Киевские ночи(Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович 14 стр.


А потом он подумал другое: «А может быть, сейчас Костецкий ведет танковую дивизию на гитлеровцев?» Но и этого он не мог сказать Клавдии Даниловне. Не догадки, не предположения, хотя бы и самые радужные, нужны ей.

Ярош встал, взволнованный, и, тяжело опираясь на палку, проковылял к окну. Клавдия Даниловна встрепенулась, словно только сейчас увидела его.

— Саша!.. Вы ранены? Простите, я все о себе… Что у вас с ногой? — Она подошла к нему и испуганно прошептала — А почему вы здесь? Саша, ведь вы были в армии? Как же так?

Он ждал этих горьких вопросов с первой минуты встречи, и все же, когда услышал их, не так слова, как ее голос, ее взгляд потрясли его.

— Окружение?

Ярош только кивнул головой. Хорошо, что она не представляет, какой ад скрывается за этим словом.

— Что с ногой?

— Э, заживет, — отмахнулся он. — Спасибо старому сельскому фельдшеру. Но будь она проклята! — Ярош изо всех сил стукнул палкой о пол. — Из-за нее не смог выйти из окружения. Пока доплелся…

— Где это вас?

— Под Уманью. Я знал: Киев наш. Я готов был ползти на четвереньках. И вот дополз!

Ярош умолк, и она вздрогнула не от того, что он сказал, а от того, что не договорил.

— А вы? — спросил Ярош.

— Как все, — покачала головой Клавдия Даниловна. — Была на окопах, потом помогала здесь… Вот так и осталась.

— Невеселая история.

— Невеселая, — вздохнула Клавдия Даниловна. — Но вы обо мне не беспокойтесь, я все стерплю. Мне за вас больно. Как же вы пойдете? Ведь зима приближается. С такой ногой…

— Еще немного подживет — пойду.

— Саша, — шепотом, волнуясь, заговорила она. — А может быть, здесь?.. Столько людей, преданных до конца… — Еще больше волнуясь, уже со слезами на глазах, она сказала: — Саша, вы-то мне верите! Если нужно будет, поручите мне что хотите. Я все сделаю. Я жизнь отдам, хотя у меня и сын… Ведь я знаю, Саша, вы не опустите рук.

Ярош сжал челюсти так, что выступили и побелели скулы. Ничего не сказал. И сказал все.

Клавдия Даниловна даже посветлела, взглянув на его окаменевшее лицо:

— Дмитрий всегда говорил, что вы, Саша, крепкая косточка… Ой, что ж это я! Чаю, хоть стакан чаю!

Она вышла на кухню, принесла горячий чайник, вынула из буфета хлеб и кусочек сала.

— Не знаю, Саша, что дальше будет. Должно быть, придется голодать. Не видно, чтоб немцы собирались нас хлебом кормить. Я не о себе думаю. У меня Юрко на руках.

— А где он?

— Пошел в школу. Посмотреть. Там, говорят, какие- то объявления вывешены. Регистрация учителей, что ли… Петлюровские недобитки зашевелились. В управе орудуют, суетятся. Возможно, откроют несколько школ. Еще бы! Гитлер — освободитель! Вы не видели портретов с такой надписью? Вот этакие!.. Юрко позавчера один сорвал. Ну что вы скажете?

— Молодец! — невольно улыбнулся Ярош. Но тут же покачал головой: — Ненужное геройство. Вы ему не разрешайте…

— Такой глупый, неосторожный. Еще домой обрывки принес, показать. — Клавдия Даниловна вздохнула. — Если б вы знали, Саша. Как ни трудно мне приходилось и приходится, самое трудное — это Юрко. Что ему сказать, как объяснить, когда и сама ничего не понимаю? Ну какие мне найти слова? Отец вместе с Кировым воевал, с Фрунзе. Подумайте! И вдруг — враг народа. Я ему тысячу раз говорила: «Это ошибка, сынок, в такой суровой борьбе может произойти и жестокая ошибка». А он: «Мама, разве нужно столько лет, чтоб исправить ошибку?» Я ему приводила и ваши слова: «Может быть, поклеп, наговор каких-нибудь мерзавцев». А он на это: «Почему же не накажут этих мерзавцев? Разве возможна такая несправедливость? Мама, напиши Сталину. Еще раз напиши». Боже, сколько раз я писала!

Последние слова прозвучали так, что Ярош похолодел.

Хорошо, что в прихожей постучали.

