Заскрежетал вынимаемый засов, дверь открылась. Явилась дочь надзирателя, но теперь не одна, а в сопровождении своей матери — полноватой женщины, одетой точно так же, как и дочь, только с добавлением не самого свежего чепца на голове. Одна несла кастрюлю и кружку, другая — тарелку с ложкой и чайник.
Услышав стук засова, узник торопливо поставил фотографию на место и прыгнул на топчан, делая вид, что читает. Потом быстро поднялся и, схватив фотографию, положил её на полку лицом вниз. Снова метнулся к топчану и улёгся, взяв в руки книгу.
Женщины вошли и, быстро глянув на узника (жена надзирателя покачала головой: охота, мол, глаза портить при таком-то свете), принялись составлять посуду на тумбочку, открывать кастрюлю, из которой пошёл пар и запах гороховой каши, накладывать жёлтую массу в тарелку, наливать дымящийся чай. При виде кастрюли и почуяв запах еды, узник торопливо поднялся и пересел на табурет. Несмотря на неприязнь к надоевшей гороховой каше, он оживился, в движениях его появилась суетливость голодного, дорвавшегося наконец-то до еды.
— Ах, как пахнет горохом! — воскликнул он. — Мой любимый, мой обожаемый горох!
— Ага, обед прибыл, милок, — добродушно улыбнулась жена надзирателя.
— И ваше желание, — дочь надзирателя поднесла к его лицу сжатый кулак.
— Желание? — опешил узник, с подозрением глядя на кулак у своего носа. — Постойте… Неужели вы…
— Тс-с-с! — шикнула девушка. — Здесь и стены имеют уши.
— Да, да, понимаю, — возбуждённо прошептал узник. — Но скорей же, скорей выпустите её! Она большая? Здорова?
— Нет-нет, господин узник, — улыбнулась дочь надзирателя, убирая кулак за спину, — не торопитесь, она пока побудет у меня. Ведь мы же ещё не сговорились окончательно о цене.
— У меня ничего нет.
— Я смотрю, вы так и не сожгли фотографию, — с намёком произнесла девица.
— Фотографию? Нет. Видите ли, я…
— Ну что ж, — перебила девушка, — видать, не очень-то она вам и нужна.
— Напротив, она мне очень нужна, поэтому я и не сжёг.
— Да я не про фотку, — усмехнулась девица. — Я — про м…
— М?
— Му…
— Му?
— Ну про ту, которую вы просили. Видать, она не очень-то вам нужна.
— Ах, это! — спохватился узник, до которого наконец дошло, о чём говорит девушка. — Очень нужна! Вы же знаете, как она мне нужна.
— Право, и не знаю даже, кто вам дороже, — произнесла дочь надзирателя, многозначительно поглядывая на фотографию, — эта маленькая чёрненькая прелестница, или какая-то баба на бумаге.
— О боже, боже! — простонал узник, горестно пряча лицо в ладонях. — Что же делать мне? Каждый раз — выбор. Каждый раз, когда хочешь ты, боже, наказать человека, ты ставишь его перед мучительным выбором — или, или!
— Если она вам не нужна, — напирала девица, — если вы выбираете ту рожу на картоне, то… Мне только немного сжать кулак, и эта прелесть…
— Нет! — возопил узник. — Не мучьте меня, умоляю!
— Видел бы ты, голубь, — вмешалась жена надзирателя, покончив с приготовлениями к трапезе, — видел бы ты, какая она жирная! Отъелась у нас в кухне, на дармовых харчах. Это я показала её дочке: вон ту, говорю, лови, вон ту. Господин узник, говорю, будет просто счастлив иметь такую красавицу.
— Только господин узник, кажется, предпочитает живой «му» неживую «же», — рассмеялась дочь. — Ему дороже кусок картона, ему веселей с ним, он хочет шептать ему по ночам любовные глупости.
— О боже, боже! — снова простонал узник. — Да гори оно всё огнём!
— Хорошо, договорились, — тут же подхватила девушка. — Мама, возьмите-ка эту рожу на полке.
Жена надзирателя подошла к стеллажу и взяла фотографию женщины. Посмотрев на неё с минуту и покачав головой — не понять, одобрительно или с осуждением, — протянула дочери. Та небрежно, с довольной улыбкой, спрятала фотографию в карман передника. Потом приблизилась к узнику, поднесла кулак к его лицу и разжала пальцы. Заливисто засмеялась, показывая пальцем на удивлённое лицо узника.
