Мысли, которые нас выбирают. Почему одних захватывает безумие, а других вдохновение - Кесслер Дэвид 5 стр.


Стимул, несущий агрессию, и стимул, вызывающий половое возбуждение, являются салиентными для большинства людей.

Но как же тогда стимул становится салиентным для нас? На самом простом уровне, яркость, цвет, форма, движение и новизна могут сделать объект необычным для нас. Сенсорные свойства являются ключевым признаком: яркий цвет на черно-белой сцене или красный воздушный шар, летящий в голубом небе, – это необычные, особенные, или салиентные, картины. Кроме того, они чем-то заметно отличаются от окружающих объектов. Когда исследователи поместили принтер на кухонную плиту, наблюдатели смотрели на эту сцену дольше, чем если бы на том же месте стояла обычная кастрюля. Неожиданные вещи неизбежно захватывают наше внимание.

Особенное значение также имеют для нас сильные желания, близкие и дальние цели, отношения к превратностям судьбы и потенциальным возможностям, а также к крупным событиям в жизни. Особые характеристики стимула в значительной степени зависят от того, насколько близко он соотносится с нашим эмоциональным состоянием или личным опытом. Тот же самый стимул может быть исключительно салиентным для одного человека, но не вызовет никакой реакции у всех остальных. Для большинства пассажиров проезд по мосту – только часть ежедневной поездки, но для некоторых это может стать источником бесконечного ужаса. Иногда один и тот же стимул будет очень ярким для двух человек, но совершенно по-разному, что зависит от их воспоминаний и их прошлого опыта. Например, посадка на рейс в родной город или даже просто мысль о полете туда может иметь положительную валентность для одного человека и отрицательную – для другого. (Валентность представляет собой эмоциональную значимость стимула, которая подсказывает нам отношение к стимулу – положительное, нейтральное или отрицательное.) Хотя мы все обрабатываем стимулы по-разному, существует также немало совпадений в том, как мы приходим к той или иной оценке стимула. Например, стимул, несущий агрессию или опасный, и стимул, вызывающий половое возбуждение, являются салиентными для большинства людей.

И наконец, стимулы исключительно салиентные – часто те, которые ассоциируются с эмоциональными событиями прошлого, – захватывают наше внимание целиком и полностью. Когда это происходит, мы уделяем все меньше и меньше внимания другим стимулам, влияние которых на наши эмоции постепенно ослабевает иногда настолько, что они совсем исчезают из нашей оперативной памяти. Таким образом, захват изменяет наши чувства и в конечном итоге влияет на наше видение мира.

Хотя во многом схема нашего мозга по-прежнему остается неясной и требует дальнейшего изучения, исследования доказали, что существуют взаимосвязанные нервные пути, играющие главную роль в обработке эмоциональных стимулов. Важнейшим компонентом этой принципиальной схемы является амигдала, часть височной доли мозга в форме миндального ореха. Амигдала участвует в инициировании многих наших эмоций – в том числе страха, возбуждения, отвращения, – а также в «определении значимости», индивидуального процесса, в ходе которого мы определяем для себя тот или иной стимул как особо важный. Этот процесс происходит вне нашего сознания. Особая часть амигдалы принимает участие в переключении внимания; другие части связывают память с салиентными стимулами. Таким образом, амигдала является ключевой нервной хаб-схемой, которая определяет приоритеты нашего осознанного понимания. В свою очередь, эмоциональные схемы связывают амигдалу с другими нервными сетями, которые инициируют обучение, память, привычку, мотивацию и принятие решений.

Это взаимодействие заставляет нас уделять особенно пристальное внимание стимулам, связанным с эмоционально окрашенными событиями прошлого, что является ключевым моментом в нейробиологической интерпретации захвата. Исключительно салиентные стимулы – голос ли бывшего любовника, записка от родителей, ресторан, где состоялся важный разговор, – захватывают наше внимание и активируют эмоциональную реакцию, запуская нервную схему мозга, которая подстрекает нас к заинтересованности и действию. Каждый раз, когда стимул возбуждает определенный нейрон, срабатывают нервные паттерны. Со временем эти паттерны усиливаются. По мере того как интенсивность возбуждения нейронов в сети возрастает, наше внимание сильнее привлекает голос, записка, ресторан. И, следовательно, активнее становятся соответствующие мысли и поведение.

