказал он, — а садитесь — не дай бог! Земля рядом, а вы ждете чего-то. Самолет из угла планирования надо пораньше выводить. Побольше на тренажере занимайтесь. И дело пойдет, обязательно пойдет.

Так мне Малинкин тогда понравился!

Через два дня, после контрольных полетов, он выпустил меня самостоятельно. Вылетел я как бог, может, и лучше. Командир поставил мне отличную оценку.

После этого Малинкин понравился мне еще больше.

10

Лейтенанта Семена Ожигова, техника моего самолета, принимали в партию. Первым выступил инженер полка подполковник Вепренцев.

— Лейтенант Ожигов не имеет замечаний по службе. Истребитель, который обслуживает, всегда находится в образцовом состоянии, — сказал он. — Я рекомендую принять его в ряды нашей партии.

За ним поднялся техник звена. Он подтвердил мнение инженера. Хотя еще и добавил, что Ожигов дисциплинирован, исполнителен.

— А как думает командир экипажа? — спросил подполковник Торопов, глянув в мою сторону. — Что у вас, сказать нечего?

— Почему же, — всполошился я, вставая.

А к речи-то не готовился. И слова пошли случайные, незначительные. Они не могли составить правильной картины об Ожигове. Знал я о нем гораздо больше. Были у меня примеры другого порядка. И если бы я привел эти примеры раньше, то ему никто не посмел бы даже дать рекомендацию в партию. Портить общее мнение не хотелось и неправду говорить не хотелось. Техник-то не чей-нибудь, а мой. Поэтому я и постарался закруглиться.

— Я вполне согласен с выступающими товарищами, — заключил я и намеревался опуститься на стул. Но тут Генка — как обухом по голове:

— Вполне? — спрашивает.

— Вполне, — отвечаю. — Как же еще?

— Чего же ты не расскажешь, как Ожигов в двигательном отсеке рукавицу оставил? Как не закрепил перед вылетом приборную доску?

— Ты что? — гляжу в упор на него.

— Я-то ничего, как видишь, — склонив голову набок, произнес Сафронов. — А что ты? Ответь товарищам.

Глаза его стали чужие, и весь он стал какой-то чужой, будто с другой планеты. Даже голос с командирской растяжкой, спокойный и требовательный: если не смотреть на него — подумаешь, маршал говорит. «Вот разведчик…» Пришлось рассказать товарищам в сокращенном варианте.

Дело было еще зимой. Летал я тогда в зону техники пилотирования. Только оторвал самолет от земли, как кабина моя наполнилась густым черным дымом. И запах такой вонючий, едкий. «Горю», — думаю. Хотел было уже об этом на землю докладывать. Но раздумал. Глянул на приборы — ни один из них о пожаре и намека не подает, хотя они и плавают в дымном призраке. Чего торопиться! поспешишь — людей насмешишь. У летчиков ведь как заведено: лучше синим огнем сгореть, чем опозориться. Я вспомнил, как у нас у одного курсанта на высоте уши заложило, ему показалось, что двигатель смолк, остановился. Он и шарахнулся с высоты с криком и паникой… А как сел — позор на всю Европу…

Разгерметизировал кабину. Сизый дымок неуверенно, кудрявыми струйками потек к расщелинам. Протянуло малость. Сквозь дымчатую поволоку уже отчетливее глазки приборов засветились. Нормально все, и хуже бывает. Честь по чести выполнил задание в зоне. Не совсем спокойно, конечно. Было такое состояние, вроде бы сидел дома голый в ожидании пожара и без ведра воды. Произвел посадку, зарулил самолет на линию заправки. Ожигов ко мне: как машина?

— Посмотри, — говорю спокойно, но неуверенно, — что-то внутри самолета сгорело. В кабину от движка дым тянуло. Черный такой. — Я хотел сплюнуть, но нечем было — во рту пересохло.

Ожигов побледнел. Глаза от удивления поползли под козырек фуражки.

— Мать честная, так это я свою меховую рукавицу в двигательном отсеке оставил? Все обшарил и не нашел. Вот беда, вот беда, — засуетился он.

— Что же так неаккуратно? — упрекнул я. — Еще бы полушубок туда затолкал.

— Сам не знаю, как опростоволосился. Закрутился. Память куриная.

