Только забрезжил день, Женя вскочила и пошла. Шла так уверенно и без оглядки, словно совершенно точно знала, куда и к кому идет. И правда, она знала — к Ярошу. Это решение явилось внезапно и казалось ей теперь единственным спасением, единственным исходом. Только б увидеть его, только б убедиться, что он жив, цел, — и станет ясно, что делать, куда деваться.
Она взобралась на гору по деревянной лестнице, пересекла Большую Житомирскую и пошла маленькими улочками, чтоб обойти Владимирскую.
Так же как вчера, никто не обращал на нее внимания, никто не остановил. Она остановилась сама.
Из какого-то двора донесся такой пронзительный вопль, что Женя пошатнулась и схватилась за дерево. Мгновение длилась тишина. Потом новый душераздирающий крик ножом вонзился в сердце. Кричала женщина.
Редкие прохожие, боязливо озираясь, поворачивали назад, прятались в подворотнях. Женя застыла на месте. Она видела, как из ворот, метрах в ста впереди, выехала длинная тупорылая грузовая машина, в кузове которой стояли немцы и полицаи. Откуда-то снизу, у них из-под ног, вырывался отчаянный крик. Фигуры немцев раскачивались. То ли оттого, что машина двигалась, то ли оттого, что они топтали ногами женщину, лежащую в кузове. Машина исчезла, а в ушах у Жени все еще звенел и бился безнадежный крик.
Она заставила себя идти дальше. Возле ворот, из которых выехала черная машина, стояли две женщины, бледные как полотно Они смотрели перед собой слепыми, невидящими глазами.
— Что тут случалось? — спросила Женя, глядя то на одну, то на другую.
Женщины молчали. Женя тоже молчала, не в силах отойти.
Наконец одна из женщин, не поворачивая головы, дрожащим голосом сказала:
— Это Катерина Бондарь, из пятнадцатой квартиры. Еврейского ребенка у себя прятала… Девочку сразу же прикладом по голове и в машину. И Катерину туда же…
— Должно, в Бабий яр повезли, — прошептала другая.
— Куда же еще?
Она посмотрела на женщин. Одна из них была моложе, другая старше. Они переглянулись, и теперь уже не слепой страх, а жгучую боль и гнев увидела Женя в их глазах. Поняла, что стоит ей сказать: «Я бежала из этого… яра, спасите меня», — и женщины спрятали бы ее, как прятала еврейского ребенка Катерина Бондарь. Женя, задыхаясь, проглотила слезы.
Она ничего им не скажет. У них, наверное, дети, и не может она спасать себя такой страшной ценой.
По улице вновь промчалась машина с немцами и полицаями.
«Охота на людей», — прошептала Женя и повернула назад. Нет, и к Ярошу она не пойдет, не имеет права. Может быть, он скрывается, ведь никто, кроме дворничихи, не знает, что он там. Может, за ним следят? Они ведь ни о чем не успели поговорить, ни о чем не успели условиться… Может быть, рядом с ним, на том же этаже, живут люди, которые донесут, сразу же пойдут звать немцев. От одной мысли, что из-за нее может погибнуть Ярош, ее стал бить озноб.
Не заметила, как прошла уже знакомый путь до оврага под Старокиевской горой. Но теперь этот крутой обрыв, хотя кругом было светло, казался ей западнею. Сверху — со всех сторон — виден каждый ее шаг. Она беспомощно посмотрела вокруг. Глинистый откос поднимался над ее головой. «Это тоже яр, тоже яр», — мелькнула мысль.
Стиснув зубы, Женя побежала по ступенькам вверх на другую сторону оврага, вышла в тесный Десятинный переулок и повернула налево. Это сюда она приводила школьников на раскопки развалин Десятинной церкви. Древнее киевское городище, княжеские палаты, сторожевые башни — все это было когда-то здесь и исчезло навеки.
Да что там старина! Даже летние экскурсии прошлого года казались Жене теперь чем-то неимоверно далеким. Это было в другом веке, в другой жизни.
Она быстрым шагом обошла Андреевскую церковь и там, на склоне, в густом кустарнике, почувствовала себя в безопасности. Здесь не было яра, не было колодца, в который каждый мог сверху заглянуть. Крутой склон сбегал к каким-то задворкам, а впереди… Лишь теперь Женя глянула перед собой и замерла. Безграничный простор хлынул в ее широко раскрытые глаза. Днепровские дали открылись ей в горячих переливах желтых осенних красок. Приднепровские луга протянулись до самого горизонта, до темной стены соснового бора. А ближе, под кручею, голубым рушником простерся меж песчаных берегов Днепр.