— Как? Где же она? — оторопело произнёс тот.
— Вы меня за дуру считаете, господин узник, — подняла брови девушка. — В надёжном месте, не волнуйтесь, жива, здорова и сыта ваша радость, дожидается расплаты.
— Расплаты? Разве я ещё не заплатил вам?
— Вот только не надо прикидываться дурачком, узник, — покачала головой дочь надзирателя. — Вы же прекрасно поняли, что́ я имею в виду.
— А что вы имеете в виду?
— Ты пойми, милок, — снова возникла жена надзирателя, — ведь у тебя всё равно пожизненное, так что тебе изнасилованием больше, изнасилованием меньше — всё едино.
— Что значит больше-меньше? — оторопел узник. — Я ещё никого в своей жизни не насиловал.
— Во как! — удивлённо всплеснула руками женщина. — Никого. В твои-то годы… Святой господь вседержитель! Ну так и тем более тогда, милок, и тем более. Жизнь-то скоро кончится, а ты в ней никого ещё не снасильничал, так девственником и помрёшь.
— Но я не насильник! — возразил узник
— А чего же тогда здесь сидишь? — пригвоздила его жена надзирателя и кивнула в знак неопровержимости приведённого аргумента.
— Это… — растерялся узник, — это драма моей жизни.
— Он убийца, — пояснила дочь надзирателя матери.
— Да бог с вами, что вы такое говорите! — воскликнул заключённый. — Я никого не убивал.
— Алиментщик, поди, небось, — понимающе предположила мать.
— Я честный человек! — отчаянно воскликнул узник.
— А-а, понятно, — кивнула дочь. — Не даром же у него эта фотография стоит. Понятно. А то он мне тут в уши дует: какая-то женщина, какая-то женщина… Всё ясно.
— Не знаю, о чём вы подумали, но это совсем не то, — пытался оправдаться узник.
— Надо у отца спросить, чего он тут сидит, — сказала мать.
— Я уже спрашивала, он не знает, — пожала плечами дочь.
— Ну, значит, так то и надобно, — подвела итог жена надзирателя.
— Вот вы, я вижу, женщина простая, добрая, — с надеждой обратился к ней узник. — Скажите же мне, идёт ли на улице дождь?
— Да почём же мне знать-то, милок, — удивилась та неожиданному вопросу. — Я же не господь бог. Если идёт, так на то, значит, воля божья. А если не идёт, значит, так тому и до́лжно быть.
— Давайте наконец говорить о главном, — напомнила дочь.
— О главном? — спохватился узник. — Давайте. А вы кто по убеждениям?
— Я ещё раз предлагаю поговорить о главном, — настаивала дочь. — А если нет, так мы пошли.
— В самом деле, милок, наплюём-ка на убеждения, — подхватила мать. — А то будто нам и поговорить не о чем окромя убеждений-то.
— Сегодня вечером, вы согласны? — обратилась девушка к узнику.
— Что? — узник испуганно уставился на неё. — Побег? Нет, я законопослужный гражданин и честный человек.
— Ты милок, смотрю, не понимаешь, или придуряешься, — лукаво улыбнулась жена надзирателя.
— Послушайте, узник… — вступила дочь, беря заключённого за руку и настойчиво заглядывая ему в глаза. — У меня будет ребёнок.
— Поздравляю! — отозвался тот.
— Это не смешно, — отмахнулась девушка. — Если отец узнает, что я беременна от пожарника, он меня убьёт.
— Он не любит пожарных? — удивился узник.
— Он не любит пожарника, — с нажимом отвечала дочь. — Ненавидит. Его просто трясёт от него. А моя девственность для отца — так просто фетиш.
Узник непонимающе посмотрел на неё, на носки своих тапок, на жену надзирателя.
— Вы хотите сделать аборт? — спросил он наконец.
— За аборт он меня убьёт ещё вернее, он страстный противник абортов, почему, вы думаете, нас у него пятеро детей.
— Пятеро… — задумчивым эхом отозвался узник.
— Он убил свою первую жену за то, что она сделала аборт, — продолжала девушка.
— Ужас!
— Вот у нас только один выход и остался, как есть один, — сокрушённо покачала головой жена надзирателя.
— Бежать с пожарным? — предположил заключённый.
