Они крепко пожали друг другу руки.
Возвращаясь домой, Ярош вспоминал, с какими мыслями, с какими обвинениями он шел к Василию Кондратьевичу. «Хочу (нет, требую!), чтоб мне доверяли, а сам…» С болью, со стыдом он повторил горькие слова старого метранпажа: «Приучили нас не верить друг другу». Потом задумался о том, имеет ли он, в самом деле, право бросить здесь и Василия Кондратьевича с его больной женой, и дворничиху Перегудиху, и тетку Настю. А Женя?
«Ох, как я задержался! — подумал Ярош. — Женя, наверное, пришла, ждет и уже волнуется…»
12
Первое, что почувствовала Женя, когда пришла в себя, был холод. Холод тысячью иголок впивался в тело, сводил судорогой ноги. Она провела рукой по лицу и стерла с него песок. Видимо, полицаи не слишком старались, махнули лопатами раз-другой и пошли.
Песок запорошил глаза, скрипел на зубах. Но она дышала, дышала. Ее не закопали!
Женя с трудом приподнялась, голова кружилась, в ушах стоял гул. Попробовала встать, пошатнулась и снова села. Она потерла пальцы, чтобы согреть их, к ладоням прилип пропитанный кровью песок. Потом она пошарила вокруг себя, наткнулась на чью-то лохматую голову и, вскрикнув, отодвинулась. Но тут же почувствовала, что под ней холодное, неподвижное тело. Снова рванулась с места и уперлась в твердые, полузасыпанные песком ноги. Сзади послышался какой-то шорох. Сжавшись в комок, Женя притаилась, ловя каждый звук. Поняла — это прерывистое, хриплое и слабое, может быть уже последнее, дыхание.
Женя заставила себя взглянуть в ту сторону, но запорошенные песком глаза застилали слезы. Вытерла глаза ладонью, рукавом и, взглянув снова, замерла. В каких- нибудь пяти шагах от нее белым призраком светилось тело молодой женщины. А рядом, и дальше, и еще дальше лежали сотни тел, больших и маленьких, скорченных и распростертых, одни — сведенные последней судорогой, другие — тихо уснувшие, с чистым, почти спокойным лицом, обращенным в черное небо.
Яр выглядел страшной рекой меж высоких берегов, поднимавшихся с двух сторон темными стенами, рекой мертвых тел, которая текла в неизвестность. И эта река несет ее… Нечеловеческий хриплый вой вырвался из ее горла, но сразу же тяжелый спазм пресек его, лишив легкие воздуха. Она закрыла глаза и, мертвея от ужаса, подумала: «Я схожу с ума, схожу с ума». Собрав последние силы, еще связывавшие ее с жизнью, она заставила себя поползти.
Река мертвых казалась бесконечной, при каждом движении Женя то рукой, то коленом натыкалась на чье-то тело, в нос бил удушливый запах крови. От этого голова кружилась и подступала тошнота, которой она страшилась больше, чем крови. Женя корчилась и стискивала зубы так, что казалось, они сейчас раскрошатся.
Наконец рука ее уперлась в песчаную стену, в какую-то жесткую, как проволока, траву. Она подняла голову— склон круто вздымался над яром. У нее не хватит сил взобраться наверх. Тогда она поползла вдоль стены, увидела чуть более пологий откос и вскарабкалась на него. Под ногами у нее была земля, которая не хрипела, не дымилась кровью. Здесь она могла идти.
Но прежде чем Женя успела до конца осознать это, новый внезапный приступ тошноты согнул ее пополам. Когда же наконец она вдохнула холодный воздух, ее снова скрючило, бросило на колени. Уже нечем было рвать, она выплевывала нестерпимо горькую желчь и слюну.
Дважды пробовала Женя подняться, ноги не держали. Она немного отползла и легла ничком на колючую, уже высохшую траву. Но грудь спирало, и она перевернулась на спину. Одно желание владело ею: дышать, как можно глубже дышать! Наполнить легкие до краев чистым воздухом, освободиться от всего, что пахнет кровью.
Почувствовав себя лучше, Женя шевельнулась и, раскрыв глаза, увидела небо, густо усеянное звездами. Это так поразило ее, что она не поверила себе, зажмурилась. Нет, она не бредит. Огромным сине-черным шатром раскинулось над ней молчаливое звездное небо. Звезды мерцали, переливались зеленовато-серебряными блестками, переговаривались о чем-то непонятными световыми сигналами, равнодушные ко всему.
