Киевские ночи(Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович 15 стр.


Ярошу пришлось поклясться, чуть ли не побожиться, что он ничего не знает, что Мишки он не видел, не встречал и даже ничего не слышал о нем. А им это казалось невероятным. Ну как же так — оба были на фронте и не встретились!

Потом, перебивая друг друга, стали рассказывать о лагерях военнопленных на Керосинной и в Дарнице. Трижды ходили и туда и сюда, выкликали, высматривали. Кой-кому посчастливилось, нашли своих, а Мишки — нету.

Ярош слушал, не в силах произнести ни слова.

— Лежат голодные, обессиленные на голой земле за колючей проволокой. Раненые гниют заживо. А тот, кто кинет им кусок хлеба или картофелину, получает пулю. Лучше б я не дожила, чем видеть это: овчарки рвали человека!

— Мама, не надо! — крикнула Валя. — Не надо!

Ярош снова подумал: как хорошо, что он, невзирая на раненую ногу, полз через какое-то болото, через колючий кустарник, предпочитая умереть, нежели попасть в плен. Его положение и сейчас не очень завидно, но он избежал самого страшного. Медленно умирать за проволокой, и не где-нибудь на чужбине, а здесь, в родном городе; умирать, видя злобное торжество на сытых фашистских мордах! Яроша захлестнула бессильная ненависть. Он поднялся, стал прощаться.

— Так скоро? — разочарованно и испуганно протянула Мишкина мать. Вместе с Ярошем уходило живое воспоминание о сыне.

Валя коснулась его плеча:

— Мне надо с вами посоветоваться, — и увлекла за собой на кухню.

Там она зашептала взволнованно, глотая слова:

— Меня уже три раза вызывали… В типографию, понимаете? Линотипов еще нет. Ручной набор, для этой паршивой газетки. А я не буду на них работать. Верно? Я убегу к партизанам. Верно?..

И замерла, ожидая ответа.

«Как она выросла за это время, — подумал Ярош. — А все еще ребенок: «Убегу»…»

Она ждала. И хотя он знал, что ей ответить, он испытующе смотрел на нее, взвешивал. Веселая, резвая девчушка, что с ней произошло?

— Если зовут — иди, — сказал он тихо. — Надо, Валя, чтоб везде были наши люди. Поняла? Приглядывайся. Про меня никому ни слова… А там посмотрим.

Валины глаза вспыхнули.

Это, это… — она задохнулась. — Это означает…

— Девочка моя, ничего это не означает, — не скрывая горечи, прервал Сашко. И, как бы отвечая на ее немой тревожный вопрос, добавил: — Сам ничего не знаю… Но это надо сделать.

— Как же я… — растерялась Валя. — Одна?..

— Что значит одна? Присматривайся к людям. Потом посоветуемся. Поняла? А если боишься…

— Нет, — просто сказала Валя. — Не боюсь. Я представляла себе иначе… Стрелять, бросать гранаты. Я умею! А тут…

— А тут будет потяжелее. — Сказал сурово, но улыбка помимо воли осветила лицо. «Девчонка…» Но ему уже приходилось видеть таких девчонок, которые с гранатами бросались под танки.

— Вы придете, придете? — прошептала Валя.

— Приду, — почему-то тоже шепотом ответил Ярош и крепко сжал ее тонкие горячие пальцы.

Ярош вышел на улицу и побрел дальше, сам не зная куда. Свернул в Десятинный переулок и вспомнил, как они с Мишкой ходили сюда смотреть на глинистые обрывы, на Княжью гору.

Зеленым шатром поднималась из глубокого ущелья круглая Княжья гора, на которой и следов не осталось от княжеских замков. Ручьями огибали эту гору извилистые старые улочки, в давние времена обиталища ремесленных цехов. Плотники, кожемяки, бондари, кузнецы, башмачники, оружейные мастера, скорняки, гранильщики алмазов. Это здесь его прадед ковал орала и мечи. Из глубины столетий Ярошу слышался дикий рев ордынцев, веяло едким дымом пожаров. Сегодняшних или тех, что пылали восемь веков назад? Сколько крови людской ты видела, киевская земля? Каким огнем жгли тебя? И снова ты горишь, снова топчут тебя орды, налетевшие не из диких степей, а из центра просвещенной Европы.