Все жило, переливалось светом, дышало, двигалось. Только Днепр замер, засмотрелся в небо. Замер и безлюдный, покинутый Труханов остров, белые отмели, песчаные косы. Все вокруг было таким свежим, умытым, словно только что возникло из первозданного хаоса и впервые предстало перед человеческим взором. Женя вздрогнула. Могло случиться так, что она никогда больше не увидела б всего этого. Никогда! Этого не увидят уже мать, тетя Дора и тот русый однорукий Ваня, который так нежно вел свою подругу.
Взор ее затуманился, все расплылось, закрылось пеленой. Женя утерла глаза, но слезы опять набежали. Немыслимое напряжение этих дней внезапно прорвалось в рыдании. Корчилось тело, она судорожно хватала ртом воздух, она задыхалась от боли, кусая пальцы, подавляя крик, может быть, еще более страшный, чем донесшийся утром со дна немецкой грузовой машины.
Молчаливая, упрямая сила, которой Женя даже не знала за собой, помогла ей взять себя в руки. Чувствовала полное опустошение, ее словно палками побили, и все же вместе со слезами ушла нестерпимо горькая муть, которая сжимала горло, не давала дышать.
«Не поддамся, не поддамся», — сказала себе сквозь стиснутые зубы.
Прошел час или два. Измученное, но живое тело снова напомнило о себе острым приступом голода и жажды. Женя спустилась немного ниже, разглядев сквозь заросли клочок огорода. На увядших стеблях увидела несколько мелких помидоров, жадно съела их; теперь уже не так хотелось пить. Урожай с огорода был тщательно убран. Разворошив ногами сухую картофельную ботву, Женя нашла с десяток мелких картофелин, а на самом краю грядки выдернула из земли три тонких морковки. На сегодня хватит.
13
Вторую половину дня Ярош просидел дома. Он ждал, но был спокоен. Наверно, Женя захлопоталась, провожая своих. Придет утром.
Но утром Перегудиха шепнула ему несколько слов, от которых Ярош зашатался.
Теперь ожидание стало мукой. Тревога гнала его из дому, и она же, до боли дергая нервы, еще злее толкала его назад: «А вдруг? А вдруг пришла? Вдруг есть какие- нибудь вести?»
Перегудиха смотрела на него испуганными глазами и только молча качала головой: нету.
Женя… Зачем он согласился, чтоб она пошла? Где была его голова? Это безумие!.. Она шла, шла и думала о нем, а потом и ее, раздетую, расстреливали, бросали в яму. Что это такое— Бабий яр?.. Как и множество киевлян, Ярош впервые услышал это название. Оно шепотом передавалось из уст в уста, вызывая ужас, гнев, проклятия и полное тяжкой боли недоумение: «Как это могло произойти? Конвейер смерти. Идут и идут. А пулеметы выплевывают пули в живые сердца, в живые глаза».
Зачем он согласился, чтоб она пошла?
В висках неустанно стучали молоточки. Голова раскалывалась на части. «Как могло произойти?..» Могло! У Яроша сжимались кулаки, и он готов был кусать их от бессилия. Могло! Об этом говорили взгляды, полные ненависти. Об этом говорило и другое. Жизнь научила его слушать, научила смотреть и видеть. А он видел сегодня и тех, кто, услышав о Бабьем яре, лишь улыбались. Это были те же самые люди, которые две недели тому назад грабили магазины и склады. Теперь они шныряли по квартирам погибших. Клопы выползали из щелей на свет дневной.
Ярош не мог усидеть в четырех стенах. Каждый раз он проходил несколько кварталов в другом направлении. Сейчас он оказался на Красноармейской. На всех углах еще висели объявления: «…должны явиться 29 сентября в 8 часов утра с теплой одеждой и ценными вещами». Безумец, как он мог согласиться, чтоб она пошла!
Взгляд Яроша привлек новый приказ. Он подошел к афишному щиту вплотную, и черные буквы запрыгали перед глазами.
«В Киеве злоумышленно повреждены средства связи (телефон, телеграф). Дабы пресечь в дальнейшем действия саботажников, в городе расстреляно 300 мужчин, что должно послужить предупреждением для населения.