Существует также важный упреждающий механизм захвата. Система упреждения является одним из основных элементов в физике и инженерной науке: выходной сигнал данного процесса становится входным сигналом для другой, новой стадии, которая затем определяет следующий шаг процесса. Для Дэвида Фостера Уоллеса этим упреждающим механизмом был источник его собственной бесконечной регрессии – ощущение раскола внутри, бесстрастное сканирование своего разума для выявления слабости, определение этой слабости, но невозможность собрать себя – той последовательности, которая поймала его в замкнутый круг негативных мыслей и чувств.

Глава третья

От нормы к психическому расстройству

Феномен захвата включает широкий спектр психологических понятий, например внимание, обучение и память, триггеры, сенсибилизация, подкрепление (когда необычный стимул инициирует повторяющиеся мысли и поступки), обсессия, мотивация, долгосрочные последствия детских переживаний, привязанность и, возможно в первую очередь, – эмоции и настроение.

Чувства, связанные с захватом, могут принимать различные формы, а их интенсивность, продолжительность и качество могут меняться. Иногда эмоциональное переживание длится всего несколько мгновений. Но захват, который оно спровоцировало, может с возрастающей силой овладевать человеком, изменяя его ощущение и понимание мира, не оставляя его долгое время.

Действия, которые мы совершаем в результате захвата, также весьма разнообразны: эффект может быть временным, с умеренными последствиями или изменениями поведения. Или же длительным, полностью меняющим направление нашей жизни. В любом случае этот процесс начинается неосознанно для нас. Когда захват вступает в силу и сужает фокус нашего внимания, мы начинаем чувствовать, что мысли выходят из-под контроля. Это ощущение может вызвать страх и даже панику. В ином случае при захвате переживания могут казаться нам совсем обычными; тогда нам будет казаться, что сознание ограничено одним направлением, следует в нем непрерывно и ничего плохого не происходит.

Когда захват вступает в силу и сужает фокус нашего внимания, мы начинаем чувствовать, что мысли выходят из-под контроля.

Рассказанные ниже истории иллюстрируют самый разный человеческий опыт – от романтической тоски до зависимости, вдохновения и отчаяния. Некоторые истории показывают, как одна-единственная мысль или идея могут захватить нас совершенно заурядным способом и при этом вызывать совсем не заурядный, мощнейший сдвиг в восприятии мира; в других описывается, как жесткие паттерны мышления приводят к разрушительным и болезненным действиям. Первая история – рассказ от лица вымышленного персонажа, но ощущения героя вполне реальны, они хорошо знакомы большинству из нас. Как мы сможем увидеть, искусство часто оказывается порождением захвата. В то же время можно сказать, что оно – продуктивная попытка освободиться из тисков захвата.

Отказ

История Дарроу «Риф, или Там, где разбивается счастье»

Дарроу не мог дождаться, когда же он увидит свою любимую Анну. И вот пришла телеграмма.

«Непредвиденные обстоятельства. Пожалуйста, не приезжай раньше тридцатого. Анна».

Без объяснений, без «тени извинения или сожаления», как пишет Эдит Уортон в своем романе 1912 года «Риф», Анна отложила такую долгожданную встречу на две недели. Телеграмму принесли в купе Дарроу, когда поезд только отошел от станции. Хотя он садился в поезд, предвкушая восхитительную перемену – он собирался сделать Анне предложение, – теперь Дарроу чувствовал, как будто его обокрали. Его мир внезапно встал с ног на голову, и он больше не мог думать ни о чем другом.

«Всю дорогу от Чаринг-Кросса до Дувра поезд выстукивал Джорджу Дарроу слова телеграммы», – пишет Уортон. В конце поездки, когда Дарроу размышлял, продолжать ли путь во Францию, сама природа, казалось, повернулась против него: «И теперь, когда он вышел из купе и стоял, глядя на продуваемую всеми ветрами платформу и бушующее море позади, они [слова Анны] набросились на него, словно сорвались с гребня волны, оглушили и ослепили его с новой яростной и издевательской силой».

