Вивальди - Попов Михаил Михайлович 13 стр.


— Я в машине. — Сказал Петрович.

Через час мы сидели на кухне дома у Петровича. Втроем с Родей.

Парень мне не нравился.

Он был спокоен. Пил только минеральную воду, как будто намеченная им в подарок почка уже ему не принадлежала. Отвечал на наши словесные с отцом наскоки трезво и ясно.

На предмет совместимости-несовместимости он тесты все уже прошел.

— Когда?! — Вскинулся отец.

Он пожал громадными плечами.

— Я просто не говорил.

— Не хотел радовать раньше времени?

Родя опять ответил плечами.

Кстати, он переоделся. Никакой кожи, заклепок, башмаков с протекторами от колесного трактора, никаких цепей с серебряной дребеденью разнокалиберных символов на шее. Тоже, наверно, из опасения, что врачи не примут орган, исходящий из такого навороченного тела.

Петрович глянул на меня. Затравленно и растерянно. Я схватился за бутылку коньяка. Нет, ему было нужно не это. А, надо было нанести интеллектуальный удар по этой крепости неразумия. Но все аргументы мы уже вытаскивали и предъявляли.

Кто говорит, что только пересадка выход из положения?

Оказалось, что это проверено и доказано.

Кто сказал, что именно из-за связи с ним, с Родионом, стали гибнуть ее почки? Доказано ли, что ее внематочная беременность была от него, от Роди?

Достаточно, что это было возможно.

Значит ли вся эта суета, что ты собрался жениться на ней после всего?

Нет. Еще нет. Это не только ему решать.

Тогда, ты что, мать Тереза, чтобы заботиться обо всех?

Это вопрос задал я, и зря, потому что мать Родиона в ее юные годы дразнили «пани Тереза», за сходство с одной из героинь телепередачи «Кабачок 13 стульев».

Получилось неловко. И отец, и сын посмотрели на меня с удивлением.

Я покраснел и посмотрел на часы. Просто так, рефлекторно. И увидел, что они показывают половину пятого. Занервничал. Ни при каких раскладах я уже не попадал на свидание к Тимирязеву. Казалось бы все, успокойся. Дело не сделано. Ищи покупателя для машины, проводи предпродажную подготовку, подыскивай себе какой-нибудь жигулевский хлам на замену, потому что без машины в твоей работе никак.

Родион посмотрел на нас с неожиданно доброй, мудрой улыбкой и сказал.

— Ну что вы раскудахтались. Неужели непонятно — я должен это сделать, должен. И еще ни в чем никогда в жизни я не был так уверен, как в этом.

И вот тут я, повинуясь немой просьбе друга, выскочил из засады с последним «интеллектуальным» вопросом. Я выразил сомнение, что почка Родиона, а он весил никак не меньше ста тридцати килограммов, может поместиться в сорокапятикилограммовом теле Милы.

— Просто не влезет, — добавил я, и глотнул коньяка прямо из горла.

Родион взял со стола бутылку минералки, и вышел из кухни.

Петрович сидел боком ко мне, и не смотрел в мою сторону.

— В конце концов, можно дать взятку врачам, чтобы они отказались, — повторил я его собственную мысль, высказывавшуюся еще в машине, но Петрович лишь тяжело вздохнул, и наехал ладонями на лицо.

Я чувствовал себя виноватым.

Они оба несчастны, вернее, сын в упоении от возможности получить тяжелую, но благородную травму, отец в тоске оттого, что тот в упоении и что у него такой бесчувственный, и туповатый дружок.

Телефон.

Нина!

Я даже обрадовался. Уж если ты позвонишь, так теперь! Ударение на втором слоге.

— Майя уже полчаса сидит одна на Тверском бульваре.

— А что я могу сделать, пусть сидит. На Тверском бульваре пусть сидит!

Нина не слышала этого вскрика, отключилась.

Я не знал, что мне делать. Коньяка не хотелось, растирать физиономию, бессильными ладонями — передразнивать друга?

— Езжай, — сказал Петрович. В очередной раз он валил меня своим великодушием. Лучше бы эгоистически упивался своим собственным горем, и я тогда не посмел бы от него отколоться.

— Езжай.

Итак, Нина.

Опять.

