Зебра полосатая. На переломах судьбы - Разумов Геннадий Александрович 7 стр.


Намного хуже обстояло дело с другим моим речевым недугом – заиканием. Эта бяка меня доставала намного больше картавости. Я нервничал, переживал, и это лишь усиливало мою неспособность произносить начинавшиеся с твердых букв слова. Только в 10-м классе, опять же с подачи тети Фиры, я научился трудные для меня звуки не говорить, а пропевать. Одолеть заикание помогла и появившаяся у меня обычная для этого возраста тяга к сочинительству стихов.

Они рождались во мне как-то сами собой, появлялись неожиданно и очень обильно. Это было вроде слюноотделения, или чего-то еще похуже… Графомания? А что же еще? Ну, и, конечно, самолюбование. Как же смешно это сегодня звучит:

Быстро мы выросли, взрослыми стали,
Нам малыши уже “дядя” кричат.
Взрослые вежливо, даже в трамвае,
"Сходите здесь, гражданин?”, говорят.

Или вот еще:

Вот и 17 пришли незаметно,
Прошелестели листки дневника,
Буквы как-будто наклонены ветром,
Их выводила по-детски рука.
Годы и дни, календарь моей жизни,
Мысли, мечты, какофония чувств,
Ветреный нрав и характер капризный,
Вихрь настроений, веселье и грусть.
Все впереди, все зовет меня, манит,
Мне предстоит еще столько узнать,
Приобрести много новых познаний,
В первый раз девушку поцеловать.

Стихоплетство закономерно привело меня к редакторству сначала классной, а потом общешкольной стенгазеты. И я впервые ощутил сладостную трепетность удовлетворяемого честолюбия. Ее уровень поднялся еще выше, когда зимой 1947 года мне было высочайше доверено сочинить стихи к празднованию 800-летия Москвы. На школьном комсомольском собрании я тоже первый раз в жизни взошел на трибуну и вдохновенно прочел свою многословную торжественную оду. Никаким заикой я уже не был.

* * *

Тинейджеровые годы, как никакие другие, почти у каждого из нас теснятся крепкой многосторонней подростковой дружбой. В этом возрасте поиск места под солнцем, наверно, связан с тем, что человеку важно сравнить себя со своим сверстником, посмотреть на себя его глазами, поведать ему то, что маме с папой доверить никак нельзя.

Мое отрочество, а потом юность была плотно наполнена дружбой с двумя моими одноклассниками Котей Брагинским и Мариком Вайнштейном. Они оба были круглыми отличниками, жили в одном доме и дружили друг с другом с раннего детства. Меня к Косте (с кличкой Кот, конечно) тянула наша одинаковая склонность к псевдо-глубокомысленному философствованию, а проще говоря, к балабольству и краснобайству.

Мы могли часами бродить по Преображенским улицам и говорить, говорить, говорить. Обсуждению подвергались “Последние из могикан” Купера, “Буря” Оренбурга, землетрясение в Ашхабаде, война в Корее, летающая тарелка над островом Баскунчак, изгнание арабов-палестинцев из Израиля, неподатливость тригонометрических функций и бинома Ньютона.

Наша дружба с перерывами разной длины продолжалась и в студенческие времена, и тогда, когда Котя стал Константином Исаковичем. Уже будучи инженером, он окончил математические курсы на физмате МГУ и потом много лет вел прочностные расчеты космических ракет в одном из самых закрытых Почтовых ящиков. На последнем этапе жизни Котю сильно доставали боли в спине, думали, что это не очень опасный остеопороз, а оказался – страшный рак. Умер он в Германии.

Макс Вайнштейн, в отличие от нас с Котей, никаким гуманитарием не был, его интересы крутились возле строгих законов физики, точных математических формул, сложных геометрических построений. Его мозги свободно жонглировали иксами, игреками, зедами, уравнениями с 2–3 неизвестными. Он прекрасно играл в шахматы, участвовал в разных чемпионатах, получил даже спортивный разряд. Не меньше были его успехи в карточных баталиях, никто из нас не мог сравниться с ним в блестящем разыгрывании партий преферанса.

