Птицы летают без компаса. В небе дорог много(Повести) - Александр Мишкин 25 стр.


Закричал сын в кроватке. Заорал как оглашенный. А, пусть кричит, пусть в жизни утверждается. Некоторые взрослые тоже так утверждаются. Наташа схватила малыша на руки. Лицо у Олежки красное, он заходится. Жена прижимает его к груди и ходит, ходит туда-сюда.

— Ангелочек ты мой! Родненький ты мой! — причитает она.

Но Олежка упорно продолжает «утверждаться». Мне уже начинает казаться, что это плачет не он, а я. Не выдерживаю. Бросаю папиросу. Подхожу ближе и гляжу на него. Боже мой, как же сын похож на меня! Вылитый! Лоб широкий, губы толстые, так же неумело хмурится и так же морщится, когда чем-то недоволен.

— А ну, дай мне крикуна! — говорю.

Осторожно беру на руки. И сын умолкает… Дудонит, безобразник… Чувствую, как у меня на груди разливается тепло. Вылитый отец! Снова кладу его на кроватку. Молчит, легче стало…

На столе лежит томик стихов Пушкина. Эх, Александр Сергеевич, кончилась для меня поэзия. Столько грез было! Теперь настал глухой, прозаический жизненный процесс. И эстетика кончилась. Где уж мне до законов красоты, если я еще не познал летных законов. Летаю по инструкции домохозяйки. Хотя ни Пушкин, ни эстетика здесь ни при чем. Генка все…

Эх, Генка, Генка! Товарищ Сафронов! Ты всегда справедлив, как арифметика. У тебя в голове, как в инструментальном ящике, все по полочкам разложено. Надо ключ — пожалуйста, надо отвертку — бери. Все на своем месте лежит, и каждый инструмент имеет свою ячеечку. А у меня в голове все в кучу свалено. Поэтому иногда, чтобы отвернуть гайку, лезу к ней с отверткой или с ключом не того размера. Кручу, кручу, а ключ, не цепляясь, проворачивается. Взять плоскогубцы, но таким инструментом теперь только умывальники в казарме ремонтируют.

Легко и просто у Сафронова все получается. Такой может и на воротах взлететь, если к ним двигатель приделать. Да сам-то он всегда в кабину истребителя сядет. Зачем ему ворота? А меня бросил на ворота, вернее — посадил в галошу. Друг называется. Вывел, Иван Сусанин! Нет, если бы так поступил кто-то другой, я бы не обиделся. А то…

Наташа лежала на краю постели, ее шелковистые волосы волнами стекали по подушке, возле нежного подбородка темнел треугольник от загара, в белое плечо врезалась скрученная бретелька розовой сорочки, дышащие жаром губы сомкнулись в обиде. Эстетика! «Вот жизнь! Хоть караул кричи! Наверное, я все-таки мало слушаюсь сердца. Или еще что?» Когда я был холостяком, с завистью глядел на семейные пары. Я смотрел на них, как человек смотрит на самолет, летящий высоко в небе. Здорово-то как! Потом этого человека посадили в самолет, и он понял, что летать действительно радостно. Но только вот управлять им надо, а управлять непросто. Перегрузки бывают, штопор случается, если варежку разинешь, а могут тебе и другие варежку в двигатель подсунуть.

Бухнулся в постель. Сжался в комок, завернулся в одеяло, чтобы не лопнуть от злости и противной жалости к себе. В эту ночь на меня тяжелым колесом накатилась бессонница. Хоть глаза зашивай.

11

С Генкой второй день не разговариваю. Вначале на него большую обиду в сердце держал. Потом, поразмыслив маленько, понял, что поймать-то я ничего не поймал, а вот сам попался. Генка-то прав: в летном деле нельзя пыль в глаза пускать. От этого у самого может в глазах потемнеть. Не зря же товарищи ополчились на собрании. Переживают за меня, беспокоятся. И я переживаю, но признать свою вину и помириться первым не могу. Поэтому Генке «холодную войну» объявил. Что он мне ни скажет, отталкиваюсь одними и теми же фразами:

— Слушаюсь, товарищ командир! Что еще угодно, мой командир?

— Хватит тебе! Заладил, как попугай, не выспался, что ли? — бурчал он в ответ.

На него это крепко действовало: и его заставлял переживать.