Сколько раз давал себе слово не откупоривать этот сосуд. На самом деле я ведь ничего не простил, ничего не забыл. Просто интенсивность переживаний настолько стушевалась, что почти не беспокоила. Смирился с тем, что понять это существо я не в состоянии, потерял желание его понять. Отодвинул на самый край существования, за печку под веник. Нет, опять просачивается, опять лезет в самый центр моей жизни.

И ведь это я ее бросил! Почему при этом я считаю, что она победитель?!

А как я мог ее не бросить?!

На самом деле, ничего особенного, если говорить о внешности. Не красавица. Небольшого росточка, фигура… ну все как у Чичикова, не толстая, и не тонкая, глаза не большие, и не маленькие, рот, вот рот как раз пухлый, сочный, мне никогда и не нравились до нее такие. Да и в ней не нравился, я с ним смирился, потому что это был ее рот. Не просто рот, а уже немного и пасть. Всегда готовая чего-нибудь сожрать. Не обязательно речь о еде. Хотя и еду. Как она поглощала шелковицу в Крыму, якобы решая свои проблемы с кровью, она глотала ее самозабвенно, час простояла под деревом, полузакрыв глаза, облизываясь. То же было с клубникой, черешней, устрицами, мужчинами… Жизнь в поисках гемоглобина и легкоусвояемого белка.

И всегда поверх работающего рта — предельно невинная улыбка круглых карих глазонек. Теперь-то я понимаю, что работала она примитивно, но тогда на меня действовало.

Дочь крупного, известного ученого. Экономического академика Богомольцева, он тогда, в годы больших перераспределений, был одним из финансовых гуру. Кивал очкастой башкой в каждом втором телевизоре и загадочно улыбался.

Нина пошла в университет, когда никто еще не подозревал, что через каких-нибудь семь-восемь лет главными людьми станут нотариусы и бухгалтеры. И ее красивый филологический выбор окажется чепухой. Русская литература откажется кормить не только тех, кто ее изучает, но даже и тех, кто ее производит. Так что и красный диплом МГУ на тему «Буддийские мотивы в творчестве И. Бунина», и диссертация по творчеству Георгия Иванова превратятся в хлам.

Нина перестроилась в один момент, и даже не теряя своей обычной бодрости. «Зачем изучать творчество человека, который не мог себе заработать на новые подтяжки». Я присутствовал при этом ее разговоре с подружками парикмахершами. Занимаясь буддизмом и эмигрантской поэзией, она водила знакомство с теннисными тренерами, зубными врачами, гинекологами, автомеханиками и парикмахершами. Всеми теми, кто делает жизнь глаже и легче. Это были финишные годы советской власти, лозунг «обогащайтесь» еще не был выброшен над страной официально, но во всех порах перестроечной жизни уже кипела капиталистическая работа.

Я был страшно, животно влюблен в нее, и она была для меня сфинкс, шифр, тайна. Чем она откровеннее вытирала об меня ноги, тем больше крепчало мое причудливое чувство.

Я был влюблен до такой степени, что мне даже показалась умной и справедливой фраза про поэзию Георгия Иванова. То есть я не мог поверить в то, что она, кандидат филологических наук, может сказать такую явную пошлость. Наверно, тут какой-то выверт мысли, мне, в силу моей косности, недоступный. Одна из подружек-парикмахерш поинтересовалась, а какого рода подтяжки хотел себе сделать этот Иванов — что, морщины подобрать или как? Пришлось смеяться вместе со всеми этой шутке.

Важно то, что, сойдясь со мною, она изменила своему официальному жениху.

Сам виноват! Так объяснила мне Нина, и я с ней согласился. Будущий дипломат, которого я так никогда и не увидел, получил тройку «по специальности», и, стало быть, его заграничная карьера встала под большой вопрос. Ну могу ли я себе позволить выйти замуж за такого пентюха, советовалась со мной Нина. Официальный жених, отрекомендованный как превосходный любовник, был отставлен за тройку по японскому, я даже на кол с минусом не мог бы рассчитывать в смысле карьеры.

Я помалкивал. Я трудился как негр на плантации в ее кровати, и не мог себя переломить — строил убогие, как теперь понимаю, идиотические, планы общего нашего будущего.