«Проклятье, проклятье!» — повторял он, бессильно кусая губы. Перед ним стояла тоненькая девушка Валя, и ее глаза и страстный шепот взывали к мести, к борьбе. Закипела в ней кровь киевлянки, как кипела она в сердцах тех дочерей и жен гончаров и бондарей, что лили на головы врагов горячую смолу с крепостных стен этой вот Ярославовой горы, а если стены падали, с топорами бросались в самую гущу рукопашного боя.

«Подожди, Валя, топор нынче не поможет. Я вижу упрек в твоих глазах… Но я и сам безоружен, меня выбросило, как щепку на песок».

Ярош обошел высокое здание Исторического музея, пересек круто уходящую вниз улицу и остановился, потрясенный, у подножия церкви. Не ожидал, что такой болью отзовется в нем знакомая и все же словно впервые представшая перед ним даль.

Видел он только одно: там, где-то далеко, фронт. Стонет земля от артиллерийских залпов, бьют пулеметы…

И вот поднимается в атаку его рота. Как под Волочиском, под Проскуровом, под Тульчином… Почерневшие, покрытые пылью лица. «Хлопцы, хлопцы… Кто из вас жив, кого уже нет?»

Тяжело волоча онемевшую ногу, опираясь на палку, он подошел к беседке и сел. С минуту не мог шевельнуться, потом резко мотнул головой, точно отгонял черную думу. Но на смену ей явилась другая. Собственно, она и не оставляла его, только притаилась, а теперь снова схватила за горло: «Женя, где ты?» Как мираж в пустыне, возникла, обожгла горькой, тревожной любовью и так внезапно, так страшно исчезла.

Найти и потерять. Найти тогда, когда казалось, все уже задушил, перечеркнул навсегда. Сколько раз за эти годы он говорил себе, что Женя для него не существует, что никогда уже их пути не встретятся, не сойдутся. А вот сошлись, и он не уберег ее.

Он любил ее. Любил даже тогда, когда не позволял себе думать о ней. Юношески восторженная, несколько сентиментальная любовь, с поцелуями в темных аллеях, прошла скоро. Но ее место, с разлукой, заняла глубокая, как рана, тяжелая, как камень, выстраданная и безнадежная любовь. Словно каторжник, влачил он за собой этот камень.

А могло сложиться по-иному. Он видел Женю своей женой, и вот они идут вдвоем, нет, втроем, ведя за руки маленького сына. Она провожает его на фронт. А потом все как в тысячах тысяч других семей…

И все же она его нашла и согрела, окутала нежностью, лаской, вознаградила за все эти годы одиночества.

Со свойственным ему великодушием Ярош думал о том, что Жене было труднее, чем ему, в разлуке, в путах неудачного брака. Нет, он никогда, никогда не обмолвился бы ни единым словом упрека. Никакой нет за ней вины, не было бы и тогда, если б она не смогла или просто не захотела его найти.

Но она его разыскала, пришла, — он ей безмерно благодарен. И всю жизнь будет ее благодарить за этот день. Один лишь день! А сколько их могло быть!.. Должно было быть, если б ему выпала на долю хоть капля счастья.

18

— Приглашал один знакомый на горячую картошечку, — сказал Василий Кондратьевич. — Губаренко помните? Может, зайдем на полчасика?

— Губаренко? — удивился Ярош. — А с чего это он?

Василий Кондратьевич ничего не ответил. Ярош пожал плечами:

— Ну что ж, пойдемте.

Они спустились по Дмитриевской, свернули в переулок. Василий Кондратьевич за все время обронил только два слова:

— Любопытный человек.

Ярош вспомнил высокого, немного сутулого корректора с седым ежиком. На длинном лице хищно торчал горбатый нос и поблескивали голубые глаза. Молчаливый и сосредоточенный, сидел он в тихой корректорской и читал, подкручивая усы.

Губаренко открыл им дверь, улыбнулся и, крепко пожав руку, сказал Ярошу:

— Рад вас видеть.

Потом поздоровался с Василием Кондратьевичем.

— А у меня неожиданный гость. — Губаренко подмигнул и прошептал — Пацюк… серая крыса…

В просторной комнате у стола сидел круглолицый лысый мужчина лет шестидесяти с остренькими настороженными ушами.