Он стоит и смотрит на меня, а я на него. У Ожигова лицо виноватое, а у меня какое — сам не знаю, наверное, тоже виноватое. Другие как-то могут людей ругать, а я не могу, не умею. Ведь это же люди. «Не нарочно ведь он это сделал, нечаянно. У кого не бывает? Дошурупил-то сразу и честно признался…»

— Гляди, в следующий раз пеняй на себя. Накажу крепко, — пригрозил я. — Безобразие, понимаешь ли! — добавил еще для приличия и записал в контрольном листе: «Замечаний в работе материальной части нет». И роспись свою поставил, заковыристую.

— Ох, и дурень же ты, — отругал меня Генка. — Что ты в прятки играешь? Техник у тебя молодой, его учить и учить надо. А ты губишь его в расцвете лет. Так он тебя в любой момент подкузьмить сможет, ненароком. Привыкнет к неполадкам. Что из того, если его раз-другой поругают? На пользу пойдет. Концы ты скроешь, а швы наружу выйдут. При случае сам доложу. Обижайся не обижайся. Не люблю, когда летчики совершают подвиги по глупости техников. Он где-то что-то недокрутит, недовернет, а потом пилот выкручивается за него в воздухе, из кожи лезет. Глупые это подвиги.

Друг как в воду смотрел. Через два дня снова взлетаю. Полет по кругу. И на самом отрыве самолета от земли вдруг мне на колени падает приборная доска. Такое чувство, будто кабина разваливается. Впереди дыра, и из нее змейками ползут разноцветные трубочки питания приборов. Придержал я приборную доску ногами, развернулся «блинчиком». Сел.

— Не докладывайте! — взмолился техник. Опять стоит передо мной… На руки свои замасленные смотрит, словно пальцы порастерял. Жалко мне его опять стало. Потом и нелепым показалось на своего техника жаловаться, это все равно что рапорт на самого себя строчить. Ушел я тогда, не сказав ни слова. Обиделся на него. А Генка снова поспешил дать мне предупреждение:

— При случае доложу. Не обижайся тогда…

Его угрозу всерьез я не принял. Друг ведь я ему. Друзья на дороге не валяются и с неба не падают. А тут вот грохнулся. Дернуло его за язык. Стою и глазами хлопаю. Минут двадцать простоял, как часовой у порохового склада.

«Сгореть мог… Мог не выдержать направление… Мог… Мог…» — как на дрожжах возникали предположения. И тут все почему-то стали меня разглядывать, и так внимательно, бесцеремонно, с неласковым любопытством. Зло даже взяло. «Антимония… Мог, да не сгорел. Жив-здоров, чего и вам желаю! И направление выдержал по линеечке — иллюстрацию к инструкции с моего взлета можно было рисовать…» — такое, конечно, я сказать не посмел, такое, даже и больше я скажу в другом месте и не всем.

«Ах, для них-то, в общем, я надоедливым кажусь! Таким надоедливым! Спасу нет! Вон уставились… Как на самолетный агрегат со скрытым дефектом», — отмечаю я про себя и плотнее прижимаю руки к бокам.

Только капитан Хробыстов сидит, низко опустив голову. У него положение не лучше, чем у меня. И если по правилам, то меня надо ругать третьим: первым — Хробыстова, вторым — Ожигова, а за ними — меня. Так нет же, я первым выскочил.

А Ожигов красный, красный. Лучи солнца его белое лицо не особенно-то брали. Здесь загорел разом. Он, видно, уже не надеется, что его примут в партию, думает о том, как бы из комсомола не выгнали.

— Панибратство в летной работе к добру не приводит. Свои поступки надо сверять с интересами коллектива! — предупредительно возвысил голос подполковник Торопов.

— Разве он думает о коллективе? — спрашивает подполковник Вепренцев. — Главное, чтобы у него в экипаже все было гладко. Пропади моя котомка, был бы я на берегу. Еще тринадцатый номер на борт своему самолету нацепил. Техника толкнул к нарушению. Ас! — Инженер опустился на стул и зачем-то вытащил из кармана свою неизменную трубку.

Вон куда клонит. Опять этот тринадцатый! Пропади он пропадом. Зачем же старое вспоминать. Я уже за этот дурацкий поступок осудил себя самым строжайшим образом. А он опять за него. Про Ожигова все уже и позабыли, разговор шел не по теме, и бочку катили в мою сторону. Я стою, спиной присохнув к стенке. Стыдно, конечно. И ответить нечего. В такие моменты и самого себя слушать жалко.