Эбергард,
генерал-майор и комендант города».
— Эбергард, Эбергард, — гневно повторял Ярош.
Не было кары, чтоб достойно воздать генералу Эбергарду за Женю, за смерть Задорожного, за этих вот триста расстрелянных.
Какого черта шататься по улицам? Чтоб взгляд везде натыкался на их волчьи приказы?
Ярош повернул назад. Во дворе увидел Перегудиху. «Нет!» — скорбно отвечали ее глаза, с болью глядевшие на его почернелое лицо.
Не в состоянии был подниматься наверх, сидеть в комнате и терзать себя все тем же вопросом: «Зачем не схватил ее за руку, зачем отпустил?»
— Я пойду к тете Насте, — сказал Перегудихе Ярош.
У тетки Насти все было как в прошлый раз. Она заставила его есть кулеш, а сама рассказывала про редакцию.
— Дура я, что ли, но в моей голове это никак не укладывается! — то и дело повторяла она.
Ярош забывал о еде. Ему тоже трудно было себе представить: в тех самых стенах, где печатали газету «Коммунист», теперь фабрикуют «Украинское слово» — нечто визгливое, злобное и безнадежно тупое. Еще труднее было поверить, что люди, которых он как будто знал, побежали с первого же дня служить оккупантам своим пером. Значит, они поджидали немцев, значит, заранее решили, что будут делать, когда Киев захватят враги?
Тетка Настя называла имена, а перед Ярошем вставали лица, — сколько раз он видел их! Его не удивляет, его только чуть задело, что там, с ними, Нина Калюжная. Манерная девица с претензией на интеллигентность, комнатная поэтесса, забавляющаяся слащавыми рифмами. Чему тут удивляться? Ярош всегда чувствовал в ней что- то чуждое. Наверное, еще с молоком матери всосала дикарское восхищение всем тем, что мещанство объединяет словом «Европа». И млеет, и глотает слюни, и готова на колени упасть: «Ах, Европа!»
Другое дело Бойчук. О нем Ярош расспрашивал особенно настойчиво. Здесь было открытое и циничное предательство, и это вызывало в Яроше такую ненависть, что ему трудно было дышать. Встретиться бы с этим Бойчуком с глазу на глаз!
Память Яроша выхватывает из событий недавнего прошлого один факт. Как могло случиться, что старого коммуниста Диброву, кристально честного и преданного человека, вследствие каких-то безосновательных подозрений и сплетен лишили права заведовать отделом, а на его место назначили Бойчука? И Бойчук стал руководить Дибровой, поучать, проверять его политическую благонадежность.
«Где теперь Диброва? — спрашивал себя Ярош. — Конечно, на фронте. Может быть, в эту минуту бросается с гранатой на танк. Может быть, ведет бойцов в контратаку. И за ним идут, ему верят. А Бойчук пишет про последние дни советской власти… Нет, продажная шкура, это пришли твои последние дни. Прежде чем идти дальше, к фронту, я тебя убью. Клянусь всем дорогим для меня, клянусь Женей!»
То, что он подумал о Жене как о мертвой, показалось ему преступлением и кощунством. Зачем он ее отпустил, зачем не пошел с ней, чтоб уберечь, спасти или вместе погибнуть!
Он не знал, что на свете бывает такая радость, — ее глаза сказали ему об этом. Он не знал, что на свете бывает такая нежность, — ее руки обнимали его. Ему слышался обжигающий шепот, прерывистое жаркое дыхание: «Я люблю тебя, и нашла тебя, и мы никогда не разлучимся…» — «Почему, почему ты не уехала из Киева?..»— «Я искала тебя» — «Сумасшедшая! С чего ты взяла, что я должен быть в Киеве?» — «Не знаю. Здесь я тебя потеряла и здесь — видишь — нашла… Может быть, это суеверие, может, это какое-то подсознательное чувство — не знаю. Я приходила и спрашивала дворничиху…» И Ярош слышит голос Перегудихи: «Видно, крепко приворожил, что прямо в дрожь кинуло, когда я сказала: да пришел уж, пришел».
Он пришел. А она ушла. И — навсегда.
Ярош вскочил с места.
— Спасибо, тетя Настя. Я пойду…
Шел третий день, и он уже ничего не ждал и ни на что не рассчитывал. Опять бродил, опять возвращался, задыхаясь от быстрого шага. Все-таки какая-то надежда еще тлела в душе. Перегудиха молчала.