Познакомила нас Любка Балбошина. У себя на вечеринке. Они были соседки, Любкин папаша тоже был из больших академических чинов. Нина соизволила соскользнуть к ней с пятого на второй этаж, как раз с целью мести своему неудачливому японисту.

Тут я. Одинокий, в лучших своих джинсах, с бутылкой шампанского внутри, достаточно для того, чтобы раскрепостить скромное мое обаяние.

В тот же вечер я был осчастливлен.

И очень быстро оказался в жуткой ситуации.

Мне было недостаточно оставаться просто телом, сопутствующим ей в койке. Смел претендовать на большее. Считал себя не идиотом, идиот. Что-то ведь читал, статейки пописывал, что вызывало совершенно неприкрытое презрение с ее стороны.

Она, уже в то время задумывавшая дезертирство из филологии в парикмахество, со снисходительной ужимкой, придя на кухню, захлопывала очередную мою толстую умную книжку, как бы говоря, да ладно тебе, плюнь ты на этого Делеза, и на Лакана плюнь, ты ведь пялишься в эти строчки только затем, чтобы доказать, что тоже не дурак, так не докажешь.

Даже, когда оказывалось, что я читаю то, о чем она даже не слыхала, она умела это обернуть в свою пользу — значит и не надо этого читать! Мои умственные рассуждения вызывали в ней демонстративную зевоту, и она ставила меня на место, заводя разговоры о заседании своей кафедры, где ей доводилось сидеть с людьми, фамилии которых вызывали у меня скрытый трепет.

Я был в том положении, которое меня никак не устраивало, но был согласен находиться в нем сколь угодно долго.

Она и не думала познакомить меня с семейством. Ни мать, ни, тем более, отец академик обо мне и не слыхали. Женихом оставался все тот же японист. Мельком познакомился с сестрой Ольгой, матерью одиночкой, тоже весьма снобского вида девицей из трехкомнатной кооперативной квартиры на Соколе. Причем, как я понял, знакомство это состоялось только потому, что Нине понадобились ключи от отцовской дачи, оставшиеся у Ольги. Мы примчались, и меня тут же отправили выгуливать огромного, непроницаемого, как древний египтянин, добермана. Даже чаю не предложили. Нина шепнула, что ей предстоит неприятный семейный разговор.

Повторяю, готов был терпеть.

Но при условии, что я хотя бы в постели у нее один.

Она утверждала, что это именно так. Мол, я такой молодец, что куда ей что-то там еще!

Настоящий кошмар начался, когда я заподозрил — это не так.

Я вышел из метро на Пушкинской, и понял, почему прорвало шлюз, и все эти столетней давности помои опять затопляют меня.

Потому что Пушкинская.

Страшный маршрут вдоль Тверского бульвара.

Тогда, двенадцать лет назад, была зима. Высилась громадная ель на берегу улицы Горького. Громадина в ликующих лампочках. Предновогодняя московская суета. Даже машины урчали в грязном снегу примирительно, а пешеходы пахли мандаринами. А я прятался за хвойной башней. Посреди всех этих отвратительных радостных предвкушений, представляя собой выеденную, выгоревшую скорлупу человека. Я выследил ее (Нину). И носился за ней потому что был легок как воздушный шарик, и меня просто увлекала кильватерная струя, тянувшаяся вслед за бодрым аллюром ее измены.

Сумел я выследить ее только потому, что у нее сломалась машина и она поставила ее в какой-то левый гараж, и стала доступна моему пешему наружному наблюдению.

Я давно, давно уже стал догадываться, что с геометрией наших отношений в зимнем московском космосе что-то не так. Есть какая-то невидимая тяготеющая масса, искривляющая привычные орбиты.

Все было как всегда, и любвеобильность ее, и легкое покровительственное презрение ко мне, даже попытки подыскать для меня какой-то заработок — моя журналистская нищета была ей отвратительна с самого начала, и я это терпел, потому что даже вон Георгию Иванову это не прощалось.

Да, я понимал, Нинон моя не Матильда де ла Моль, ей недостаточно мужчины всего лишь с умом и характером. Но не буду хаять все советское дворянство оптом, мне приходилось встречать маршальских внучек, готовых за любимым не только в Бирюлево в коммуналку, а прямо в настоящую Сибирь.