«Большая Медведица, — прошептала Женя, — вот она… Как я любила ее находить. А рядом… Что рядом? Забыла… А Млечный путь — это тоже звезды, мириады звезд. Какой путь? Зачем? А Полярная звезда — по ней можно найти дорогу… Куда?» Минуту или две она лежала неподвижно, вглядываясь в высь, потом сердце ее захлебнулось жгучим гневом и обидой. Стиснув кулаки так, что ногти впились в ладони, она погрозила небу и крикнула сорванным голосом, ей казалось — на весь мир: «Будьте прокляты, прокляты! Зачем светите, кому? Ненавижу вас, ненавижу! И это небо, черное небо! Падай, падай, ну, падай же и разбейся, проклятое!»
Надо было идти. Женя хорошо понимала, что следует отойти возможно дальше от обрыва, но не могла даже пошевельнуться. Уходили минуты, они казались ей бесконечно долгими. Может быть, сейчас начнет светать, а она все еще здесь.
Наконец Женя поднялась и шатаясь пошла. Ее уже не тошнило, но страшная слабость сгибала спину, делала ноги хлипкими, она переступала так, словно у нее переломаны кости. Мучила жажда, во рту было горько, после рвоты першило в горле. Глоток воды, один лишь глоток — и могла бы идти хоть сутки.
Женя миновала заросший бурьяном косогор, какие-то колючки царапали ей ноги. Дальше начался спуск. Вскоре она очутилась в неглубоком, прорытом дождями овражке. Огромным усилием перемогла в себе желание лечь, закрыть глаза, впасть в забытье. Хватаясь руками за колючий бурьян, взобралась наверх. Там она немного отдохнула и, едва переставляя ватные ноги, беззвучно взывая о глотке воды, крадучись перешла еще один овраг, потом еще один.
Где-то далеко лаяли собаки. Женя впилась глазами в темноту. Сперва ей показалось, что лай доносится слева. Прислушалась. Нет, совсем с другой стороны. Потом уже стало казаться, что лай слышен со всех сторон, и непонятно было, что там и куда надо идти. Где-то тут, поблизости, должна быть Куреневка, а может, Сырецкие хутора… Как большинство горожанок, Женя почти не знала окрестностей города. Когда-то, еще в школе, ездила за город на прогулки, но видела тогда рощи, леса, а тут только хмурые овраги, пески, бурьян.
Начало и вправду светать. Женя пошла по склону, заросшему низким, уже безлистым кустарником. Наверху огляделась — слева, в балке, увидела домики, окруженные садами, и застыла в тревоге. Что там? Может, сразу же нарвется на немцев. Взглянула на себя — на блузке, на юбке темнели кровавые пятна.
Женя села под кустом и, точно застыв, просидела весь день. За домами проходила какая-то дорога, там время от времени проносились машины, оставляя за собой серый хвост пыли. Машины теперь могли означать только одно: немцы.
Ночью она опять шла. Еще сильней хотелось пить, еще тяжелее стала голова. Чтоб хоть немного унять жажду, она жевала какие-то листья, выплевывала их, дышала широко открытым ртом. И опять со всех сторон доносились вой и лай собак.
Дождавшись утра, Женя решила зайти в первый же двор, в первый попавшийся дом. Будь что будет! Нет больше сил терпеть жажду, нет больше сил блуждать наугад. Будь что будет!
И она, через огороды, прошла к первому же двору. Маленькая рыжая собачонка, ощетинившись, кинулась ей под ноги. Скрипнула дверь. Прислонившись к стенке сарая или хлева, Женя смотрела на пожилую женщину, подходившую к ней. Когда женщина приблизилась, ее худое, изборожденное морщинами лицо сразу потемнело, испуганные глаза остановились.
— Воды, каплю воды, — простонала Женя.
Женщина быстро оглянулась вокруг и подтолкнула ее в плечо — раз, другой. Женя очутилась в тесном хлеву, где чуть не уткнулась лицом в крутой коровий бок. Корова повернула голову и дохнула на нее теплом.
— Откуда ты взялась? — тихо спросила женщина, всматриваясь в Женю все такими же испуганными глазами.
— Воды, — едва шевельнула опухшими губами Женя.
Женщина молча вышла и через минуту вернулась с кружкой воды. Пока Женя пила, всхлипывая, захлебываясь и теряя дыхание, женщина молча смотрела не на ее лицо, а на платье.
