15/11-49. Осталось всего каких-нибудь 3 месяца до экзаменов, а наш класс в совершенно неприглядном положении. Из 19 комсомольцев 13 имеют двойки! Вчера по этому поводу устроили комсомольское собрание, которое вынесло решение переизбрать комсорга. Чайковский (бывший комсоргом) был снят, и начались выборы нового. Были ужасные споры, был предложен Курчиков, но он долго не мог набрать нужное число голосов. Только после того, как секретарь нашей школьной комсомолии сказал, что, если мы сами выбрать не можем, то он назначит нам комсорга из другого класса, все испугались и избрали этого очкарика Курчикова.
26/11-49. Совершенно нехватает времени, я совершенно перестал как следует читать беллетристику. Просматриваю книгу, узнаю главное содержание, а не читаю. Дурак, ничтожество!
30/11-49. Да, я расту, на щеках появилась растительность, под носом тоже что-то такое начинает темнеть и на подбородке пушатся редкие курчавые волосики. Скоро пора уже будет бриться. Все чаще дают себя знать мои 16 лет, время от времени между ног беспокоит, тревожит, смущает тот самый. Половое созревание? Наверно.
12/III-49. Только что пришел из школы. Дома никого. У стены стоит чемодан с вещами, неужели папа собирается все-таки уехать? Неужели, он так и исчезнет из моей жизни? А где мама, куда она ушла? Что произошло между ними? Я не знаю, что думать и что делать. Совершенно теряюсь. Мне очень жалко мою дорогую мамочку, она плачет, убивается. Отец орет, сходит с ума, ложится спать на пол. Его тоже жалко.
14/III-49. Я в подавленном состоянии, горюю, ничего толком не понимаю. Все у нас в доме очень плохо. Отец сегодня утром сказал маме, чтобы она перед ним извинилась (за что, я не знаю), тогда он, может быть, подождет с разводом до моего окончания школы.
21/-IV-49. Тревожно – до сих пор нет билетов для экзаменов на аттестат зрелости, в прошлые годы, говорят, их всегда рассылали по школам. В том числе и темы для сочинений. Все учителя волнуются. А нам, ученикам, тем более, страшно.
13/V-49. Нам поставили телефон. Я бесконечно рад, хотя ежеминутные звонки мешают мне готовиться к экзаменам – темы сочинений предположительно уже известны, и я зубрю, зубрю, зубрю. Прорабатываю материал в 3 основных направлениях: “Пушкин – великий национальный поэт”, “Советская литература” и “Литературные образы советских людей”. Но еще неизвестно, будут ли именно они объявлены. Ходят слухи вообще о 18 таких темах. Ну их к черту, плюну на все и лягу спать.
20/V-49. Ужас! Я влип жутким образом. Темы для сочинения на Аттестат зрелости оказались совсем не те, к которым я готовился. Вот они: “Социалистический реализм в творчестве Маяковского”, “Лев Толстой, как шаг в развитии русской художественной литературы”, “Мы уже не те русские, какими были вчера, да и Русь у нас уже не та, и характер у нас не тот”. А где же мой Пушкин?
Где мои литературные Образы? Признаюсь, когда я увидел сегодня утром эти темы, у меня подкосились ноги. Что было делать? Я, конечно, взял первую, люблю Маяковского.
26/VI-49. Ура, ура, ура! Все 11 экзаменов на Аттестат зрелости, включая 5 математик, я сдал. Вот они:
Литература письменная (сочинение), Литература устная,
Алгебра письменная,
Алгебра устная,
Геометрия письменная,
Геометрия устная,
Тригонометрия,
Физика,
Химия,
Французский язык,
История.
И кажется (еще не окончательно известно), у меня все пятерки, кроме двух: физики и письменной геометрии. Я могу получить серебряную медаль! Сейчас у нас в школе ходят такие слухи: в РОНО послали на проверку 4 сочинения: Брагинского и Чайковского для получения золотой медали для, серебряной – для Духовного и для меня. Три еврея из четырех, это, конечно, очень много. Ужасно волнуюсь, будет обидно, если теперь, когда счастье так близко, так возможно, меня зарежут. Этого не может быть, не должно случиться!