Несмотря на успешно сданные приемные экзамены, в Бауманский институт Марика не приняли – он был сыном репрессированного “врага народа”. С теми же отметками ему пришлось идти в педагогический, после окончания которого он всю жизнь проработал простым учителем математики в школе и техникуме.

Долгое время после школы мы с Мариком плотно не дружили, только перезванивались, поздравляли друг друга с днем рождения. Встречи наши были эпизодическими. Ну, конечно, я пришел на похороны его мамы Сары Абрамовны. Пару раз побывал на концертах его сводного (от маминого второго брака) брата Бори Цукерамана, бывшего сначала оркестрантом у Е.Светланова, а потом убежавшего от него в Голландию и ставшего известным скрипачем-исполнителем.

Когда нам было уже за 50, мы вдруг начали с Мариком встречаться не меньше, чем в детстве. После развода со своей Инной он снимал комнату неподалеку от моей работы, и я часто к нему заходил, потом бывал у него в Измайлове, где он получил квартиру.

Но вдруг мы стали видеться чуть ли не каждую неделю. То я встречал Марика на Преображенке, то мы неожиданно пересекались на какой-либо станции метро. Наконец, поехали вместе в подмосковный пансионат. Там, радуясь друг другу, мы провели вместе прекрасные две недели.

А следующая, последняя, наша встреча произошла уже в похоронном зале 32-ой клинической больницы – у Марика отказала единственная почка, на которой он жил последние несколько лет. Ему еще не было 60 лет.

Дружба с Котей и Мариком была, скорее, даже не аметистом в ожерелье простых круглых стекляшек, а золотым колечком в помойной яме. Большинство ребят в нашем классе были из простых рабочих семей, и их культурное развитие за школьные годы, может быть, и выросло в 2 раз, но не достигло даже края унитаза. В школе они хоть как-то облагораживались Пушкиным, Маяковским, законами Ньютона и Бойля-Мариотта, а дома их окружала грязная атмосфера, если уж не совсем площадного мата, то уж точно кухонных свар, дворовых скандалов, квартирных склок и злой ругани.

Нередко и в школе наши одноклассники вели себя по хамски: грубо, задиристо, драчливо. По их понятиям шуткой было стукнуть тебя по голове тяжелым учебником или даже портфелем, кулаком сильно “вдарить под дых”, больно ущипнуть, рвануть за ухо или нос. А всякие глупые подначки, подколки, насмешки, издевки означали чуть ли не приятельское к тебе отношение.

Нет, не могу сказать, что в отличие от своих школьных ровесников я был таким уж хорошо воспитанным культурным мальчиком или продвинутым интеллектуалом и умником – я не тянул ни на прием в обществе каких-либо художников и поэтов, ни на участие в телевизионном КВН (“Клуб веселых и находчивых”). Но из-за до глупости обидчивого характера меня сильно задевали любые, даже мелкие, ко мне приставания классных насмешников. Вместо того, чтобы в их же духе и тем же тоном отбить злые дразнилки и подтрунивания, я терялся, не находил слов, молчал, надувал губы, переживал. А это, естественно, давало повод хулиганистым мальчишкам принимать мою безответность за слабость и, ощутив вкус безнаказанности, они наглели еще больше и жесточе.

Тогда же, в том школьном детстве, я впервые задумался об ущербности моей кроличье-страусиновой сути, моей неспособности собраться в нужную минуту, сосредоточиться, быстро принять решение, не теряться перед грубостью и хамством. Всю последующую жизнь я страдал из-за этого.

Размышляя теперь об этом, я пытаюсь разделить обиды по группам-метафорам. Одни из них легким эфиром тут же улетучиваются, выдыхаются и бесследно исчезают. Другие, как йод, тоже довольно быстро испаряются, но оставляют след, хотя не так уж надолго и не такой уж большой. А вот третьи, вроде чернил, грязной кляксой чернят душу, и пока ее не отмоешь, не выведешь, портит тебе настроение, отравляет мозги и сердце.