— Знакомьтесь, — сказал Губаренко, — это добродий Паливода…

Губаренко посмотрел на Яроша и Василия Кондратьевича, желая убедиться, какое впечатление на них произвел добродий. Веселые чертики прыгали у него в глазах, и он заговорил почему-то очень громко:

— А у нас тут серьезная дискуссия. О будущем нации — ни больше ни меньше… Добродий Паливода думает, что, если мы угодим Гитлеру, он пожалует нам звание восточных арийцев. Так?

Круглые блестящие глазки Паливоды подозрительно впились в лицо Губаренко. Все же он кивнул головой:

— Да. Среди славянских народов…

Губаренко не дал ему договорить:

— Итак, немцы с плетью над нами, однако и мы не лыком шиты. Когда-нибудь подымемся до арийцев!

— Добродий Губаренко, — у Паливоды задергались губы, — если бы я не знал вас и ваше прошлое, я подумал бы, что вы смеетесь. Идет серьезный разговор…

— Темнота! — стукнул себя по лбу Губаренко. — Темнота! Где уж мне до таких высоких материй.

— Покорнейше прошу прощения, — поднялся Паливода. — Вижу, перехватили немножко… У вас шутливое настроение.

— Какие тут шутки! Плакать хочется!

— Всего хорошего, господа, — церемонно поклонился Паливода и прошествовал к двери.

— Всего хорошего, — паясничая, последовал за ним Губаренко. — Премного благодарен, что навестили.

Губаренко вернулся, держа в руках котелок горячей картошки. Вкусный запах ее наполнил комнату.

— И такое добро тратить на пацюка? — воздел к небу свои длинные руки Губаренко. — Не попусти, господи! Да еще с водочкой.

Он вынул из буфета графинчик, три рюмки, ловко налил каждому до краев и засмеялся:

— Как вам понравился этот фрукт? Двадцать лет пролежал в нафталине. В восемнадцатом году перед немцами вприсядку плясал, а теперь снова. Почти ариец, а?

Ярош слушал и думал о том, что он вроде бы знал этого человека, а выходит — совсем не знал. Сидел себе в тихой корректорской учтивый молчальник, читал гранки, охотно подсказывал молодым журналистам нужное слово, подкручивал усы и опять читал.

И вот он заговорил.

На столе дымится картошка в мундире — такая горячая, что приходится перебрасывать с руки на руку, как раскаленный уголек. И перед каждым — рюмка водки.

— Уважаемое громадянство! — Губаренко поднял рюмку. — Чтоб все было хорошо!

Он запрокинул голову, но отпил глоток и улыбающимися глазами посмотрел на своих гостей:

— А все-таки хорошее слово «громадянство». Звучит как музыка. Молодой человек, — не смотрите на меня как на динозавра. Я не из пацюков, но все-таки продукт! Не понимаете? Лет десять тому назад в каком-то историческом труде попалось мне на глаза весьма любопытное определение: «Екатерина Вторая была продуктом феодальной эпохи»! Метко сказано? Я тоже продукт, но уже другой эпохи — куда более сложной, до черта запутанной и противоречивой. Недаром пацюк вспомнил о моем прошлом.

Губаренко кинул в рот кусок картошки.

— Да что там пацюк! Посмотрели бы вы на панов редакторов, прибывших с гитлеровским вермахтом творить у нас высокую политику. Вот это и вправду динозавры. Посмотрели бы вы да послушали.

— Читал я вашу газетку, — бросил Ярош.

— Что вы читали! — махнул рукой Губаренко. — Это жалкие крохи. Немецкий цензор на шее сидит. А в разговорах… Боже мой! Раззявили рты и ждут. Гитлер преподнесет им на блюдечке украинскую державу. Уже, глядишь, и премьер есть — Стецько. И фюрер свой нашелся — Бандера какой-то. Все как у людей. Только немец на шее. Привезли с собой вагон портретов — вот этаких! «Да здравствует батько вызволитель Адольф Гитлер!» Видали? И вбивают в головы нашим пацюкам, что и они арийцы. Хоть и второго сорта, да все ж таки арийцы. А себя эти пацюки величают «элитой нации». Там только и речи что «рыцари национальной идеи… украинский Ренессанс… аристократы духа»… Слышите? И какая, при всем этом гоноре, беспросветная тупость! Они — Европа, они — цивилизация. А мы для них — раскосая Азия, свинопасы, презренный скот. Они, видите ли, милостью фюрера, в берлинских и мюнхенских кафе отсиживались, «хох» кричали Европе! И вот теперь эти политики и аристократы духа будут править Украиной. Все как у людей, только немец на шее!.. Я им в первый день сказал: «Послушайте, паны европейцы, я уже видел в восемнадцатом году, как прусский фельдфебель Украину поднимал. Высоко! Прямо на виселицу. А потом этот фельдфебель сделал «шнель цурюк», иначе говоря — повернул оглобли. Посмотрели бы, как они загалдели. Индюки надутые: блы-блы-блы… Сидят себе по кабинетам в редакциях и мудрствуют. Над чем мудрствуют, спрашивается? Послушали б вы эту комедию! Государственные и мировые проблемы решают. К примеру, как одеть украинскую полицию? Что они должны носить на голове — мазепинки или казацкие шапки с длинными шлыками? Или: где к трезубцу прицепить тевтонскую свастику? Внизу или наверху? Прямо слюной исходят. Национальная, видите ли, романтика! Трезубец, мазепинки… А что Киев горит, Украина истекает кровью, им и дела нет…