— Отсюда не сбежишь, — усмехнулась девушка.
— На тебя вся надёжа, милок, — доверительно прошептала жена надзирателя.
— Не понимаю, — покачал головой узник. Он в самом деле не понимал, чего от него хотят эти женщины.
— Ну тебе же всё равно сидеть не пересидеть, голубь, — принялась терпеливо объяснять жена надзирателя. — Тебе что так, что этак — пожизненно тут куковать. Так сделай себе приятно и нам хорошо.
— И что же я должен сделать?
— Ключик в замочек, — игриво ответила жена надзирателя, — меч в ножны, болтик в гаечку… Ну?
— Я не слесарь, я работник умственного труда.
— Чтобы детей умом делали, такого я не слыхала, — оторопело произнесла мать.
— Я тоже, — отозвался узник.
— Ну вот и славно, — обрадовалась жена надзирателя, — вот и договорились. Сегодня, стало быть, вечером и сладим дело, ага?
— Да как хотите, — пожал плечами узник. — А какое дело?
— Святая дева, пресвятая богоматерь, храни господь и святые твои… — вздохнула жена надзирателя и во вздохе её впервые почувствовалось то ли нетерпение, то ли досада. — Да что же это за дундук-то, ей богу! Как ты столько детей-то настрогал, если ни бельмеса в этом не смыслишь?
— Сколько? — опешил узник.
— Отвечай, охломон ты этакий, — окончательно потеряла терпение жена надзирателя, — будешь сильничать девку или нет?!
— Тише, мама, тише, — зашикала дочь надзирателя. — Вы не понимаете, узник. У меня будет ребёнок. От пожарника. Этого нельзя. А от вас — можно, если вы меня изнасилуете. Понимаете теперь? Отцу просто не к чему будет придраться. А вы получите свою радость. И не одну. Обещаю снабжать вас мухами весь срок вашего заключения, то есть пожизненно.
— Ах вот в чём дело! — простонал узник, наконец-то уразумев желание женщин. — О боже, боже! O tempora, o mores![2] О трагифарс души человеческой, о горе от ума!
— Слава богу, наконец-то, — с облегчением вздохнула мать. — Ну и ладно. Теперь ешь свой обед, милок, а то, я чай, остыло уже всё. Того и гляди отец пожалует, нагорит нам тогда всем.
— Так вы согласны, узник? — уточнила дочь.
«Что делать мне? — думал узник. — Отказаться?.. Но — мухи… И я так давно не был с женщиной… О боже, боже!»
— Вы ещё не сожгли фотографию? — обратился он к дочери надзирателя. — Покажите мне её. В последний раз. Умоляю.
Она достала из кармана передника фотографию, на вытянутой руке показала её узнику, осторожно, чтобы тот ненароком не выхватил. Через минуту достала спички и споро подожгла фото. Узник с выражением ужаса и бесконечной муки взирал на происходящее, но не делал попыток вмешаться. Когда портрет догорел, он упал лицом в ладони.
— О горе, горе! — плача, простонал он.
— Ты есть-то будешь, милок? — спросила жена надзирателя, словно и не замечая его состояния. — Или уносить?
Спохватившись, он набросился на еду, принялся жадно пожирать остывший горох, почти не жуя, торопливо глотая, давясь и откашливаясь.