Я спустился по ступенькам на мартовский сегодняшний песок Тверского бульвара и отправился вниз к несуществующим Никитским воротам.

А тогда была зима.

Выпустив ее из своей съемной однушки в Плющево, я крался за ней до метро «Выхино», укромно трясся в соседнем вагоне. Пригнувшись бегал по переходам. Мерз в чужих парадных.

В общем, я нашел то, чего хотел бы не найти.

Армянин. Рудик Гукасян. Аспирант Плешки, у отца пара собственных кафе в Кисловодске, а скоро будут и в Москве. Как будто в насмешку над чем-то, он жил в доме, что громоздился над магазином «Армения». Я знал квартиру, я знал окна, я стоял за новогодней елкой и пил портвейн «Агдам» из горлышка. Надо было бы зарифмовать ситуацию армянским коньяком, но не было денег. Стоял часа два. Не знаю, что бы я делал, если бы мне пришлось стоять так всю ночь. Не задавался этим вопросом.

Окно погасло.

Рудик вышел ее провожать. Армянин как армянин, вернее даже ничего особенно вызывающего армянского в нем и не было. Хорошо (явно лучше меня) одетый горожанин слегка восточного вида. Даже, если бы я ничего о них не знал заранее, то по тому, как они ворковали, понял бы — у них было! только что было!

Он пытался поймать для нее такси. Она отказывалась. Он настаивал. Она отказывалась.

Отказалась. По жестам было понятно — пойду в метро, мне тут рядом, извини. Ну, ладно. Иду. Иди. Расцеловались как несомненные любовники. У Рудика не было никаких поводов думать, даже отдаленно догадываться, что где-то есть такой я. И он выглядел абсолютно спокойным. Но то, что она обманывает и его, меня не грело.

Они расстались у елки, только она была между нами. Я старался не дышать.

Она перебежала Тверской бульвар, спустилась в метро.

Рудик достал сигарету, несколько секунд смотрел вслед исчезнувшей любовнице, потом пошел к дому. Так и не закурив. Тоскуешь, гад! Он зашел в магазин. В «Армению». Меня уже тошнило от этой все воспроизводящейся смысловой рифмы. Я продолжал стоять за елкой. Туда-сюда мимо шли люди. Что мне теперь делать? Я даже не стоял, а висел, так был пуст, меня могло сдуть порывом ветра в сторону улицы под машины.

И тут я увидел удивительное сквозь просветы в кроне.

Нина перебегала Тверской в обратном направлении, направляясь к моей елке.

Она приближалась решительным шагом, распахнув полы своей роскошной белой дубленки, сдвинув на затылок дорогой, расшитый платок, уверенно ставя ноги, как будто каждым шагом вдавливала в асфальт металлическую кнопку.

Я знал эту походку. Это — охота, это принятое решение.

Нужно было подумать — она что-то решила сообщить Гукасяну, но у меня мелькнула мысль, что она видела, что за елкой скрываюсь я, и теперь хочет выяснить отношения со мной, отделавшись от Гукасяна.

Я пришел в ужас.

Совершенно не знал, хочу ли этого выяснения. Знал только, что страшно, окончательно, бесповоротно убит, раздавлен, но хочу ли сейчас скандала, не знал.

Стал еще дальше запрятываться за холодную хвою.

Нина приближалась. Она уже была так близко, что я сквозь переплетение веток видел блеск ее глаз. И в этот момент, она резко повернула направо, и пошла по ступенькам вниз на бульвар.

Ни то, ни другое. Ни я, ни Гукасян. Может быть, к себе в ИМЛИ, на Воровского, но уже почти ночь.

Краем левого глаза я увидел, что распахивается дверь «Армении», и выходит Рудик. Держа в руках пакет. От него до Нины было где-то тридцать, даже меньше шагов. Поверх автомобильных крыш замерших перед светофором, ему была отлично видна сцена на которой разворачивались события. Я тоже, прячась от приближающейся Нины, зайдя елке слишком в тыл, был у него как на ладони. И, удивительно, в этот момент никого больше на этом оживленнейшем куске московской земли больше не было.

Но Рудик вел себя странно, он, склонив голову, рылся в пакете, вынесенном из магазина. Что, проверял количество звездочек на бутылке?

Назад Дальше