— Юрко! А у нас дядя Саша, — услышал Ярош.

Вошел длинноногий мальчик, и Ярош, взглянув на него, понял, что никуда ему не деться от непрошеных дум и воспоминаний. В двенадцатилетнем мальчишке он увидел Дмитрия Костецкого — светловолосого, ясноглазого, из-под крутого лба глядящего тебе прямо в глаза. «До чего похож», — чуть не вырвалось у него; он прикусил язык. «И как вырос! Давненько уже я тут не бывал», — сказал себе Ярош с укором.

— Ну, здорово, Юрко, — хрипло проговорил он. — Растешь, братец мой, растешь!

Он крепко, как взрослому, пожал мальчику руку, потом обхватил за плечи, притянул к себе. Мальчик ткнулся лицом ему в пиджак, покраснел и замер. Скупая мужская ласка, верно, напомнила ему что-то давнее, отцовское. Стоял и боялся шевельнуться. А мать смотрела на обоих и никак не могла проглотить комочек, застрявший в горле.

— Садитесь же, попьем чаю, — засуетилась она. — Что там за объявление, Юра?

— Регистрация учителей.

— Не пойду, — твердо сказала Клавдия Даниловна.

Ярош покачал головой:

— Я не уверен, что это самое правильное.

— Ну что вы, Саша! — удивилась она. — Неужто вы хотите, чтоб я работала на немцев? В фашистской школе?

— Там будут дети, там будут учителя. А если так, то можно ли стоять в стороне? Вы будете вместе с другими. Это уже кое-чего стоит.

— Не знаю, не знаю, — растерянно сказала Клавдия Даниловна. — Ведь… Если в школу пойдет любой учитель, никто ничего не скажет. А пойду я, так, верно, не один мне вслед бросит: «Побежала, небось немцев ждала, у нее ведь муж…»

Ярош перебил:

— Может быть, и через это придется пройти. Но там, где наши люди, должны быть и мы.

Он попрощался.

— Я еще зайду. Будь здоров, Юрко. И не делай глупостей.

На него пытливо смотрели ясные глаза Костецкого, и в них та же тысяча вопросов. Ярош почувствовал, что отвечать не в силах, и торопливо сказал:

— Мама тебе объяснит, почему я здесь.

Клавдия Даниловна провела его через кухню и темные сени на черный ход. Когда она отворила дверь, Ярош увидел небольшой садик, за ним длинный проходной двор.

Клавдия Даниловна заговорила шепотом:

— Может быть, вам или кому-нибудь другому придется скрываться… Имейте в виду. Видите: два выхода, на улицу и сюда.

Ярош ничего не сказал. Лишь кивнул головой и крепко пожал ей руку.

16

Комната, казалось, посветлела от белозубой Ромкиной улыбки.

Максим по-мальчишески смеялся, ловя молниеносные движения проворных Ромкиных рук, ловких ног, головы.

Ромка искусно жонглировал четырьмя тарелками. Он показывал фокусы с маленьким мячиком, который прятал за воротник, а вынимал изо рта. Он угадывал любую задуманную карту и неожиданно находил ее не в колоде, а в кармане. И еще хвастал, что может глотать шпаги. Да только… шпаги у него сейчас нет.

— А что ты еще умеешь? — смеясь спросил Максим.

Смеялась и Ольга. А Ромка смотрел на нее так, как и положено смотреть семнадцатилетнему юноше на красивую девушку старше его годами: восхищение, почтительность и робость — все смешалось вместе. Эту робость и смущение он старался скрыть за разными забавными проделками, и это ему почти удавалось.

Максим все видел и улыбался со снисходительностью взрослого, однако и его зеленовато-карие глаза тоже временами тревожно поглядывали на Ольгу. Только Максим старательно скрывал свое восхищение и свою робость перед этой девушкой, что так сурово хмурилась и так хорошо смеялась.

Что же еще умел Ромка? Щелкать соловьем. Кукарекать лучше, чем петух, болботать, как старый индюк, мяукать котенком.

А еще умел Ромка незаметно, через дворы и переулки, пробираться к одному маленькому домику и выносить оттуда пачки листовок. Умел, весело поблескивая белыми ровными зубами, шмыгать вокруг немецких машин.

Умел внезапно появляться там, где нужно, и исчезать, когда понадобится, еще внезапнее. Умел первым узнавать обо всем, что творилось в городе.