1/VI-49. Нет, нет, случилось, я был наивный дурак, что надеялся. Только что из РОНО приехала наша директриса Вера Александровна и привезла огорчительную весть. Я единственный, кого зарезали, нашли какую-то ошибку и сняли пятерку, поставленную в школе за сочинение. А без нее никакой медали, даже серебряной (бронзовую, гады, еще не придумали), вообще почему-то не дают! В нашем великом советском государстве все должны быть абсолютно грамотными… Ну, и черт с ними! Обойдусь.
А дядя Яша, услышав про эту мою неприятность, сказал, что, скорее всего, они там в РОНО сами влепили мне ту якобы мою ошибку.
По поводу предположения, высказанного моим мудрым дядюшкой хочется сделать небольшое пояснение. Выросший в сталинско-ленинских пеленках, полжизни прошедший в марксистско-ленинских портянках, повязанный пионерским галстуком и припечатанный комсомольским билетом, я не мог, конечно, тогда объяснить отказ в награждении меня медалью неким государственным антисемитизмом, не имевшим, по моему тогдашнему убеждению, места в стране победившего социализма.
Те ржавые гвозди советской идеологии настолько крепко были забиты в мое сознание, что продержались в нем десятки лет, хотя время от времени, конечно, и вызывали некоторые сомнения.
Они дали о себе, например, знать даже, когда я сам был уже отцом дочери, достигшей своего школьного возраста. Для записи в 1-ый класс в то время требовалось пройти специальное собеседование.
И вот перед началом нового учебного года мы с моей шестилетней Леной оказались в скупо обставленном кабинете директрисы ближайшей к нашему дому школы и скромно сидели, ссутулившись, на жестких стульях под строгим прострелом ее бесцветных глаз.
Скажи, девочка, – начала она выяснять готовность моего чада к учебе, – сколько из 6 сидящих на пруду уток останется, если 2 из них улетят?
– Четыре, – после некоторого молчания ответила моя арифметически подкованная дочка, закончив перебирать пальчиками ту сложную математическую задачу.
– А теперь скажи, какие слова в стихе Пушкина следуют после вот этих, – продолжила директриса терзать ребенка: – “У лукоморья дуб зеленый…”. Как там будет дальше?
Помявшись и поерзав на стуле, Лена без слишком уж долгого раздумья правильно сообщила про “златую цепь” и “кота ученого”.
– Ну, и, наконец, очень важный вопрос, – не унималась экзаменаторша, – кто у нас в нашей советской истории самый знаменитый человек, самый великий, самый-самый любимый?
Тогда и случился тот напрягший директрису и напугавший меня облом – моя Лена смущенно потупила взор и, разглядывая серые разводы на линолеумном полу и нервно теребя подол платьица, наглухо запечатала рот. Прошла минута, другая, третья, но она все молчала. Надоевшей ждать парт-геносе не сиделось за столом, она поднялась с кресла, подошла к окну, потом резко повернулась ко мне и сквозь зло поджатые губы, медленно печатая каждое слово, негромко процедила:
– Что же вы, папаша, социально не готовите дочь к жизни в советском обществе. Детский-то сад, в отличие от вас, наверняка, давал ей коммунистическое воспитание, а вы? – Потом она помолчала немного, уселась обратно за свой широкий стол и милостиво разрешила: – Ладно уж, идите.
Сегодняшнему москвичу или даже тьмутараканцу трудно понять, почему я был в тот момент так уж сильно озадачен, озабочен и испуган. Ему нельзя объяснить причину, по которой мне в голову сразу же тогда полезли в голову разные наводившие страх мысли. О чем? А вот о том, что моя преступная политическая нелояльность запросто могла, была быть сообщена кому надо, куда-нибудь в органы, Помимо того, и мне на работу вполне могли стукнуть.
Когда мы вышли на улицу, я спросил дочку:
– Почему же ты не ответила тете на последний вопрос, разве ты не знала про дедушку Ленина?