Ясно, что он был глупцом, если надеялся, что Анна выйдет за него замуж. Как иначе можно понимать ее слова?

Тремя месяцами раньше, когда Дарроу столкнулся с Анной на вечеринке в Лондоне, на него внезапно нахлынули воспоминания. Он до сих пор чувствовал свое изумление, когда «увидел ее нежданное лицо; темные волосы, спадающие на серые глаза; глаза, разрез которых и тень, скрывавшуюся в них, он помнил в мельчайших подробностях, как мог бы, спустя полжизни, узнать комнату, в которой играл ребенком. Все это, и еще больше, сказала ее улыбка; не только “я помню”, но “я помню то, что помнишь ты”».

Они с Анной влюбились друг в друга двенадцать лет назад. Их чувства вспыхнули мгновенно и полно, но они были слишком молоды, и ни один из них не обладал способностью в должной мере распознать, что такие чувства – большая редкость. Анна просто исчезла – на взгляд Дарроу, без какой-либо причины и смысла.

Когда больше чем через десятилетие они снова встретили друг друга свободными – она вдовела, он никогда не был женат, – они почувствовали, что им необыкновенно повезло, словно свыше был дарован второй шанс. Взволнованный этими обстоятельствами, которые казались ему не чем иным, как судьбой, Дарроу решил, что Анна именно та женщина, с которой он окончательно остепенится.

Однако, получив телеграмму, Дарроу прокрутил в памяти всю историю, рассматривая ее с новой, критической точки зрения. Он искал, в чем заключалась ошибка его расчетов. Возможно, Анна умалчивала ровно столько, чтобы позволить ему нарисовать штрихи на ее чистом холсте, штрихи, которые ему нужно было или хотелось нарисовать. Возможно, она никогда не ощущала то накала эмоций, который, как он думал всего несколько мгновений назад, они оба испытывали.

Теперь все подвергалось переосмыслению.

Постепенно весь мир Дарроу стал безмолвным, бесцветным и расплывчатым. Пейзажи за окном казались размытыми, обрывки разговора, долетавшие до его слуха, перестали быть понятными. Он был беспокоен, его ужасно раздражали звуки локомотива и все, что не было Анной.

Острая боль отказа превратила мир во враждебное место: «Теперь в завываниях ветра Дарроу продолжал слышать насмешливое эхо ее послания: “Непредвиденные обстоятельства”». Он вышел на перрон, подталкиваемый со всех сторон толпой. «Издевательские голоса звучали, словно эхо, в его голове: “Она не хочет тебя, не хочет тебя, не хочет тебя”, – говорили локти и зонтики, на которые он то и дело натыкался в толпе».

Где-то глубоко внутри Дарроу знал, что послание может не означать отказа, что сотни совершенно правдоподобных объяснений – абсолютно невинных – могли бы оправдать отсрочку, о которой так внезапно попросила Анна. Но он все еще не мог заглушить эхо этих трех слов: «Пожалуйста, не приезжай».

Хотя персонаж Эдит Уортон вымышлен, он воплощает вполне реальный феномен: болезненное, навязчивое переживание, которое может поразить нас, просочившись надуманным смыслом между строчек самого краткого и ни к чему не обязывающего сообщения.

Жестокий отец

История Ф. Кафки

Дети особенно восприимчивы к захвату, когда они с большим трудом пытаются осмыслить мир взрослых, который кажется им жестоким, иррациональным или безжалостным. Детские воспоминания – или любой формирующий личность опыт – могут приобретать особое значение и овладевать человеком, часто во вред ему.

В письме, которое Франц Кафка написал своему престарелому отцу в 1919 году, он размышляет о чувстве благоговейного трепета, страха и смятения, пережитом им в раннем возрасте. «Для меня, ребенка, все, что ты рявкал в мою сторону, воспринималось почти что законом Божьим», – объяснял Кафка. И это притом, что отец был далек от святости: «Из своего кресла ты правил миром. Твое мнение было верным; все иные мнения были глупыми, дикими, ненормальными и тупыми».