А до войны его любимым делом было ковыряться в телефонных аппаратах, распутывать сложное сплетение проводов — Ромка работал монтером телефонной станции. Глубь времен — а в действительности каких-то три с половиной месяца — отделяла его от тех удивительных довоенных дней, когда можно было, беззаботно улыбаясь и насвистывая, ходить по улицам Киева с рабочей сумкой за спиной.

Взяв у Ромки пачку листовок, Ольга ушла, чтоб передать их дальше. Немного погодя двинулся и Ромка.

А через два часа он снова стоял перед Максимом — бледный, с крепко сжатыми зубами и застывшим взглядом.

Надя уже была дома. Растерянно посмотрев на нее, Ромка молчал.

— Говори, — тихо приказал Максим.

Опустив глаза, Ромка выдавил из себя:

— В Первомайском саду повешены двое. На главной аллее. С площади видно… Я подошел. На куске фанеры написано: «Партизаны».

Максим и Надежда быстро переглянулись. Надино лицо пошло желтыми пятнами. Она медленно опустилась на табуретку и с силой сплела пальцы похолодевших рук.

— Ни фамилий, ни…

— Ничего, — едва шевельнул губами Ромка.

Потом поднял голову и, напряженно глядя Максиму в глаза, сказал:

— Сегодня ночью я напишу там другое: «Жертвы фашистских палачей…» Или так: «Отомстим за героев».

Максим ответил не сразу.

— Ну что ж… Действуй. Но гляди — обдуманно и осторожно.

Ромка махнул рукой и, скривив губы, пренебрежительно обронил:

— Что со мной станется?..

— Не фордыбачь, — сердито перебил его Максим. — Зря подставляет голову только дурак. Понятно?.. Сделаешь это на рассвете. С вечера патрули особенно лютуют.

— Понятно, — послушно ответил Ромка и посмотрел на Максима таким мальчишески преданным взглядом, что у того потеплели глаза.

Ромка сделал то, что задумал. Но прибитую фанеру с наспех выведенными краской словами «Жертвы фашистских палачей» заметили не только киевляне…

В первом часу Ромка, запыхавшись, прибежал к Максиму и, хватая ртом воздух, рассказал, что немцы сняли новую надпись и у виселицы стоят теперь двое часовых.

— Если они останутся на ночь… — Дальше Ромка заговорил шепотом, горячо, нетерпеливо, весь — жажда деятельности и мести. — Я с моими хлопцами… Это надо, надо сделать.

Максим молчал, хотя с первых же слов Ромки проникся тою же мыслью: это надо сделать.

— Спросим Матвея Кирилловича, — сказал он. — И тогда… Я тоже пойду с вами.

Ромка блеснул глазами и двумя низками белых зубов.

Но перед Середой он стоял, как школьник перед строгим учителем, мял в руках свою и без того мятую кепку и молча ждал.

Говорил Максим.

Середа сидел у стола, подперев голову рукой. Ромка не мог разглядеть, что таилось под седоватыми насупленными бровями.

— Ну что ж, — сказал он жестко, и крепко сжатый кулак опустился на стол. — Пускай знают.

В скупых словах прозвучал приговор.

Он много чего еще умеет, Ромка Белозубый. Умеет неслышной тенью красться от дерева к дереву и замирать не дыша. Умеет ползти по земле так, что и листок не шелохнется.

Максим двигался следом за Ромкой и с завистью думал: «Ловкий, как чертенок».

Земля была теплой. Она пахла привядшей травой и сладковатой прелью желтых листьев.

Иногда они отдыхали, выжидая, и тогда приятно было, лежа на траве, положить голову на локоть, и вдыхать запах теплой земли, и смотреть, как темные кроны деревьев подпирают звездное небо.

Тишина и мрак давно окутали город. Но кажется, что и он не спит, сторожко прислушивается к каждому звуку, как прислушиваются Максим и Ромка.

Справа от широкой аллеи еще две тени крались между деревьев. Фосфорические стрелки на часах, казалось, застыли на месте, но неотвратимая минута приближалась.

И она пришла.

Черные тени прыжком очутились за спинами часовых. Тяжелые удары по голове оглушили их, сбили с ног.

Все дальнейшее произошло с той же молниеносной быстротой. И без единого слова.

Двое стояли внизу. Двое взобрались на перекладину виселицы. Трупы неизвестных партизан были спущены вниз, а в тех же петлях повешены стражи смерти в зеленоватых шинелях.

И тени, согнувшись, теперь уже с тяжелой ношей, скрылись в темноте.