«Если авиатор утаил свою ошибку — он повторил ее дважды» — стучали в мозгу слова подполковника Торопова. Ошибка вроде бы и не моя, а моего техника самолета. Но я ее утаил, да и не раз. Теперь, если помножить…

— Ох, летуны-летуны! — снова покачал головой Вепренцев. Ох, фантазеры! Меньше всего авиация нуждается в таких вот фантазерах!

Вот уж неверно. Кто же тогда из сказки быль сделал? Преодолел пространство и простор? Из песни слов не выкинешь. А ну скажи, Сафронов, кто аэропланы придумал? Помнишь, в библиотеке говорил? Молчишь? Язык проглотил. Набедокурил. Смотрю на его затылок и представляю, как он, прищурив глаза, улыбается своим мыслям. Доволен?!

— Надо сказать, вас, товарищ Шариков, частенько заносит не с аэродинамический точки зрения, конечно, — продолжал инженер. — С полетами у вас, как сказать, — здесь он замялся, ему и сказать нечего. Замечаний нет, в летной книжке — одни пятерки. — И не особенно хорошо. Такое отношение к технике… Что ж, осадим, зачетики примем, подержим на привязи…

Сзади кто-то хихикнул. А из другого угла послышался бас:

— Как козла на привязи…

Остряк-самоучка. Не узнать по голосу. Потом узнаю, кто это там тупым лезвием бреется. Пора уже электрическую бритву заводить. Жаль, что у нас за глупые остроты не наказывают в дисциплинарном порядке.

Председательствующий на собрании подполковник Торопов постучал по графину. Народ угомонился. Только инженер не мог успокоиться. Он с места говорит, боится, что мысли не донесет до трибуны.

Я глядел на подполковника Вепренцева, и мне казалось, что лицо его выточено из огнеупорной стали, только глаза из другого материала — серые, умные, злые и задорные. Он настырный такой в силу своего характера, неприемлющего в труде халтуру.

И говорил он сейчас не только для меня. То, что произошло у нас с Ожиговым, важно было знать всем. Меня он использовал, как красочное предупреждение на трансформаторной будке с костями и черепом: «Осторожно…» Он мужик хитрый, мысли на расстоянии читает, куда там до него Вольфу Мессингу.

Вепренцев вытащил из кармана тоненькую, потрепанную от частого употребления инструкцию. Эта книжечка для него — самое гениальное произведение искусства. Любой параграф из нее он может подать, как шоколадную конфетку, только тебе от нее сладко не будет. Круглым пальцем инженер проворно перелистал страницы.

— Вот здесь черным по белому написано, что малейшие отклонения в работе техники в воздухе летчик обязан отмечать в контрольном листе. А вы там написали, что замечаний нет! Что это за беспринципность? Еще и автограф поставили. Поэт какой! Что, товарищ Шариков, для вас инструкция — советы домохозяйке? — потряс инженер книжечкой.

Я молчу. Он задает вопросы для того, чтобы самому на них отвечать.

Подполковник Карпов так и не выступил. Он сидел в стороне от трибуны, озаренный белым пламенем юпитеров, и помечал что-то в блокноте, копил примеры. Да он уже давно сказал обо мне свое слово. Достаточно. А теперь вот прослушал доклад инженера о моей деятельности.

Прием в партию лейтенанта Ожигова отложили, а меня хотели заслушать на заседании партийного бюро за нарушение летных законов. Но Торопов заступился, а Вепренцев его поддержал: не надо, говорит, пока, сами разберемся. От этих слов у меня злость на инженера отпала: что ж, поругал. Брань не дым в кабине — глаза не ест. Но Собрание меня напугало больше, чем дым в кабине и все те случаи, которые происходили в воздухе за мою короткую летную деятельность. Долетался, назад хвостом пошел, в темный распадок.

Когда проходил по коридору, то увидел, что бюллетень, посвященный отличной стрельбе, уже сняли. Лишь под кнопками драные уголки бумаги остались. Позаботился кто-то. Быстро. И Генку сняли. Молчал бы — на виду висел. Не все люди так же объективны, как объектив фотоаппарата. Зря тогда солдат нас в противогазах не сфотографировал. Такие карточки сейчас бы к месту пришлись.