Будучи уже взрослым, писатель оставался в плену воспоминаний о своем отце, неспособный сорваться с эмоциональной орбиты своего детства. «Мои сочинения, – признавал Кафка, – написаны о тебе: все это я делал, чтобы выплакаться, как не мог выплакаться у тебя на плече».

Выросший под надзором крупного, сильного, грозного мужчины, юный Франц болезненно осознавал свое собственное тщедушное телосложение. Каждая ошибка оборачивалась разочарованием в себе от неумения соответствовать идеалам мужественности. «Здесь я действительно в чем-то стал самостоятельным и отдалился от тебя, – пишет Кафка, – хотя это немного и напоминает червя, который, если наступить ногой на заднюю часть, оторвется и уползет в сторону».

Письмо Кафки к отцу было попыткой объяснить обиду, тлеющую в нем на протяжении всей жизни; он перечислял примеры пренебрежения и мелочной жестокости, болезненные воспоминания о семейной жизни, прошедшей в ощущении беспомощности и отчаяния.

Сначала ешь, потом говори. У отца Кафки был список правил поведения за обеденным столом. Во время еды отец не допускал никаких дискуссий; ни в коем случае нельзя было хрустеть костями от курицы, хотя сам он грубо нарушал собственный указ, вгрызаясь в кусок мяса, как пещерный человек, и, как «пещерный» человек, он подстригал ногти прямо за столом и чистил уши зубочистками. Соус следовало пробовать изящно, хотя отец хлебал его жадно и громко. Хлеб следовало отрезать ровно, хотя сам отец отпиливал куски ножом, испачканным в соусе. Ни одной крошки не должно было упасть на пол, но в конце каждой трапезы внушительная куча крошек обнаруживалась под его стулом. Более того, все должно было быть съедено до последнего кусочка. Но почему же тогда его отец называл приготовленные матерью блюда «жратвой», обвиняя «скотину» в том, что она испортила превосходное мясо?

В другом эпизоде молодой Кафка вспоминает, как зимней ночью он много часов просил стакан воды, «отчасти чтобы позлить вас, а отчасти чтобы развлечься». Поскольку мальчишка продолжал подвывать, отец Кафки выволок его из кровати, оттащил прямо в холщовой пижаме на балкон их маленькой пражской квартиры и закрыл за ним дверь. Трясясь от холода под дверью, Франц внезапно увидел свое собственное существование как случайное и необязательное: «Спустя годы меня все еще мучило, что огромный мужчина, мой отец, высшая инстанция, почти без всякой причины ночью мог подойти ко мне, вытащить из постели и вынести на балкон. Вот, значит, каким ничтожеством я был для него».

Последствия от этого для Кафки с возрастом только усугублялись. Воспоминания детства не только сформировали темные, сюрреалистичные пейзажи его романов, но также и его обретающее очертания представление о себе как о писателе. Несмотря на мировое признание, критика отца преследовала его с молодости до зрелых лет:

«Стоило только увлечься каким-нибудь делом, загореться им, прийти домой и сказать о нем – и ответом были иронический вздох, покачивание головой, постукивание пальцами по столу: “А получше ты ничего не мог придумать?”, “Мне бы твои заботы”, “Не до того мне”, “Ломаного гроша не стоит”, Тоже мне событие!”».

О чем говорит письмо Кафки, так это о бесконечных унижениях со стороны раздражительного, взыскательного, временами придирчивого отца. Хотя Кафка признавал, что отец его «едва ли хоть раз ударил», он с ужасом вспоминал угрозу насилия, которая никогда реально не осуществлялась: «Но то, как ты кричал, как наливалось кровью твое лицо, как торопливо ты отстегивал подтяжки и вешал их на спинку стула, – все это было для меня даже хуже».

То, что начиналось как эпизод домашнего наказания, вскоре превращалось, путем некоей алхимической реакции, в сцену казни через повешение:

Назад Дальше