Я сидел в летном классе и смотрел в окно. Утро было сонное и вялое. От этого вроде бы и окна сузились, потускнели. Деревья прибило дождем, и они никак не могли стряхнуть с себя дрему. На мокром суку сидел скучный воробей с черным галстуком на груди. Он то и дело прятал голову под крыло, но крыло все соскальзывало и соскальзывало. Потом воробей поглядел на меня и, видно, подумал: разве с таким уснешь? Раскланялся, присел и, пружинисто вспорхнув, перелетел на другой сук, чуть повыше. Мне тоже на него стало смотреть противно, и я уставился в потолок. Тяжело так вот одному и с одинокой мыслью. Перекатываешь ее в голове с места на место, и нет там никакой ячеечки, чтобы улеглась она. Так ведь сам себя можешь убедить в чем угодно. Какая новая идея ни взбредет в голову, ее и крыть нечем — все вроде бы правильно. До обеда почти так просидел. На улице уже проясняться стало.

Генка вдруг хлопнул меня по плечу и сказал:

— Что ты в потолок глядишь? На-ка, лучше почитай «Мурзилку». — И протянул мне журнал по технике пилотирования, который так называли летчики за красочность оформления.

— Иди ты со своей «Мурзилкой»! — огрызнулся я и официально добавил: — Разрешите, товарищ командир, мне отбыть на самолетную стоянку, очень и очень необходим тренаж в кабине своего истребителя.

— Добро, товарищ Шариков, следуйте на стоянку! — улыбнулся Сафронов. — Сопровождающих вам не надо? — подцепил он с намеком, что и он не против со мной пойти.

— Спасибо за внимание, товарищ командир! Очень тронут.

«Вот подлиза…»

Пошел пешком. Надоело уже ездить. Возят нас на автобусе в столовую, на аэродром и с аэродрома. Самому и шагу не дают ступить. Правду говорит Генка, что мы так ходить разучимся.

Попер напрямик, через кедрач, стволы которого обхватились друг с другом в таких крепких объятиях, что разнять их смог бы только медведь. Лезет этот чертов кедрач из земли, не соблюдая никаких законов! Еле выбрался из него на ровное место. И чего я лее через него? Обойти, что ли, не мог? Заполошился, а подсказать некому. Один остался. «Ничего, одному даже лучше, — уговаривал я себя. — Иди и иди, куда душа пожелает: хочешь — налево, хочешь — направо или напрямик — через кедрач. Никто тебя за руку не возьмет и не потянет туда, куда тебе вовсе и не хочется. В библиотеку, скажем, за эстетикой».

Ноздри все еще держали густой таежный дух. Шел медленно и без конца оглядывался, но сзади никого не было. Генка в классе остался. На лесопросеке торчали столбы, полосуя небо высоковольткой. С озера доносилась ругань бестолковых лягушек. «Дур-р-а! Дур-р-а-а!» — кричала одна. «А ты как-к-к-ко-ва? А ты как-к-к-ко-ва?» — спрашивала у нее другая.

Аэродром притих, посуровел. Он стойко переносит тоску нелетного цикла. Только солнце тускло и обиженно засматривало в прорехи облаков. Ему сиротливо одному болтаться в небе во время предварительной подготовки, когда наши истребители стоят на приколе.

Подошел к самолету и потихонечку с ним поздоровался. Я всегда так делал. Самолет — предмет неодушевленный, но с ним-то я жил душа в душу. Техник Семен Ожигов торопливо приставил руку к виску. У него новый берет, как сковорода, видать, он его на тарелку натягивал.

— Товарищ старший лейтенант, производится послеполетный осмотр, самолет к полету готов! — доложил он.

И дураку ясно, что готов, а как же иначе? Но доклад такой мне всегда нравился. Слово «готов» еще с пионерских лет запомнилось. Отругать бы за что-нибудь Ожигова: дескать, знай наших. Показать силу характера. Ругаться я не умею, да и не за что ругать-то его: кругом чистота и порядок, по плоскостям истребителя прыгали солнечные зайчики. Ожигов отводит глаза: стыдно, что в партию не приняли, да и меня при всем честном народе осрамил, опозорил. Зря я его, конечно, после первого случая не наказал. Отбил бы охоту дальше нарушать. Подкрутил бы ему гайки, а он бы на самолете, соответственно, и у приборной доски перед вылетом шурупы завинтил. Все мы умные задним числом, когда петух клюнет. Фу ты, этот жареный петух!

В руках у техника журнал «Наука и жизнь».

— Вытри масло, — показал я на верхнюю губу. «Ученый тоже».