Жена надзирателя удовлетворённо кивнула и перешла к наставлениям:
— Значит, завтрева мы тебе ужин принесём, ты поешь, наберёшь сил для подвига. А как поешь, я понесу касрули, а дочка с тобой останется, ну, будто прибрать. Возьмётся она пыль протирать, тут ты начинай ходить по камере, ходить и на неё поглядывать — примеряешься, стало быть, и лихой замысел лелеешь. Господин надзиратель-то в колидоре будет сидеть на то время. Когда я выйду, он ещё спросит меня, мол, а дочь-то где. Я ему и скажу: пылюку, скажу, надо протереть, а то этот охломон грязюкой зарос уже по самые уши. Ну, ладно, скажет господин надзиратель и хлопнет меня по заду и заржёт, что твой Букефал. Но я ему подмигивать в этот раз не стану, чтобы он за мной не увязался на кухню, а то ведь не услышит, когда дочка кричать станет. Если увяжется, то опять поставит меня у печки или у мешка с картошкой и будет потешаться. Оно, конечно, ничего бы так-то, но не нынче только, а в другой раз я ему подмигну. Так вот, стало быть, ходишь ты вокруг дочки-то, ходишь и посматриваешь, как она пылюку сметает. Потом она юбку подоткнёт, чтобы, мол, полы помыть. И наклоняться будет ещё этак, и вот этак, и зад выпячивать, как последняя, — жена надзирателя даже согнулась, показывая, как будет выпячивать зад дочь. — Ага. Тут ты на неё и набросишься. Но поначалу сильно не шуми, а тихохонько тащи её на топчан, там лезь под юбку и трусы с неё сдёргивай. Ты дочка, — обратилась она к дочери, — тоже не верещи раньше времени, дай человеку потешиться над тобой, а то не поверит отец — у него, заразы, на такие дела чутьё. Если спросит потом, почему ты не орала сразу, то скажешь, что узник, мол, тебе в рот юбку затолкал, а уж потом надругивался. Тебе, милок, в самом деле нужно будет подол ей в рот запихать. Только не сильно пихай, не глубоко, а то удушишь девку, и всё тогда насмарку пойдёт, ничего тогда не получится. Вот, стало быть. Затолкаешь ей юбку-то в рот и делай своё дело. Делать надо как полагается, по-человечески, а не для виду, потому как отец потом обязательно проверит, чего было и осталось ли чего в ней.
— Он же убьёт меня! — простонал узник.
— Не бойся, милок, не убьёт, — успокоила жена надзирателя, — не имеет он такого права — его тогда господин начальник тюрьмы самого убьёт и фамилию не спросит. Да и я прибегу из кухни на шум, удержу его, если убивать примется. Ну вот, стало быть, как закончишь дело своё, так юбку она у себя изо рта вытянет и начнёт визжать. Ты сразу-то с ней не соскакивай, чтобы господин надзиратель вас при этом самом застал. А ты, дочка, когда начнёшь верещать, дай волю рукам — поцарапай мурло узнику, помолоти кулаками, но смотри, осторожно, глаза ему не выдери, а то что ж мы, нехристи какие, что ли — человек к нам с добром, а мы к нему с топором, мы ему глаза выдирать — не гоже так. Вот как отец-то ворвётся, ты узника с себя сталкивай и смотри у себя промеж ног и кричи чего-нибудь, чтобы господин надзиратель понял, что зараза в тебя всё ж таки попала. Ну и всё, а там уже как бог даст. А я через минуту здесь буду, так что ты, милок, за жизнь свою не опасайся, хоть она тебе и не особо-то нужная, чего уж там говорить. Вот, стало быть. А теперь — с богом, дочка, давай посуду уносить будем.
Не дожидаясь, пока узник допьёт холодный уже чай, женщины принялись собирать посуду, буквально вырывая из руки узника кружку. Собрав, просеменили к двери и вышли. Снова проскрежетал и стукнул засов.
Узник остался сидеть на табурете с потерянным видом, уставя отсутствующий взгляд на хлопья пепла, оставшиеся на полу после сожжённой фотографии. Потом взял с топчана фон Лидовица, не глядя выдрал одну страницу, свернул в кулёк, поднялся с табурета, подошёл к чернеющим лохмотьям и принялся осторожно собирать их. По щекам его текли слёзы, а из груди порой, вместе с сиплым дыханием отбитых, кажется, лёгких, вырывались прерывистые всхлипы.
Он уже совсем было задремал, когда снова загремел засов, дверь открылась, и в камеру ступил надзиратель. В руке его подрагивала нетерпеливой готовностью дубинка, доброе лицо не сулило ничего хорошего, хотя при взгляде на него и нельзя было сказать, что тюремщик в гневе. Тем не менее, что-то такое было в его глазах, от чего узнику захотелось забиться в угол и трепетать.
Надзиратель же, ни слова не говоря, приблизился, встал напротив и вперил в узника долгий взгляд, в котором теперь светилось, кажется, сожаление. При этом он нервно поигрывал дубинкой.
— Сидишь, подлец? — произнёс он наконец голосом с хрипотцой, от которого узнику сразу захотелось прокашляться, будто это у него заложило горло, а не у надзирателя.
— Давно уже сижу, — тихо отвечал он, кашлянув.
— Как разговариваешь с надзирателем, скотина! — вспыхнул тюремщик. — А ну, представься как положено!