Дома Ярош съел две картофельные лепешки, которые сунула ему в карман тетка Настя, запил водой. Потом полежал на диване.
По-осеннему быстро вечерело. Тьма нависала над головой каменной глыбой. Ярош толкнул стул, чтоб разбить гнетущую тишину, но она снова густым месивом заполнила комнату. Он подошел к окну. Над центром города багрово отсвечивали тучи. «Кажется, в давние времена, — думал Ярош, — Крещатым яром текла, сбегала в Днепр речка. А теперь там клокочет огненная река. Не собираются ли они сжечь весь Киев, как это сделал Батый?»
Ярош заслонил окно листом картона, который дала ему Перегудиха, и зажег свечку. Тусклый желтый огонек отогнал тьму в углы, но теперь каждая вещь в комнате колола глаза, кричала: «Как ты оказался здесь? Что ты тут делаешь?»
Если б он мог рассказать кому-нибудь, хотя бы в письме. Давно не держал он карандаша в руках. Писать некуда… Неожиданная мысль взволновала и обрадовала его: он напишет письмо, которое прочитают сотни людей. Он напишет листовку для Василия Кондратьевича.
Ярош писал и зачеркивал, писал и зачеркивал. И толстой тетради не хватило бы ему, чтоб рассказать о том, что должны узнать люди. А все, все надо было уместить на маленьком листочке бумаги, и каждое слово должно было, как трассирующая пуля, светиться во мгле.
Ярошу вспомнился бой под Вербивкой. «Давай, давай! — хрипло кричал раненый лейтенант. — Вон видишь, обходят». Но у Яроша оставалась всего одна лента, и он ждал, пока немцы приблизятся. «Стреляй!» — застонал лейтенант, поднял кулак и потерял сознание. Ярош подумал, что лейтенант уже мертв. Он стиснул зубы. Его била дрожь. А потом уже не он, а пулемет дрожал, выплевывая пули в немецких пехотинцев, и Ярош кричал в исступлении: «Смотри, товарищ лейтенант, они падают, падают».
Третий вечер. Ждать уже нечего. Одиночество, мысли о Жене, бессильная ненависть — все сплелось в один клубок. Тьма притаилась в углах и выглядывала оттуда, следила за каждым его движением. Снова нависла над головой каменная глыба. Ярош дунул на огонек и, хлопнув дверью, выскочил на лестницу. Жизнь загнала его в тупик. Даже самая неутолимая жажда ничто по сравнению с той жгучей потребностью в добром человеческом слове, которая терзала его.
На лестнице было темно. Сквозь черные окна вливался осенний непроницаемый мрак. Лишь в щели под дверьми иногда пробивалась желтоватая полоска света.
Он тихо спускался и был уже, должно быть, на третьем этаже, когда услышал внизу громкие голоса и смех. Ярош спустился еще на один марш. Голоса показались ему знакомыми. Он на цыпочках шел под самой стеной и прислушивался.
— Пане Федор, — женщина хихикнула, — не можете отпереть свою новую квартиру? Все для вас приготовил доктор Эпштейн, а вот замки никуда не годятся.
— Не годятся, — весело согласился мужской голос. — Не годятся, пани Эльза.
Зазвенели ключи, Ярош уже слышал сопение человека, возившегося у двери.
— Эх ты, мужчина! — засмеялась женщина. — Не попадешь… — она прибавила несколько циничных слов, на которые тот ответил громким смехом и, должно быть, недвусмысленным жестом, потому что женщина взвизгнула и захихикала.
— Пан Кузема? — спросил Ярош и сам не узнал своего голоса.
— Кто, кто это? — испуганно вскрикнул Кузема, вглядываясь в темноту. — Что вам нужно? — Куземе показалось, что кто-то вошел с улицы. Он зашуршал спичками.
— Мерзавец! — процедил сквозь зубы Ярош.
Спичка в руках Куземы не успела вспыхнуть. Тяжелый удар в лицо свалил его с ног.
Женщина отчаянно завизжала.
— Продажная тварь! — крикнул Ярош и плюнул в беловатое пятно лица.
Ярош не заметил, как он очутился в переулке за домом. Полной грудью вдохнул он холодный воздух. Злоба еще кипела в нем, сжимала пальцы в кулаки, но вместе с тем приходило какое-то спокойствие.