Семен небрежно провел рукой, и у него образовались черные усики. Я засмеялся. У приставной лестницы лежала мокрая тряпка. Я тщательно вытер ноги и, опираясь на стылое и скользкое ребро атаки крыла, полез в кабину. Люблю посидеть в кабине самолета! Для меня она как крепость, как особый сказочный мир, где можно забыться и отключиться от всего на свете. Здесь всегда находишь утешение, удивительно легко отлетают назад всякие земные заботы. Здесь мечта, фантазия и реальность сливаются воедино. Волшебство какое-то! Разноцветные рычаги, кнопки, тумблеры, стеклянные блюдечки приборов. Стрелочки сейчас стоят неподвижно. Приборы молчат. И я, как бы успокаивая себя, погладил их пятерней. Потом изо всей силы зажал в ладонь шершавую с острыми насечками ручку управления. Ладонь первой ощущает радость и передает ее по всему телу. Там, в воздухе, из этого штурвала соки жмешь, а здесь он стоит смирнехонько. Так вот сидишь в кабине и в спокойной обстановке предстоящий полет, как стишок, разучиваешь: «Нажимаю кнопку запуска… открываю стоп-кран!» «Есть пламя!» — кричит техник. Какая команда красивая! Стрелочки приборов оживают. Оживают у меня в голове. Моя фантазия придала им движение. И все сомнения и беспокойства вроде бы от меня отделяются и ложатся на приборную доску. Мечта!

И кажется, что двигатель, споря с громовыми раскатами, набрал обороты. Перед выруливанием осматриваюсь, верчу головой.

По рулежной дорожке идет капитан Хробыстов. Это уже реальность. Леонид снова в своей замасленной куртке. В руке голубой ящичек с набором инструментов. Он теперь из ангара не выходит. Поломанный истребитель сам восстанавливает. Почернел капитан, осунулся, круче стали его скулы, углубились под глазами морщинки, наверное, их теперь никакие радостные события в жизни не разгладят. Но Хробыстов на этом не успокоился. Добивается, чтобы снова разрешили летать. Прет и прет. На разборе полетов Хробыстова и не ругали особенно, не ставили на «лобное место». Зачем казнить человека? Отстранили от полетов — наказали достаточно. А ошибки его и без разбора были ясны и понятны. Классический пример, как не надо сажать самолет. Таких примеров в любом курсантском учебнике навалом. Но Хробыстов, видать, позабыл их давно. Летать капитан снова собирается. А может, ему и не надо летать? Может, в нем великий теоретик сидит? И голова не тем набита. Возможно, он тогда перед посадкой задачки решал: какова подъемная сила, качество самолета в данный момент? А момент наступил не по формуле…

Да и получится ли у него? Это ведь не спорт: попытка первая, вторая, третья… Так и допрыгаешься… В небе дорог много. Попробуй разыщи свою. Если она там еще есть.

Правда, у Хробыстова это чувство, видать, глубокое. После такого случая романтика ко всем чертям бы улетучилась. А он стоит на своем. Уверен он был и перед вылетом. Не зря билеты в Дом офицеров на Вольфа Мессинга купил. Уверен или самоуверен?

Правда, убедить человека, что ему не надо летать, труднее, чем дождь остановить. Вон сколько перед набором у ворот авиационного училища юношей стоит. Всяких. Есть и такие, что с виду неизвестно, в чем у него и душа-то держится. Ему бы сразу можно сказать: «Куда ты лезешь, раздавит тебя небо, иди лучше к маме». Но попробуй скажи ему: в обморок упадет. Это как юноша, страстно полюбивший девушку. Сколько ни говори ему, что не по себе взял, брось в срочном порядке — ни за что не послушает. Сильное чувство не в ладах с логикой…

Продолжаю свой «полет». «Наклоняю ручку вправо — разворот… капот — горизонт… высота… курс…» Так учил еще инструктор в училище. Он даже советовал: ложась после отбоя в постель, обязательно проигрывать полет в уме. Бывало, только положу голову на подушку, подумаю, как запустить двигатель, но, не успев нажать на кнопку, засыпаю. Спал я тогда сладко, без снов, но зато явь казалась сказочным сном — мы учились летать…

Я откинулся на бронеспинку и зажмурил глаза… И сразу почувствовал, как полетел. Полетел, полетел. Легко так. Покачивает… Так вот и в детство впадают… Все игра, игра…

Когда открыл глаза, увидел на капоте самолета Ожигова. Он сидел верхом на овальных створках, рукава комбинезона у него были засучены, и поэтому отчетливо выделялись запястья — темные, словно в перчатках. Семен поднял крышку маленького квадратного лючка, заглянул внутрь и закивал головой, вроде бы помолился какому-то агрегату. Потом сунул руку в проем, что-то там покрутил, вытащил граненую гайку. Подержал ее на темной ладони, как дорогую жемчужину. Прикрутил к ней проволоку и опустил в проем, как опускают удочку в прорубь. Он, по-видимому, такой способ заворачивать гайки в трудно доступных местах почерпнул из журнала «Наука и жизнь» из раздела «Маленькие хитрости». Семен завернул гайку, аккуратно вытер металлическую крышку тряпкой, несколько раз подул на нее и, ловко пришлепнув к корпусу самолета, закрутил шурупы отверткой. Все это он делал так бережно и внимательно, словно боялся, что в нутро машины попадет инфекция. Ожигов, раз-другой махнув тряпкой по капоту, спрыгнул на землю. И его тонкая, бледная, еще не задубленная солнцем и ветром шея появилась у кромки крыла.