Трупы похоронили в неглубокой яме, вырытой ножами на склоне горы. Никаких бумаг, никаких документов при них не нашли. Киевская земля приняла еще двух своих сыновей.

— Надо запутать следы, — глухо сказал Максим.

И они разошлись. Двое в одну сторону, двое в другую.

Было уже позднее утро, когда Максим и Ромка через Печерск, по Собачьей тропе, вышли на Бессарабку.

— Можно к тебе? — сказал Ромка.

— Идем. — Максим взглянул на него. Видно, Ромке очень не хотелось остаться одному. Кто у него дома? Бабушка?..

Надя ни о чем не спросила. Поняла все.

— Ложитесь спать, — сказала она, скользнув взглядом по их серым, усталым лицам.

Ромка присел к столу и процедил сквозь зубы:

— Я не засну.

— Заснешь, — сердито проговорил Максим и, достав из шкафа бутылку, налил Ромке и себе по полстакана.

Минут через десять Ромка спал на лавке; во сне лицо его снова стало мальчишески добрым и мягким.

А Максим не мог уснуть. Он лежал и смотрел на Ромку, на веселого парнишку Ромку, который умеет все. Что делал бы ты, Ромка, если б не война? Работал бы, учился, танцевал бы в клубе и развлекал друзей своими затеями. И в том же Первомайском саду поцеловал бы тайком, должно быть впервые, такую же веселую девушку. И через всю жизнь шел бы ты с доброй улыбкой, с добрым сердцем. Но сегодня, Ромка, ты должен зажать свое сердце в кулак.

Быть может, только немногие успели в тот день увидеть повешенных немцев. Но слух о том, что произошло в Первомайском саду, с удивительной быстротой распространился по городу.

В эти невыносимо тяжкие дни даже небольшое само по себе событие вырастало в исполненный глубокого смысла символ.

17

Расстояние и густой кустарник, в котором пряталась Женя, не позволили ей как следует разглядеть человека, который некоторое время стоял неподвижно, словно кого-то поджидая, а потом медленно прошел верхней дорожкой и скрылся.

Кто это? Кто это там стоял и смотрел? Нет, видно, не осенние пейзажи привлекали его.

Откуда ей было знать, что это Ярош, гонимый беспокойством, тревогой и болью, случайно забрел сюда, на днепровскую кручу? Откуда было Жене знать, что он был так близко в эту минуту безысходности и отчаяния.

Однажды, выйдя в свой очередной бесплодный поход, Ярош вспомнил про славного парня линотиписта Мишку Батуру, товарища по работе в типографии. Какое счастье было бы встретить его! На мысль о Мишке Яроша натолкнули те тяжелые раздумья, которые, всплыв как-то ночью, уже не покидали его больше. Да, он не может скрывать от себя суровую правду: никуда ему с больной ногой не дойти. А раз все повернулось по-другому, он должен действовать, искать людей, искать под голье. Задорожный погиб… Может, каким-нибудь чудом здесь, в городе, Мишка?

И он пошел разыскивать его.

Батура жил на Владимирской, где-то возле телеграфа. Ярош несколько раз был у него, но точного адреса не помнил. В этом ли, в том ли доме? Возле первых дверей Ярош увидел на стене торопливую надпись, сделанную синим карандашом: «Микола! Иди на Мало-Васильковскую, я у Марийки, не смогла выехать. Даша». Чья-то внезапная разлука, чьи-то напрасные поиски и ожидания крылись за этими неровными буквами, которые Микола, может быть, никогда и не увидит.

Ярош заглянул в дверь, незнакомая темная лестница повеяла на него холодом. Нет, не этот, — должно быть, следующий дом.

Ему открыла сестра Мишки — Валя. Едва он переступил порог, Валя, а вслед за ней и мать, старуха Батура, бросились к нему, и тут началось: слезы, восклицания, вопросы. Не были ли они вместе на фронте? А может, он хоть случайно видел, встречал Мишку? Что означают слова: ожесточенные бои на Одесском направлении? Именно оттуда, из-под Одессы, как думает Валя, пришло последнее письмо от Мишки.

Один вопрос за другим — нетерпеливый, тревожный — срывался с их уст, а он стоял растерянный и молчаливый. Тогда Валя, сурово посмотрев на него, сдавленным голосом сказала:

— Только правду говорите, правду.

Мать, почуяв в этих словах что-то зловещее, охнула, прижала руки к груди: «Нет, нет, не надо такой правды!»

Назад Дальше