Какой из них чаще всего я страдаю, какая жидкая пакость гробит мои и так холестерином поврежденные сосуды, мои фибры души? Честно говоря, не знаю, но опасаюсь, что все же, увы, та, которая ближе к последней, чернильной. Причем, с возрастом ее насыщение менялось в худшую сторону – она все больше чернела и сгущалась. Так, ерничание мальчишек в детстве, конечно, сильно обижало, но куда краткосрочнее тех, что в молодости и зрелости оставляли после себя на душе след от ссор с женой и конфликтов с сослуживцами. Или тех, которые в старости депрессили невниманием и грубостью дочек, внука, внучки.

Всю жизнь я завидовал характерам легким, отходчивым, юморным, тем, кто не озадачивается сложными проблемами, умеет вовремя отшутиться, рассказать анекдот, посмеяться. Хоть к концу жизни надо было бы этому научиться… Нет, не получается.

Рок-н-ролл или па-де-катр?

В послевоенные годы великий вождь товарищ Сталин возвращал в СССР дореволюционные царские традиции, порядки и символы Российской империи. В армии красноармейцев и бойцов стали называть солдатами и офицерами, у них появились погоны, высшие чины обзавелись полковничьими и генеральскими папахами. На гражданке юристов, железнодорожников, горняков и прочих служивых людей одели в чиновничьи мундиры. Высшие учебные заведения стали подчиняться отраслевым министерствам – так были переименованы довоенные наркоматы, при этом студентов некоторых институтов, например, таких, как юридический, обрядили в одинаковые строгого покроя шинели, френчи и форменные фуражки.

Для меня и моих сверстников эта всеобщая одёжная милитаризация оказалась особенно чувствительной. По указанию Отца родного в стране ввели всеобщую обязательную форму школьной одежды, которая была ужасно однообразной, скучной, тоскливой. Мальчиков облачили в серые полувоенные кители, а девочки надели мрачные коричневые платья и черные фартуки, которые только по праздникам разрешали замещать парадными белыми.

Но что было еще печальнее – это введение раздельного обучения. Из-за него общение с нашими сверстницами стало для нас недоступно. И с 8-го по 10-ый класс, то-есть, в наиболее важный и ответственный период сексуального созревания мы оказались обреченными на почти полную половую изоляцию.

Встречами с девочками мы довольствовались лишь 3–4 раза в году, когда в честь того или иного революционного праздника в нашей мужской или в соседней женской школе устраивались танцевальные вечера. Но каковы были эти танцы… В рамках борьбы с низкопоклонством перед Западом широко распространенные раньше фокстроты, танго и тем более ро-н-ролл были запрещены настрого. Вместо их волнующих зажигательных ритмов молодежи предлагались некие бальные па-де-спань, па-де-грас, па-де-труа, па-де-катр и па-де-патинер. Почему эти мудреные французско-испанские тягомотины считались более близкими к исконно славянским барыням или гопакам, было непонятно. Слава Богу, хоть вальсы допускались.

Надо признаться, что на тех школьных вечерах танцам предавались в основном девочки, а отстававшие во взрослении мальчишки в большинстве своем подпирали спинами стены. Правда, находились и некоторые редкие смельчаки. Они этак вразвалочку вдвоем подваливали к какой-нибудь танцующей девичьей паре, с нарочитым нахальством ее “разбивали” и демонстративно охватывали партнеш чуть ниже талии. Другие смотрели на это с затаенной завистью и глупо хихикали.

Одним из смелых был рано развившийся крупный большеголовый мальчишка наш одноклассник Ровка (Роальд) Васильев. Он хвалился своими победами на женском фронте, но все считали, что он врет. Хотя потом, когда мы уже были студентами, мне уже стало трудно не верить в рассказы о его сексуальных способностях. Он приходил на студенческие вечера в мой Инженерно-экономический институт, где женская составляющая намного превышала среднестатистическую. Причем, я ни разу не видел, чтобы он не увел с этих вечеров кого-нибудь из институтских девчонок.