— Оттуда?
Женя кивнула головой.
— Спаслась? Боже мой… А кто еще с тобой был?
— Мать. И тетя.
— Боже мой!
— Это что, Куреневка?
— Куреневка.
— Я пойду, — прошептала Женя.
— Куда? Вот так? — Женщина протянула руку к покрытой пятнами крови блузке и тут же отдернула ее, словно обожглась.
— Дайте мне какое-нибудь старое платье, — попросила Женя. — А это возьмите. Оно новое, только…
Женщина снова молча вышла и вернулась с узелком в руке. Пока Женя переодевалась, обе молчали. Потом хозяйка сказала:
— Снимай и туфли. Платье-то в заплатах, стиранное сколько раз, а туфли вон какие. — И сняла с ног почерневшие, стоптанные сандалии. — И платок возьми, повяжись, чтоб не так в глаза бросалось.
Потом опять пошла в дом и принесла два больших ломтя хлеба. Сунула в руку — ешь.
Женя съела один ломоть, затем — уже через силу — другой. Корова часто поворачивала к ней голову и шумно дышала. Женя согрелась, ее клонило ко сну. Женщина снова выглянула в открытую дверь:
— Идем в дом.
Женя посмотрела на нее: худое морщинистое лицо женщины было спокойно.
— Кто у вас там?
— Внучата. Скоро дочка придет.
— Лучше, чтоб никто меня не видел. Я пойду.
— Есть у тебя к кому идти?
— Есть, — ответила Женя и подумала, что Ярош тревожится, ищет ее. Но понимала, что идти прямо к Ярошу нельзя, чтоб не накликать на него беды. Да и живет он в центре, ходить там опасно. Надо найти кого-нибудь, передать ему весть о себе, и тогда Саша сам придумает, как все уладить.
«Отдохну немного и пойду», — сказала себе Женя.
Она прислонилась головой к стене и сидела, должно быть, с час, пока не скрипнула дверь. Вошла хозяйка, протянула Жене какой-то сверток в бумаге и профсоюзный билет.
— Документ свой забыла, дочка. В кофте. А это хлеб. И иди осторожно. А то кругом людоловы. Пройдешь задами и выйдешь на улицу. Ни с кем не говори. Если спросят, скажи — с окопов. Так до Подола и доберешься.
Она шла долго, отдохнет немного у какого-нибудь пустого дома с забитыми окнами — и снова идет, все время думая о том, кому можно довериться и сказать адрес Саши. Казалось, что стоит ей увидеть Яроша — и все страшное останется позади. Понимала, что это наивно, бессмысленно, и все-таки хваталась за эту мысль.
Уже под вечер Женя очутилась на Подоле. Никто за все время с ней не заговорил, никто не тронул. Прохожих было немного, большей частью такие же, как она, женщины, молодые и старые, в стираной заплатанной одежде.
Перебрав мысленно всех знакомых, подруг и товарищей по работе, Женя вспомнила про Таню Рябцеву. В школьные годы приезжали они сюда, на Подол, шумным девичьим табунком. Маленький домишко окнами в переулок. Двор, садик. Она хорошо помнит, где этот переулок: возле церкви со странным названием — Никола Тесный. Танин отец рассказывал, что когда-то в церковь забрались воры, а когда они выбирались обратно, узкие окна задушили их в своих каменных объятиях.
Таня Рябцева… Год тому назад встретила ее на Крещатике. Они весело посмеялись, вспоминая детские шалости. Где это она работала? Бухгалтером, что ли?
Через четверть часа Женя увидела церковь с узкими узорчатыми окнами и теперь уже уверенно свернула в один из кривых переулков, которых на Подоле без числа.
И вот она стоит в маленькой светлой кухоньке, где до блеска начищена посуда и пахнет так, что набегает и душит голодная слюна. А перед ней Таня Рябцева — круглолицая, с ямочками на пухлых щеках, с венчиком темных кос. Таня стоит возле закрытой двери, ведущей в комнаты, растерянно расставив руки, и, испуганно хлопая глазами, шепчет:
— Женя, я не могу. Ты не сердись… Ловят, ищут. Может быть, уже кто-нибудь заметил… И днем и ночью облавы. Пойми…
Женя смотрит на ее дрожащие губы и отводит глаза. В окно видит двор, сад, где они играли когда-то в волейбол, дурачились.