Впереди самолета снова прошел капитан Хробыстов. И я подумал о том, что уважаю Леонида все-таки не за то, что он прекрасно решает задачки по теории полета, а за то, что хочет летать, просится в небо.

Прибежал запыхавшийся рядовой Могильный, помощник техника самолета.

— Что так долго? — недовольно спросил его Ожигов. — Привязали вас там, что ли?

— Привязали, товарищ лейтенант технической службы. Инженер привязал, заставил плакат нарисовать, — торопливо пояснил солдат технику.

— Начинается, — со значением протянул Ожигов. — Работать надо, а они рисовать.

Могильный закончил художественное училище. И его нет-нет да и забрасывали на другой участок работы, совсем не по назначению: то в инженерный отдел, то в клуб. И технику это не нравилось. Правда, Могильный сам никогда не напрашивался, он больше любил работать на стоянке, возле самолета. И работал он лихо, споро. Ожигову было грешно на него обижаться. Интересно, когда он выполнял какое-либо задание, то всегда бубнил себе под нос рязанские частушки. Говорили, что некоторые из них он сам сочинял.

Как-то Могильный на истребителе колесо ставил. Повернет ключом гайку — частушку пропоет. Оборот сделает — еще куплет. Гайка уже была привернута, а механик все еще на нее ключом жмет. В то время рядом подполковник Торопов стоял. Глядел, глядел и говорит:

— Верно, что с песней и труд спорится. Поете вы хорошо, но дело наперекосяк идет. Знаете, сколько в этом болте ниток?

— Это каких таких ниток, товарищ подполковник? — округлил глаза Могильный.

— Нарезов, — пояснил замполит.

— Нарезов? — почесал затылок солдат. А леший ее знает, — откровенно сознался он.

— Двенадцать… А так втемную будете крутить и резьбу сорвете. Вам следует в клуб пойти и в кружок художественной самодеятельности записаться.

Когда замполит ушел, Могильный развел руками:

— В школе авиационных механиков нам про эти самые нитки не рассказывали. И при чем тут самодеятельность?

— Про нитки я вам сам расскажу, только в клуб не ходите и в художественную самодеятельность не записывайтесь, — посоветовал ему техник самолета.

…Снова осматриваюсь И… кого я вижу? У крыла моего самолета стоит Генка. Поймал мой взгляд. Поднял руки вверх, в одной — пучок ромашек.

— Сдаюсь, сдаюсь! — кричит.

«Разве тут проявишь силу характера? Злости на два дня не хватило».

Ох, Генка, Генка! Какой ты товарищ правильный! Не усидел все-таки без меня в классе. Я и сам бы к тебе подошел, да вот гордость заела. Все думал, чем бы тебя поразить. Не знал, на каком коне к тебе подъехать. Ты ведь мужик серьезный, ничему не удивишься. Самолет заржет — не удивишься. Вот какой у меня друг Генка Сафронов — лишнего не спросит, а что положено — за горло возьмет.

— Вон, гляди, тринадцатый номер стоит! — показал Сафронов на крайний самолет. По его смуглому лицу пробежали смешинки.

— А чья это машина?

— Командующий прилетел. Видишь, куда ты сразу метил — в тринадцатые.

— Ты опять ехидничаешь? А хотя бы и так, что я рыжий, что ли? — провел я пальцами по косо сбритому виску возле уха.

— Это я так, любя. — Генка прыгнул на приставную лестницу, бросил на колени букетик цветов с белыми растопыренными лепесточками и обхватил мою голову руками.

— Что это за нежности? — спросил я.

— Знаешь, Виктор! У меня новость! Даже не новость, а событие целое! Большой, большой важности! Меня в Москву посылают. Сейчас командующий вызывал.

— Да что ты говоришь, Гена! — сконцентрировался я в кабине вроде бы для катапультирования. — В космонавты, что ли?

— Может, и в космонавты.

— Ну, ты даешь! Тебе просто позавидуешь! Действительно, ты не рыжий.

— А я и сам себе завидую! — весело блеснул он черными глазами.

А мне как-то враз грустно стало. Не мог и предположить, что Генка уйдет, его вдруг не будет рядом. Мне казалось, что мы с ним будем летать в одной паре всю жизнь.

— Оказывается, ты носил в груди имя прославленного летчика?! — воскликнул я.

— Жезл маршала в ранце, — опять пошутил друг и тут же спросил: — Ты пленки со стрельбы взял в фотолаборатории?

— Да нет.

Назад Дальше