После собрания Генка Сафронов назвал меня флюгером, напомнил про коровью лепешку и предупредил, чтобы зря не «чирикал». А я ему сказал:

— Молодец, Геночка! Теперь тебе в ладоши постучат, а потом твой портрет на Доску отличников приколотят.

— Есть там уже портрет, — напомнил он, усмехнувшись.

— Другой будет, рядом, — говорю.

А он и не слушает. Уши у него заболели: обтекатель на голову напялил. Слова мои отскакивают, как горох от стенки. Генка совсем неуправляемым стал. Чувствую, как обида растекается по всему моему телу, ощущаю ее движение, грубый напор и силу. «Вот локатор! Крапивное семя!» Но ругаться я не умею.

— Дал ты копоти, — сказал он и подпер рукой свою тонкую талию, скособочился. — Помозгуй лучше. Гляди, как товарищи ополчились. Переживают за тебя. Ты думать начинаешь, когда жареный петух клюнет…

— Ладно, обойдусь без советчиков.

Генка пошел в столовую и меня не пригласил. Пошагал вразвалочку, насвистывая вальс «Амурские волны». Свистун! Артист из погорелого театра! Теперь, конечно, наш местный радиоузел про меня в подробностях расскажет. Концерт по заявке моего друга исполнит. Обязательно исполнит. Зашагал, как луноход по рассчитанной программе. «Упрямый черт! Упрямством своим он еще с курсантской поры страдает».

Нет бы хорошим словом поддержать, хотя бы на ужин пригласить, протянуть другу руку: виноват, мол, так получилось, сорвалось. А он под дых… Еще с жареным петухом лезет. Причем здесь петух? Жареный он вообще не клюется. Чепуха какая-то! Бессмыслица! Кто такое мог придумать? Народ? Когда кто боится на себя взять ответственность — на народ спихивает. А я ничего не боюсь. Что ж, виноват, признаю, исправлюсь.

Я долго стоял возле штабного каменного крыльца со ступеньками, окантованными железом. На шесте, стянутом медными вожжами, одиноко мотался полосатый ветроуказатель. Его называют «колдуном» за то, что он один, безо всякого штата метеорологов, определяет направление и силу ветра. «Вот и я остался один-одинешенек, и тоже обойдусь без советчиков…» «Колдун» мотает из стороны в сторону своей полотняной башкой, точно со мной в чем-то не соглашается. А мне плевать на его мнение. Подумаешь, флюгер, колбаса!

Протяжно скулил заблудившийся в расчалках проводов радиостанции ветер. Наверное, мне сочувствовал. Видно, детство никогда не проходит. Оно всегда останется во мне. И чем я становлюсь старше, тем это детство во мне проявляется еще с большей силой. А как же у других? Да точно так же, но только они умеют быть взрослыми.

Правда, сегодня я тоже не особенно объективен ни к себе, ни к людям. Критика — вещь хорошая, но от нее еще никто не был в восторге. Не бесись, Шариков, твоя жизнь — самолет, а он не все время высоко в небе парит, но и под чехлами на земле стоит. «Мы покоряем пространства и время…»

Домой пришел расстроенный. Наташа это сразу заметила.

— Что-нибудь натворил?

— Да нет, ничего. Просто устал.

Наташа все видит, все понимает. Сердце у нее чувствительное. И оттого, что она все видит и понимает, мне только хуже. Действительно, я непутевый. Последнее время скручиваюсь вниз по какой-то спирали и выбраться из этого круговорота не могу: то одно, то другое мешает. Наташа после родов похорошела: лицо стало румяное, взгляд просветленный. Не зря девять месяцев болела. Раньше я придумывал и рассказывал ей всякие интересные истории из жизни авиации. Сейчас перестал придумывать, сама все видит, хотя истории и не из интересных. Да, несладкая жизнь у летчика, но и у жены летчика — тоже не мед.

Наташа смотрит на меня участливо, добро и ласково. Надо бы ей тем же ответить, а я не могу: голова занята другим, а сердце всякой ерундой переполнено. Боюсь глазами соврать — обниму ее, и не поверит. Мне часто хочется для жены сделать что-то хорошее, но забываю об этом, да и некогда все, и настроение — будешь делать хорошее, получится плохое. Всякий раз загадываю: приду вечером — вымою полы, начищу картошки, мяса для котлет накручу. А когда самого накрутят, так тут не до мяса, не до котлет и вообще ни до чего. Молчу и сейчас. Курю. Думаю.

Назад Дальше