– Нет, я про него как раз и подумала, – признался ребенок, – но не знала точно, что он самый-самый любимый.
Нужны ли еще здесь какие-нибудь комментарии? Все понятно.
* * *
С переходом из детства в юность, кроме окончания школы, у меня связано еще одно важное и памятное событие – первая самостоятельная поездка в поезде дальнего следования. Как уж это мама осмелилась пустить меня одного в турпоход на Кавказ? Не знаю. Но в антракте между изнурительными экзаменами на аттестат зрелости и муторным поступлением в институт меня, снабженного желтым фибровым чемоданом, погрузили в вагон, из которого через пару дней я вышел на перрон вокзала в Дзауджикау (так после войны именовалась тогда столица Осетии, раньше называвшаяся Орджоникидзе, а ныне ставшая, как и при царе, Владикавказом).
Мой туристический маршрут был автобусный и проходил по Военно-Грузинской дороге с окончанием в Батуми. Но я к подножью горы Казбек, которая венчала тот маршрут, не попал. И вот почему. На турбазе ко мне подошел пожилой мужчина (теперь-то я вспоминаю, ему было всего лет 40) и, посетовав на слабое здоровье, предложил обменять мою автомобильную поездку на настоящий пешеходный поход по Военно-Осетинской дороге. Недолго думая, я согласился, получил в обмен на свой чемодан его рюкзак, тут же нагрузившийся “сухим пайком” (банками тушенки, сгущенки, хлебом, крупами, спальником) и с группой из 25 человек во главе с осетином-инструктором отправился преодолевать Мамисонский перевал.
Очень скоро трудноподъемный рюкзак начал так сильно давить на мои покатые неспортивные плечи, что вертикаль моего положения на каменистой и пыльной дороге, сначала превратившись в г-образную загогулину, стала переходить в горизонталь. Правда, другие наши ходоки, не сильно от меня отличались выносливостью – так же, как я, часто спотыкались и валились на землю вовсе не только на привалах, которые инструктору приходилось объявлять все чаще и чаще. Наконец, он над нами сжалился и в ближайшем ауле нанял (конечно, за наши деньги) телегу, запряженную милым ушастым осликом. Мы вздохнули с облегчением и принялись вдыхать горную полынную и пыльную романтику полной грудью.
На турбазе в Батуми я получил свой чемодан обратно.
Глава 3
Время лечит то, что времена калечат
У порога бериевского МВД
Только в детстве мы точно знаем, кем будем, когда вырастем. Летчиком, космонавтом, киноактрисой, балериной. Или хотя бы, как заявила моя семилетняя дочка Инночка:
– Кем я буду? Ну, конечно, Инной Евгеньевной.
Но вот подходит пора выбора жизненного пути, профессии, и мы теряемся, сомневаемся, колеблемся, не знаем, что делать, кем стать, куда идти учиться. Правда, на 7–8 таких нерешительных недотеп почти всегда находятся 2–3 продвинутых молодцов, рано определившихся, твердо знающих, чего они стоят и чего они хотят.
Я относился к неуверенному в себе большинству. Моя потомственная принадлежность к технической интеллигенции никакого особенного выбора мне не оставляла. И я знал об этом уже в пятилетием возрасте, когда гордо заявлял: “У меня мама инженер, папа инженер, бабушка инженер, дедушка инженер, няня инженер и я инженер”.
Однако, душа моя тянулась к пыльным тропам дальних путешествий и волнующим загадкам книжных полок, ее влекли извилистые хитроумия философских построений и беспокойные тайны ушедших веков. В 10-м классе я воображал для себя какую-то многослойную литературно-географо-историко-философскую профессию. С такими задумками мне, конечно, следовало бы толкнуться в МГУ, но я столько слышал о его элитарности и недоступности для простых смертных, что решил не дразнить волка. Пропахав гору всяких справочников, проспектов, реклам я решил, что более проходной дорогой к гуманитарному образованию должен быть для меня некий Историко-архивный институт.