И позже, в наши молодые инженерские годы я неоднократно оказывался свидетелем, как настырно и ловко кадрил Рова девок где-нибудь в трамвае или в метро. Но лет через 10 я его встретил на улице с женой, которую он бережно держал под руку, и в его глазах уже не было прежнего жадного сексуального блеска и буйной неуемной веселости. Вот, подумал я, каждому все отмерено по своей мерке. А кто норму выбрал до срока, тот, как Рова Васильев, ходит с женой под ручку.

Что касается меня, то я принадлежал именно к тому числу низкорослых невзрачных хиляг с впалой грудью и слабыми бицепсами. На школьных вечерах они кучковались возле стен и даже не подозревали, что когда-нибудь смогут расхрабриться и пригласить кого-то на танец. Только один раз, будучи уже десятиклассником, я отважился поучаствовать в единственно доступном мне тогда вечериночном занятии – писании записок. Эта забава была распространена больше среди девочек, они незаметно подсовывали друг другу сложенные вчетверо бумажные листки-"секретки” с разными девичьими тайнами, слухами, сплетнями. Записки ходили по рукам от одного адресата к другому, вызывали смех, обиды, зависть, а иногда тайные надежды и потаенные страсти.

На одном из вечеров в соседней женской школе, красный и потный от напряжения и волнения, я химическим карандашом нацарапал такую записочку, адресованную Рите Бейдум, девочке, которую часто встречал на улице, так как она жила в соседнем доме. Она была маленькая изящная и носила под кокетливой челкой черных волос веселые глаза с большим веером ресниц.

В той моей записке был глупый стишок с неловкой претензией на шутку:

Пишу тебе с надеждой, Рита,
Рука трясется и дрожит,
Моя душа насквозь пробита
Стрелой из-под твоих ланит.

Записка была тут же перехвачена и послужила блестящим поводом для бурного веселья моих одноклассников. При этом насмешкам подверглось не то, что я перепутал ресницы со щеками, так как никто вообще не знал, что такое ланиты. Их больше забавляла моя рука, которая “трясется и дрожит”.

Как и полагается мальчику из интеллигентной семьи, я вел дневник, которому доверял свои ребячьи заботы, радости, обиды, страхи и тревоги. Вот уже много десятилетий он верно хранит мои тогдашние интимные мысли и чувства. Они запечатлены железным школьным перышком № 89 на неровных листках серой оберточной бумаги, сшитой толстой черной ниткой в пухлую тетрадку с самодельным картонным переплетом.

Зачем я держу тот дневник, почему не выбрасываю? Сам не знаю, наверно, просто так, жалко выкинуть. Пусть уж не моя, а чья-то другая рука, когда я уйду насовсем, отправит его в мусорную корзину вместе со всей остальной моей писаниной…

Вот из него выдержка с забавным и трогательным текстом:

31/XII-48. Идет Новый год. Он для меня будет один из самых-самых, может быть, и Самый. Как мне хочется, чтобы он был удачный! В нем – окончание школы, экзамены на Аттестат зрелости, поступление в институт. В нем решается мое будущее, моя судьба.

10/1-49. Стремительно пролетели каникулы. Завтра в школу, снова за учебу. Предстоит так много трудностей. Справлюсь ли я с ними?

12/11-49. У нас новая училка по французскому, “лябалиха” (la balle) молодая симпатичная блондинка, только что из пединститута. Вчера Ровка Васильев выкинул такой фокус. Во время урока, пока француженка писала что-то на доске, он незаметно залез под учительский стол и, когда она вернулась на свое место> заглянул ей под юбку. Сначала она ничего не заметила и только, когда кто-то не выдержал и захихикал, она поняла в чем дело. Щеки у нее покраснели до красноты пионерского галстука, глаза заблестели слезами, она схватила со стола свою сумочку и выбежала из класса. Скандал ужасный! Теперь Ровку, наверно, выкинут из школы. А, может, обойдется? Родителей-то вызовут обязательно.

Назад Дальше