— Я там, в сарае… Куда же теперь на ночь? У меня документ такой, что никто…
— Женя, — голос у Тани становится резче, — это, в конце концов, нечестно, нечестно… — И снова умоляющие, жалобные нотки. — Пойми, Женя… Ну, я тебя прошу, я… Я потом найду тебе угол. А сейчас иди. Может, тебе деньги нужны?
— Ничего мне не надо, — устало и безразлично говорит Женя. — Прощай.
Она была уже за порогом, когда Таня бросилась за ней и накинула ей на плечи большую темную шаль, которая сразу окутала ее комнатным теплом.
— Возьми, Женя. На тебе ведь легкое платье. Как же ты?
Женя повернула голову и снова увидела дрожащие мелкой дрожью полные розовые губы.
— Прости меня, Женя.
— Оставь, Таня… — вяло махнула рукой Женя. — Прощай. Платок я тебе верну.
Теперь она шла и думала о том, что город, с его домами, для гонимого, затравленного человека — тоже пустыня, как и безлюдные овраги и сожженные солнцем песчаные косогоры. Но там, под каждым кустом, в каждой яме, — прибежище, тихий угол, ночлег…
Она избегала больших улиц и сворачивала из переулка в переулок. Скоро стемнеет, настанет комендантский час, когда запрещается ходить, и тогда ее застрелит первый же патруль.
Какое страшное, дикое слово: людоловы! С татарских, Батыевых времен, когда ордынцы хватали ясырь, сквозь столетия пронесли это слово киевские окраины, и вот оно звучит снова в своей первоначальной сути — охота на людей. «Сколько же лет потребуется, — неслышно спросила Женя, — чтоб оно исчезло навеки?»
Где она? Что это за лабиринт нескончаемых переулков, которые извиваются по балкам и оврагам? Гончарный, Дегтярный, Бондарный, Кожемяцкий, снова Гончарный, на этот раз Большой. Маленькие домики с садами и огородами, карабкающимися по склонам. Неужели это Киев?
Наконец переулки окончились. Зеленый, крутобокий овраг широко расступился. За ним поднимались горы. Направо над обрывом высилось здание Исторического музея, Женя сразу же узнала его. Слева, на противоположной стороне, виднелся другой дом, тоже чем-то знакомый. Неужели Художественный институт? Прямо перед глазами овраг кончался отвесной кручей, на которую вела деревянная лестница. На горе выстроились темные, многоэтажные здания. Жене нетрудно было догадаться, что это Большая Житомирская. Но как странно… Никогда она не предполагала, что в центре города, возле самых оживленных его артерий, притаился заросший деревьями, кустарником, а кое-где и бурьяном, заваленный мусором, старый как мир овраг, с извилистыми тропками, которые ползут и ползут вверх.
Значит, и в городе есть человеку пристанище! Где-нибудь здесь, между кустами или в яме, вырытой на склоне, она проведет ночь. А завтра… Что завтра? Только не поддаваться страху, как Таня. Не дрожать.
Облава, охота на людей. Может быть, здесь и родилось это слово, когда в норах, в ямах, под корнями деревьев хоронились жители древнего Киева от половцев, от татар. А на этих кручах горели терема, как ныне горит Крещатик.
Женя села под деревом, развернула шаль, укуталась ею, прикрыла ноги и только тогда, разорвав газету, с наслаждением вдохнула запах свежего хлеба, кусок которого дала ей с собой женщина на Куреневке.
Быстро темнело. Сперва темно-серая муть легла на дно оврага, потом, подымаясь все выше и выше, наполнила ущелье до краев. Стало труднее дышать. Женя оказалась на дне глубокого колодца, в котором клубился туман. Нигде ни огонька, ни звука. Только тусклые звезды мигают над головой, пробиваясь сквозь мглу. И уже не отчаяние и злобу будят они. Вместе с тревожной надеждой наплывают воспоминания и слезы.
Женя закрыла глаза, оперлась локтями о колени и притихла. Она впала в тяжелое забытье, прерываемое временами протяжным стоном, неясным бормотанием. Она просыпалась и снова бессильно роняла голову. И все повторялось сначала: она ползла через яр, наполненный трупами, а рядом были мама, тетя Дора и еще тысячи, тысячи других. Кто-то кричал, кто-то ругался, плакал, проклинал. Чей-то ребенок звал: «Мама!» И снова загремели выстрелы. Женя бросилась бежать, но обессилела, упала, и река мертвых понесла ее.