Туда я и подал свои документы после получения в школе аттестата зрелости. Подать-то я подал, но, увы, их не приняли. Этот отказ показался мне каким-то странным, абсурдным, необъяснимым – обычно таких, как я еврейцев, не принимали в вузы по результатам конкурсных экзаменов, на них неугодных абитуриентов просто-напросто заваливали. А тут даже до экзаменов не допустили. Почему?
Я не знал и даже не догадывался. Впрочем, поначалу никто из взрослых мне тоже тогда не мог ничего объяснить. Хотя я и чувствовал, что в воздухе висит какая-то непонятная гнетущая тревога, связанная с ежедневными грозными газетными разоблачениями то одних, то других врагов народа. Вообще-то на политические темы в моем окружении почти никогда не говорили, и о сталинских репрессиях я никакого представления не имел. Правда, как раз в это время арестовали отца моего одноклассника Владика Полонского – говорили, что у него нашли дома несколько номеров запрещенного тогда журнала “Америка”. Но позже мой папа, знавший Полонского по работе, объяснил, что его арестовали уже повторно по делу осужденной еще до войны вражеской “Промпартии”.
Слышал я и о злоключениях побывавшего недолгое время в тюрьме отцовского старшего брата Якова Зайдмана. Но оба эти случая выглядели для меня, как отдельные частные эпизоды, некие недоразумения, довольно быстро выяснившиеся. Вот и папа Владика вскоре был освобожден, и дядя Яша, выйдя из заключения, даже не был ограничен в правах. Не особенно я задумывался и о причинах лишения возможности жить в Москве также других наших родственников: дяди Соломона (того самого, о похоронах которого рассказано в предыдущей главе) и Муси (Анисима), вынужденных снимать квартиры в Туле и Расторгуеве.
Вот почему отказ в приеме документов для поступления в Историко-архивный институт я вовсе не связывал с какими-то спущенными сверху указаниями-распоряжениями. Я думал, что это дело рук сволочей бюрократов, которые только по блату принимают людей в престижные вузы. Всем было известно, что, кроме обладателей золотых и серебряных медалей, попадают туда лишь сынки разных генералов, артистов, профессоров, академиков. А я-то кто такой?
Наивный глупый мальчишка – не увидев своего имени в списках счастливчиков, допущенных к сдаче экзаменов, я отправился качать права в приемную комиссию.
– Ты отбракован по медицинским показателям, – объяснили мне там. – При осмотре у тебя установлена слабость здоровья. Иди, выясняй.
В институтском медицинском кабинете толстая тетка в несвежем белом халате недовольно полистала амбарную книгу, нашла мою фамилию и уставилась на меня глазами речного сома. Подержав с полминуты язык в загадочном раздумье, она приоткрыла густо накрашенные губы и нехотя процедила:
– Ты же сам написал в анкете, что болел скарлатиной, свинкой, коклюшем, вот и результат, сердце у тебя не в порядке. Анкеты, они, знаешь ли, многое говорят.
Я стал что-то лепетать о странности этого вывода, о том, что те детские болезни никак не могут повредить моей работе архивариусом, но пузатая белохалатница меня уже не слушала и, отвернувшись, дала понять, чтобы я катился куда подальше.
А отец, узнав о моей неудаче, объяснил ее, как я тогда сначала подумал, с каких-то непонятных организационно-государственных позиций:
– Мне и раньше было известно, что все архивы у нас в стране – это режимные учреждения, они строго засекречены и принадлежат МВД. Но, грешен, не сподобился узнать, что и твой Историко-архивный относится к этому же серьезному ведомству. А то бы тебя сразу отговорил – куда лезть с нашими суконными рылами и еврейскими носами? Но не горюй, иди в экономисты, как я советовал.
И правда, какой дурак в 1949 году мог расчитывать просочиться в институт бериевского министерства внутренних дел? С моей стороны, конечно, это было тупым мальчишеским недомыслием и полным отсутствием хоть какого-то представления об окружающей действительности и временах, ей соответствовавших. А родители, как я понял, тогда слишком плотно были заняты своими убийственно непростыми судьборешающими делами, от которых на меня у них не оставалось времени.