Губаренко допил рюмку, подкрутил усы и занялся новой картофелиной, которая искрилась, как снег на солнце.

— Вот этак же и наши кобелякские политики, вроде Симона Петлюры, двадцать с лишним лет назад проводили диспуты государственной важности: какую мотню на шароварах делать? И дошли до того, что — шириной с Черное море. Ни на вершок меньше!

Губаренко взмахнул тонкими костлявыми руками и вдруг продекламировал:

И мотню они, как знамя,
Вздымут над собою,
Ринутся, подобно турам,
Прямо в гущу боя.

— Не приходилось слышать? — обратился он к Ярошу.

Тот отрицательно покачал головой.

— То-то и оно, — усмехнулся Губаренко. — Это написал еще до революции Микола Чернявский. Не рифмоплет, а поэт божьей милостью. И называются эти стихи «Мотненосцы». Понятно?

Загремит тогда повсюду
Гимн по Украине:
Слава нашим мотненосцам,
Пускай ворог сгинет!
Сокрушим, сметем полмира
Мы мотней одною!
Слава, слава патриотам
С грязною мотнею!

Губаренко захохотал, потом захлебнулся кашлем.

Василий Кондратьевич многозначительно взглянул на Яроша, едва заметная улыбка промелькнула на губах старого метранпажа.

— Вот так оно и бывает, — наконец отдышался Губаренко. — История повторяется. Но в первый раз она творится как трагедия. А во второй — как фарс. Кажется, так говорил этот симпатичный дед с львиной головой? И вот перед нашими глазами — фарс. Жалкий и кровавый. Может быть, вам, товарищ Ярош, странно, что бывший петлюровец цитирует Карла Маркса?

Задорные огоньки блеснули в голубых глазах корректора. Ярош несколько растерянно улыбнулся. О многом хотелось бы ему спросить. Он подыскивал нужные слова.

Но Губаренко не дожидался вопросов. Ему не терпелось высказаться, он словно вознаграждал себя за годы молчания.

— Романтики, воители! — с глубоким презрением произнес он. — А я кто такой? Хотите знать? Меня когда- то называли поэтом трезубца и голубой мечты. Печатался. Псевдоним — Максим Кривонос. А как же… Нос видите какой! И кунтуш носил, и шапку с длинным шлыком, и саблю вот этакую. Имел чин — хорунжий первого куреня украинских вольных казаков. Чувствуете, чем это пахнет? Директория, УНР, мотненосцы… Ха-ха-ха! Сто двадцать партий. Как в Европе! И все политики, и все неньку-Украину продают. «Распивочно и на вынос…» А у нас, зеленых дурней, головы мякиной набиты, и мы горланим: «Слава головному атаману Симону Петлюре!»

Губаренко похлопал себе по голове:

— Продукт? А? Еще какой продукт… Дорого мне обошлась эта фальшивая романтика, пока я понял, кого любить, кого ненавидеть. Вот так-то, молодой друг мой. Вы не испытали, что значит плутать без дороги. А мы… Совершилась революция, а мы — слепые котята. Я имею в виду какую-то часть украинской интеллигенции. К примеру, таких, как я, вчерашних гимназистов. У нас голова пошла кругом. У добродия Паливоды, которого вы сейчас здесь видели, она и по сю пору задом наперед. На всю жизнь перевернулась. Пацюк! Разинул рот и ловит каждое слово этих «европейцев».

Назад Дальше